Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 52
Лютов, крутя головой, обвел его воспаленным взглядом, закачался, поглаживая колени ладонями.
– Поставят монументы, – убежденно сказал он. – Не из милосердия, – тогда милосердию не будет места, потому что не будет наших накожных страданий, – монументы поставят из любви к необыкновенной красоте правды прошлого; ее поймут и оценят, эту красоту…
У стола дьякон, обучая Макарова играть на гитаре, говорил густейшим басом:
– Согните пальцы круче, крючковатей…
– Вы – извините меня, – заговорил Клим. – Но я видел, что Алина…
Лютов перестал гладить колени и сидел согнувшись.
– Она, в сущности, не умная девушка…
– Женское в ней – умное.
– Мне кажется, она не способна понять, за что надо любить…
– При чем здесь – за что? – спросил Лютов, резко откинувшись на спинку дивана, и взглянул в лицо Самгина обжигающим взглядом. – За что – это от ума. Ум – против любви… против всякой любви! Когда его преодолеет любовь, он – извиняется: люблю за красоту, за милые глаза, глупую – за глупость. Глупость можно окрестить другим именем… Глупость – многоименна…
Он вскочил, подошел к столу и, схватив дьякона за плечи, стал просить:
– Егор, – почитай о неразменном рубле… Ну, – пожалуйста!
– При незнакомом человеке? – вопросительно и смущенно сказал дьякон, взглянув на Клима. – Хотя мы как будто уже встречались…
Клим любезно улыбнулся.
– Смолоду одержим стихотворной страстью, но конфужусь людей просвещенных, понимая убожество свое.
Дьякон все делал медленно, с тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один огромный глаз, а другой выкатился и стал похож на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл рот и гулко сказал:
– Х-хо!
А прежде чем положить хлеб с луком в рот, он, сморщив ноздри длинного носа, понюхал хлеб, как цветок.
Лютов стоял, предостерегающе подняв правую руку, крепко растирая левой неровно отросшую бородку. Макаров, сидя у стола, сосредоточенно намазывал икрою калач. Клим Самгин, на диване, улыбался, ожидая неприличного и смешного.
– Ну – вот! – сказал дьякон и начал протяжно, раздумчиво, негромко:
Не спало́ся господу Исусу,И пошел господь гулять по звездам,По небесной, золотой дороге,Со звезды на звездочку ступая.Провожали господа ИсусаНиколай, епископ Мирликийский,Да Фома-апостол – только двое.
Слушать его было трудно, голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
Думает господь большие думы,Смотрит вниз – внизу земля вертится,Кубарем вертится черный шарик,Черт его железной цепью хлещет.
– А? – спросил Лютов, подмигнув Климу; лицо его вздрогнуло круглой судорогой.
– Не мешай, – сказал Макаров.
Клим все еще улыбался, уверенно ожидая смешного, а дьякон, выкатив глаза, глядя в стену, на темную гравюру в золотой раме, гудел:
– Был я там, – сказал Христос печально,А Фома-апостол усмехнулсяИ напомнил: – Чай, мы все оттуда. –Поглядел Христос во тьму земнуюИ спросил Угодника Николу:– Кто это лежит там, у дороги,Пьяный, что ли, сонный аль убитый?– Нет, – ответил Николай Угодник. –Это просто Васька КалужанинО хорошей жизни замечтался.
Закрыв глаза, Лютов мотал встрепанной головой и беззвучно смеялся. Макаров налил две рюмки водки, одну выпил сам, другую подал Климу.
Тут Христос, мечтателям мирволя,Опустился голубем на землю.Встал пред Васькой, спрашивает Ваську:– Я – Христос, узнал меня, Василий? –Васька перед богом – на колени,Умилился духом, чуть не плачет.– Господи! – бормочет, – вот так штука!Мы тебя сегодня и не ждали!Что ж ты не сказался мне заране?Я бы сбил народ тебе навстречу,Мы бы тебя встретили со звономВсем бы нашим, Жиздринским уездом! –Усмехнулся Иисус в бородку,Говорит он мужику любовно:– Я ведь на короткий срок явился,Чтоб узнать: чего ты, Вася, хочешь?
Лютов протянул левую руку Самгину и, дирижируя правой, шепнул со свистом:
– Слушайте!
Васька Калужанин рот разинул,Обомлел от радости ВасилийИ потом, слюну глотая, шепчет:– Дай же ты мне, господи, целковый,Знаешь, неразменный этот рублик,Как его ни трать, а – не истратишь,Как ты ни меняй – не разменяешь!
– Гениально! – крикнул Лютов и встряхнул руками, как бы сбрасывая что-то под ноги дьякону, а тот, горестно изогнув брови, шевеля тройной бородой, говорил:
– Денег у меня с собою – нету.Деньги у Фомы, у казначея,Он теперь Иуду замещает…
Лютов уже не мог слушать. Подпрыгивая, извиваясь, потеряв туфли, он шлепал голыми подошвами и кричал:
– Каково? А? Ка-ко-во?
Подняв лицо и сжатые кулаки к потолку, он пропел гнусавым голосом старенького дьячка:
– Неразменный рублик – подай, господи! Нет, – Фома-то, а? Скептик Фома на месте Иуды, а?
– Прекрати судороги, Володька, – грубо и громко сказал Макаров, наливая водку. – Довольно неистовства, – прибавил он сердито.
Лютов оторвался от дьякона, которого обнимал, наскочил на Макарова и обнял его:
– Ты все о моем достоинстве заботишься? Не надо, Костя! Я – знаю, не надо. Какому дьяволу нужно мое достоинство, куда его? И – «не заграждай уста вола молотяща», Костя!
Самгин был удивлен и растерялся. Он видел, что красивое лицо Макарова угрюмо, зубы крепко стиснуты, глаза влажны.
– Ты, кажется, плачешь? – спросил он, нерешительно улыбаясь.
– А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, – резко говорил Макаров. – То есть – смешно, да… Пей! Вопрошатель. Черт знает что… Мы, русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще…
Он отчаянно махнул рукой.
Климу стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные слова. Он и говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел под ноги ему.
– Очень оригинально это у вас. И – неожиданно. Признаюсь, я ждал комического…
Дьякон выпрямился, осветил побуревшее лицо свое улыбкой почти бесцветных глаз.
– Комическое – тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя – неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу людей, а ни одних похорон без комического случая – не помню. Вернее будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой народ!
Изломанно свалившись на диван, Лютов кричал, просил:
– Оставь, Костя! Право бунта, Костя…
– Бабий бунт. Истерика. Иди, облей голову холодной водой.
Макаров легко поднял друга на ноги и увел его, а дьякон, на вопрос Клима: что же сделал Васька Калужанин с неразменным рублем? – задумчиво рассказал:
– Вернулся Христос на небо, выпросил у Фомы целковый и бросил его Ваське. Запил Василий, загулял, конечно, как же иначе-то?
Пьет да ест Васяга, девок портит,Молодым парням – гармоньи дарит,Стариков – за бороды таскает,Сам орет на всю калуцку землю:– Мне – плевать на вас, земные люди.Я хочу – грешу, хочу – спасаюсь!Все равно: мне двери в рай открыты,Мне Христос приятель закадышный!
– А ужасный разбойник поволжский, Никита, узнав, откуда у Васьки неразменный рубль, выкрал монету, влез воровским манером на небо и говорит Христу: «Ты, Христос, неправильно сделал, я за рубль на великие грехи каждую неделю хожу, а ты его лентяю подарил, гуляке, – нехорошо это!»
Вошел Лютов с мокрой, гладко причесанной головой, в брюках и рубахе-косоворотке.
– Конец, конец скажи! – закричал он.
Дьякон усмехнулся:
– Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал:
– Ты, Христос, на нас не обижайся,Мы тебя, Исус, не забываем,Мы тебя и ненавидя – любим,Мы тебе и ненавистью служим.
Глубоко, шумно вздохнув, дьякон сказал:
– Вот и конец.
– Никто не может понять этого! – закричал Лютов. – Никто! Вся эта европейская мордва никогда не поймет русского дьякона Егора Ипатьевского, который отдан под суд за кощунство и богохульство из любви к богу! Не может!
– Это – правда, бога я очень люблю, – сказал дьякон просто и уверенно. – Только у меня требования к нему строгие: не человек, жалеть его не за что.
– Стой! А если его – нет?
– Утверждающие сие – ошибаются.
Вмешался Макаров.
– Бога – нет, отец дьякон, – сказал он тоже очень уверенно. – Нет, потому что – глупо все!
Лютов взвизгивал, стравливая спорщиков, и говорил Самгину:
– Знаете, за что он под суд попал? У него, в стихах, богоматерь, беседуя с дьяволом, упрекает его: «Зачем ты предал меня слабому Адаму, когда я была Евой, – зачем? Ведь, с тобой живя, я бы землю ангелами заселила!» Каково?
Клим слушал и его возбужденный, сверлящий голос и глуховатый бас дьякона:
– Конечно, это громогласной медью трубит, когда маленький человечек Вселенную именует глупостью, ну, а все-таки это смешно.
– Женщина создана глупо…
– На этом я – согласен с вами. Вообще – плоть будто бы на противоречиях зиждется, но, может быть, это потому, что пути слияния ее с духом еще неведомы нам…
– Вы, церковники, издеваетесь над женщиной…
Лютов толкал Клима, покрикивая с восторгом:
– Кто посмеет говорить о боге так, как мы?
Клим Самгин никогда не думал серьезно о бытии бога, у него не было этой потребности. А сейчас он чувствовал себя приятно охмелевшим, хотел музыки, пляски, веселья.
– Поехать бы куда-нибудь, – предложил он. Лютов повалился на диван, подобрал ноги под себя и спросил, усмехаясь:
– К девчонкам? Но ведь вы, кажется, жених? А?
– Я? Нет, – сказал Самгин и неожиданно для себя добавил: – Та же история, что у вас…
Он тотчас поверил, что это так и есть, в нем что-то разорвалось, наполнив его дымом едкой печали. Он зарыдал. Лютов обнял его, начал тихонько говорить утешительное, ласково произнося имя Лидии; комната качалась, точно лодка, на стене ее светился серебристо, как зимняя луна, и ползал по дуге, как маятник, циферблат часов Мозера.
– Ты очень не нравился мне, – говорил Клим, всхлипывая.
– Всем – не нравлюсь.
– Ты – революционер!
– Все мы – революционеры…
– Значит, Константин Леонтьев – прав: Россию надо подморозить.
– Дурак! – испуганно сказал Лютов. – Тогда ее разорвет, как бутылку.
И крикнул:
– А впрочем – черт с ней! Пусть разорвет, и чтобы тишина!
Потом все четверо сидели на диване. В комнате стало тесно. Макаров наполнил ее дымом папирос, дьякон – густотой своего баса, было трудно дышать.
– Души исполнены обид, разум же весьма смущен…
– Остановись на этом, дьякон!
– Жизнь – не поле, не пустыня, остановиться – негде.
Слова били Самгина по вискам, толкали его.
– Не позволю порицать науку, – кричал Макаров.
Дьякон зашевелился и стал медленно распрямляться. Когда он, длинный и темный, как чья-то жуткая тень, достиг головою потолка, он переломился и спросил сверху:
– А это – слышали?
Качаясь, точно язык в колоколе, он заревел, загудел:
– С-сомневающимся… в бытии б-божием… – ан-наф-фема!
– Ана-афема! Ана-афема! – пронзительно, с восторгом запел Лютов, дьякон вторил ему торжественно, погребально.
– Молчать! – заорал Макаров.
Рев дьякона оглушил Клима и столкнул его в темную пустоту; из нее его поднял Макаров.