12789 викторин, 2130 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 231

Первая поездка по делам Союза вызвала у Самгина достаточно неприятное впечатление, но все же он считал долгом своим побывать ближе к фронту и, если возможно, посмотреть солдат в их деле, в бою.

И вот он сидит на груде старых шпал, в тени огромного дерева с мелкими листьями, светло-зелеными с лицевой стороны, оловянного цвета с изнанки. Эти странные, легкие листья совершенно неподвижны, хотя все вокруг охвачено движением: в мутноватом небе ослепительно и жарко тает солнце, освещая широкую кочковатую равнину. Ее с одной стороны ограничивает невысокая песчаная насыпь железной дороги, с другой – густое мелколесье, еще недавно оно примыкало вплоть к насыпи, от него осталось множество пней разной высоты, они торчат по всей равнине.

В сотне шагов от Самгина насыпь разрезана рекой, река перекрыта железной клеткой моста, из-под него быстро вытекает река, сверкая, точно ртуть, река не широкая, болотистая, один ее берег густо зарос камышом, осокой, на другом размыт песок, и на всем видимом протяжении берега моются, ходят и плавают в воде солдаты, моют лошадей, в трех местах – ловят рыбу бреднем, натирают груди, ноги, спины друг другу теплым, жирным илом реки. Солдат еще больше, чем пней и кочек, их так много, что кажется: если они лягут на землю, земля станет невидимой под ними. В одном месте на песке идет борьба, как в цирке, в другом покрывают крышу барака зелеными ветвями, вдали, почти на опушке леса, разбирают барак, построенный из круглых жердей. Палатки, забросанные ветвями деревьев, зелеными и жухлыми, осенних красок, таких ветвей много, они втоптаны в сырую землю, ими выложены дорожки между пней и кочек. Дымят трубы полковых кухонь, дымят костры. Самгин насчитал восемь костров, затем – одиннадцать и перестал считать, были еще и маленькие костры, на них кипятились чайники, около них сидели солдаты по двое, трое. Они в белых и сероватых рубахах, очень много совсем нагих чинит белье. Заметно было, что многие солдаты бродят одиноко, как бы избегая общения. Дым, тяжело и медленно поднимаясь от земли, сливается с горячим, влажным воздухом, низко над людями висит серое облако, дым напитан запахами болота и человечьего навоза. Люди кричат, их невнятные крики образуют тоже как бы облако разнообразного шума, мерно прыгает солдатская маршевая песня, уныло тянется деревенская, металлически скрипят и повизгивают гармоники, стучат топоры, где-то учатся невидимые барабанщики, в трех десятках шагов от насыпи собралось толстое кольцо, в центре его двое пляшут, и хор отчаянно кричит старинную песню:

Деревенски мужики –Хамы, свиньи, дураки.Эх, – ка́лина, эх, – ма́лина.Пальцы режут, зубы рвут.В службу царскую нейдут.Не хочут! Калина, ой – малина.
Дирижирует хором прапорщик Харламов. Самгин уже видел его, говорил с ним. Щеголеватый читатель контрреволюционной литературы и любитель остреньких неблагонадежных анекдотов очень похудел, вытянулся, оброс бородой неопределенной окраски, но не утратил своей склонности к шуточкам и клоунадам.

– Упражняюсь в патриотизме, – ответил он на вопрос: как чувствует себя?

– Воюете?

– В непосредственную близость с врагом не вступал. Сидим в длинной мокрой яме и сообщаемся посредством выстрелов из винтовок. Враг предпочитает пулеметы и более внушительные орудия истребления жизни. Он тоже не стремится на героический бой штыками и прикладами, кулаками.

Говоря в таком глумливом и пошловатом тоне, он все время щурился, покусывал губы. Но иногда между плоских фраз его фельетонной речи неуместно, не в лад с ними, звучали фразы иного тона.

– Моя роль сводится к наблюдению за людями, чтоб они строго исполняли свои обязанности: не говорили глупостей, стреляли – когда следует, не дезертировали.

– А – дезертируют?

– Представьте – весьма охотно и зная, что за это расстреливают.

Он первый сказал Самгину, что дальше к фронту его не пустят.

– Происходит перегруппировка частей, для того чтоб выровнять фронт, вы, конечно, понимаете, что это значит. Участок фронта, где сидел мой полк, отодвигается ближе к тылу.

Широким взмахом руки он показал на равнину, где копошились солдаты.

– Это – тыл. Здесь – отдыхают. Батальон, в котором я служу, направлен сюда именно для отдыха, но похоже, что и нам вместе с другими отдыхающими тоже надо будет попятиться дальше в болота.

Самгин спросил: почему выбрано такое сырое, скучное место?

– Это – неизвестно мне. Как видите – по ту сторону насыпи сухо, песчаная почва, был хвойный лес, а за остатками леса – лазареты «Красного Креста» и всякое его хозяйство. На реке можно было видеть куски розоватой марли, тампоны и вообще некоторые интимности хирургов, но солдаты опротестовали столь оригинальное засорение реки, воду которой они пьют.

Помолчав несколько секунд, Харламов спросил:

– Вы не знаете некоего Антона Тагильского?

– Встречал.

– Он тоже имеет какое-то отношение к Земгору? Не знаете? Присвоенной формы не носит, имеет какое-то отношение к вопросам продовольствия и вообще что-то вроде негласного инспектора. Все знает, все считает.

– Он любит цифры, – сообщил Самгин.

– Вот – именно! Чрезвычайно интересный и умный человек. Офицерство – не терпит его и даже поговаривает, что он будто бы имеет отношение к департаменту полиции. Не похоже, судя по его беседам с солдатами.

– А разве такие беседы допускаются?

– Какие? – наивно спросил Харламов, но Клим Иванович понял, что наивность искусственна.

– Беседы со штатскими?

– Смотря по тому – о чем? – усмехаясь, сказал Харламов. – Например: о социализме – не велят беседовать. О царе – тоже.

– Ах, вот что! Он – об этом?

– Нет, – серьезно и быстро возразил Харламов. – Я не сказал, что именно об этих вопросах. Он – о различных мелочах жизни, интересных солдатам.

– А офицера относятся к нему отрицательно? – спросил Самгин.

– Да. Как вообще к штатским.

– Однако не каждого подозревают в шпионстве, – сухо сказал Самгин и – помимо желания – так же сухо добавил: – Я знал его, когда он был товарищем прокурора.

– Вот как! – вполголоса произнес Харламов.

Через два часа после этой беседы Самгин видел, как Тагильского убили. Самгин пил чай в бараке – столовой офицеров. В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок, еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться. Он только что кончил беседовать с ротмистром Рущиц-Стрыйским, человеком такого богатырского объема, что невозможно было вообразить коня, верхом на котором мог бы ездить этот огромный, тяжелый человек. Череп его оброс густейшей массой седых курчавых волос, круглое, румяное лицо украшали овечьи глаза, красный нос и плотные, толстые, черные усы, красиво прошитые серебряной нитью. Выслушав Самгина, он сказал густейшим подземным голосом, добродушно и любезно:

– Бросьте, батенька! Это – дохлое дело. Еще раньше дня на три, ну, может быть… А теперь мы немножко танцуем назад, составы кормежных поездов гонят куда только возможно гнать, все перепуталось, и мы сами ничего не можем найти. Боеприпасы убирать надобно, вот что. Кое-что, пожалуй, надобно будет предать огню.

Именно в эту минуту явился Тагильский. Войдя в открытую дверь, он захлопнул ее за собою с такой силой, что тонкие стенки барака за спиною Самгина вздрогнули, в рамах заныли, задребезжали стекла, но дверь с такой же силой распахнулась, и вслед за Тагильским вошел высокий рыжий офицер со стеком в правой руке.

– Извольте ответить, – кричал он высоким голосом, топая ногами так, что даже сквозь шум в столовой, гулкой, точно бочка, был слышен звон его шпор.

– Прошу оставить меня в покое, – тоже крикнул Тагильский, садясь к столу, раздвигая руками посуду. Самгин заметил, что руки у него дрожат. Толстый офицер с седой бородкой на опухшем лице, с орденами на шее и на груди, строго сказал:

– Прошу не шуметь! В чем дело?

У рыжего офицера лицо было серое, с каким-то синеватым мертвенным оттенком, его искажали судорожные гримасы, он, как будто от боли, пытался закрыть глаза, но глаза выкатывались.

– Вчера этот господин убеждал нас, что сибирские маслоделы продают масло японцам, заведомо зная, что оно пойдет в Германию, – говорил он, похлестывая стеком по сапогу. – Сегодня он обвинил меня и капитана Загуляева в том, что мы осудили невинных…

– Да, – крикнул Тагильский, подскочив на стуле. – Вы расстреляли сумасшедших, а не дезертиров.

– Молчать! – свирепо крикнул толстый офицер. – Кто вам дал право…

– Таких дезертиров здесь – десятки, вон они ходят! Это – больные. Они – обезумели. Они не знают, куда…

Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал – Тагильский ответил громко:

– Да. Я – юрист и отдаю себе отчет в том, что говорю. Именно так: убийство психически невменяемых…

Офицер взмахнул стеком, но Тагильский подскочил и, взвизгнув: «Не сметь!» – с большой силой толкнул его, офицер пошатнулся, стек хлопнул по столу, старик, вскочив, закричал, задыхаясь:

– Ротмистр Рущиц…

В эту секунду хлопнул выстрел. Самгин четко видел, как вздрогнуло и потеряло цвет лицо Тагильского, видел, как он грузно опустился на стул и вместе со стулом упал на пол, и в тишине, созданной выстрелом, заскрипела, сломалась ножка стула. Затем толстый негромко проговорил:

– Эх, капитан Вельяминов, всегда вы…

Рыжий офицер положил на стол револьвер, расстегнул портупею, снял саблю и ее положил на стол, вполголоса сказав Рущицу:

– К вашим услугам, ротмистр…

– Как это вы не удержали! – негромко, но сердито спросил толстый.

– Виноват, – сказал Рущиц, тоже понизив голос, отчего он стал еще более гулким. Последнее, что осталось в памяти Самгина, – тело Тагильского в измятом костюме, с головой под столом, его желтое лицо с прихмуренными бровями…

Самгину казалось, что, если он попробует подняться со стула, так тоже упадет.

«Я не первый раз вижу, как убивают», – напомнил он себе, но это не помогло, и, согнувшись над столом, он глотал остывший, противный чай, слушая пониженные голоса.

– Разве к штатским применим военно-полевой суд?

– Что это вы, друг мой? А как судили революционеров в шестом, седьмом…

– Ах, да! Я забыл.

– Главное – огласка…

– Солдаты…

Самгин не заметил, как рядом с ним очутились двое офицеров и один из них сказал:

– Мы все, во главе с генералом, просим вас не разглашать этот печальный случай.

– Да. Я – понимаю.

Они заговорили в два голоса:

– По крайней мере – здесь.

– А особенно – среди нижних чинов.

– Я не общаюсь с солдатами, – сказал Самгин.

– Можно объяснить самоубийством, – ласково предложил один из офицеров, а другой спросил:

– Вы знали этого человека?

– Да, знал.

– Он ведь в одном Союзе с вами?

– Близко знали?

– Нет, не близко, – ответил Самгин и механически добавил: – Года за полтора, за два до этого он действительно покушался на самоубийство. Было в газетах.

– Это – замечательно! – с тихой радостью сказал один, а другой в таком же тоне прибавил:

– Великолепно! Не помните, какая газета, когда?

– Нет, не помню.

– Это – жалко! Итак – ваше слово?

– Да, да, – сказал Клим Иванович.

Затем один из них сказал, шаркнув ногой:

– Честь имею!

Другой – тоже шаркнул, но молча, и оба очень быстро отошли к своему столу.

Самгин встал, вышел из барака, пошел по тропе вдоль рельс, отойдя версты полторы от станции, сел на шпалы и вот сидел, глядя на табор солдат, рассеянный по равнине. Затем встал не легкий для Клима Ивановича вопрос: кто более герой – поручик Петров или Антон Тагильский?

Убийство Тагильского потрясло и взволновало его как почти моментальное и устрашающее превращение живого, здорового человека в труп, но смерть сына трактирщика и содержателя публичного дома не возбуждала жалости к нему или каких-либо «добрых чувств». Клим Иванович хорошо помнил неприятнейшие часы бесед Тагильского в связи с убийством Марины.

«Он вел тогда какую-то очень темную и оскорбительную игру со мной. Он типичный авантюрист, но неудачник, и вполне естественно, что, в своем стремлении к позе героической, он погиб так нелепо».

Вспомнилось, как после разгрома армии Самсонова на небольшом собрании в квартире весьма известного литератора Тагильский говорил:

– Я принадлежу к числу интеллигентов, пролетаризированных более, чем любой рабочий. Обладая даже и не очень высокой технической квалификацией, мастеровой человек не только хозяин своей физической энергии, но и человек, который может ценить свои технические знания как некую правду, как явную полезность. Я квалифицирован как юрист, защитник общества против покушений на его социально-политический порядок, на собственность, на жизнь его членов. Но представьте, что у меня исчезло сознание необходимости защищать этот порядок, представьте, что я чувствую порядок этот враждебным мне? Уродующим меня?

– Ну – что ж? Значит, вы – анархист, – пренебрежительно сказал его оппонент, Алексей Гогин; такой же щеголь, каким был восемь лет тому назад, он сохранил веселый блеск быстрых глаз, но теперь в блеске этом было нечто надменное, ироническое, его красивый мягкий голос звучал самодовольно, решительно. Гогин заметно пополнел, и красиво прихмуренные брови делали холеное лицо его как-то особенно значительным.

– Возможно, что анархист, но не потому, что знаком с этой теорией, кстати, очень плоской, примитивной и даже пошловатой…

– Вот как? – недоверчиво удивился Гогин.

– Да, так. Вы – патриот, вы резко осуждаете пораженцев. Я вас очень понимаю: вы работаете в банке, вы – будущий директор и даже возможный министр финансов будущей российской республики. У вас – имеется что защищать. Я, как вам известно, сын трактирщика. Разумеется, так же как вы и всякий другой гражданин славного отечества нашего, я не лишен права открыть еще один трактир или дом терпимости. Но – я ничего не хочу открывать. Я – человек, который выпал из общества, – понимаете? Выпал из общества.

– Как молочный зуб у ребенка? Или? – спросил Гогин.

– Как вам угодно, – устало сказал Тагильский, а литератор, нахмуря брови красивого, но мало подвижного лица, осведомленно и пророчески произнес:

– В словах ваших слышен зов смерти, вы идете к самоубийству.

Тагильский молча пожал плечами.

«Нет, конечно, Тагильский – не герой, – решил Клим Иванович Самгин. – Его поступок – жест отчаяния. Покушался сам убить себя – не удалось, устроил так, чтоб его убили… Интеллигент в первом поколении – называл он себя. Интеллигент ли? Но – сколько людей убито было на моих глазах!» – вспомнил он и некоторое время сидел, бездумно взвешивая: с гордостью или только с удивлением вспомнил он об этом?

«Я имею право гордиться обширностью моего опыта», – думал он дальше, глядя на равнину, где непрерывно, неутомимо шевелились сотни серых фигур и над ними колебалось облако разноголосого, пестрого шума. Можно смотреть на эту бессмысленную возню, слушать ее звучание и – не видеть, не слышать ничего сквозь трепетную сетку своих мыслей, воспоминаний.

Он действительно не слышал, как подошел к нему высокий солдат в шинели, с палочкой в руке, подошел и спросил вполголоса:

– Ваше благородие – газетки почитать нету?

Самгин торопливо оглянулся – вокруг никого не было, но в сотне шагов двигались медленно еще трое.

– Нет, – сухо ответил он.

Солдат шумно вздохнул и, ковыряя палкой гнилую шпалу, снова спросил:

– Вы – из Земсоюза будете?

– Да.