Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 218

– Следовало ответить: слушаю или – хорошо.
– Слушаю, – не сразу ответила Агафья и ушла.
«Да, ее нужно рассчитать, – решил Клим Иванович Самгин. – Вероятно, завтра этот негодяй придет извиняться. Он стал фамильярен более, чем это допустимо для Санчо».
Но Дронов не пришел, и прошло больше месяца времени, прежде чем Самгин увидел его в ресторане «Вена». Ресторан этот печатал в газетах объявление, которое извещало публику, что после театра всех известных писателей можно видеть в «Вене». Самгин давно собирался посетить этот крайне оригинальный ресторан, в нем показывали не шансонеток, плясунов, рассказчиков анекдотов и фокусников, а именно литераторов.
И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать – трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица людей плохо различимы, они как бы плавают и тают в дыме, все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен шум голосов, четко выделяются громкие, для всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина у банкира, написанные Бальзаком в его романе «Шагреневая кожа».
– Господа! Здесь утверждается ересь…
– Предлагаю выпить за Льва Толстого.
– Он – помер.
– Смертью смерть поправ.
– Утверждаю, что Куприн талантливее нашего дорогого…
– Брось! Ничего не поправила его смерть.
– А ты – не хвастайся невежеством: попрать – значит – победить, убить!
– Ой ли? Вот – спасибо! А я не верил, что ты глуп.
– Еретикам – анафема – маранафа!
– Хорошо! Тогда за нашего дорогого Леонида…
– Долой тосты!
– Господа! Премудрость детей света – всегда против мудрости сынов века. Мы – дети света.
– Долой премудрость!
– Премудрость – это веселье!
– Возвеселимся!
– И воспоем славу заслужившим ее…
– Предлагаю выпить за Александра Блока!
– Заче-ем? Пускай он сам выпьет.
– Позволь! Наука…
– Полезна только как техника.
– Верно! Ученые – это иллюзионисты…
– В чем различие между мистикой и атомистикой? Ато!
– У нас в гимназии преподаватель физики не мог доказать, что в безвоздушном пространстве разновесные предметы падают с одинаковой скоростью.
– А бессилие медицины?
– Господа! Мы все – падшие ангелы, сосланные на поселение во Вселенную.
– Плохо! Долой!
– Прошу слова! Имею сказать нечто о любви…
– К папе, к маме?
– К чужой маме не старше тридцати лет.
Струился горячий басок:
– Дело Бейлиса, так же, как дело Дрейфуса…
– Долой киевскую политику – своей сыты по горло.
– Сейте разумное, мелкое – вечное!
– Но – позвольте! Для чего же делали резолюцию?
– Чтоб очеловечить Калибана…
– Миллионы – не разумны.
– Правильно!
– Разумен – пятак, пятачок…
– Я не о деньгах, о людях.
– Внимание!
– Правильно, миллион сверхразумен.
– Великое – безумно.
– Браво-о!
– Как бог.
– Да! Великое безумно, как бог. Великое опьяняет. Разумно – что? Настоящее, да?
– Хо-хо-хо! К черту настоящее.
– Оно – безумно. Его создают искусственно.
– Его делают министры в Думе.
– Не надо трогать министров.
– Сначала очеловечьте Калибана.
– Когда до них дотронутся, они падают.
– Германия становится социалистической страной.
– Господи! Пронеси мимо нас горькую чашу сию.
– Этим нельзя шутить!
– Мы не шутим, а молимся.
– Мы плачем…
– Долой политику!
– Господа! Если…
– Жизнь становится дороже…
– И все более нервозной…
– Вы – уничтожьте толпу! Уничтожьте это безличное, страшное нечто…
– Кал-либана!
– А я утверждаю, что Комиссаржевская гениальна…
– Послушай, я заказал гуся, гуся! Го-го-го, – понял?
– Господа, – самая современная и трагическая песня: «Потеряла я колечко». Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему…
– Нужно поставить вопрос о повышении гонорара.
– Подожди! Ничего не разберешь, кричат, как на базаре.
– Я потерял колечко, я не вижу подобных мне…
Рядом со столиком Самгина ядовито раскрашенная дама скандировала:
Мы – плененные звери,Голосим, как умеем.Глухо заперты двери…
– Не… надо, – просил ее растрепанный пьяненький юноша, черноглазый, с розовым лицом, – просил и гладил руку ее. – Не надо стихов! Будем говорить простыми, честными словами.
К даме величественно подошел высокий человек с лысой головой – он согнулся, пышная борода его легла на декольтированное плечо, дама откачнулась, а лысый отчетливо выговорил:
– Генерал Богданович написал в Ялту градоначальнику Думбадзе, чтоб Думбадзе утопил Распутина. Факт!
– Откуда это знаешь ты? – спросила дама, сильно подчеркнув ты.
– От самой генеральши…
– Ты снова был в этой трущобе?
– Но, милуша…
Юноша встал, не очень уверенно шаркая ногами, подошел к столу Самгина, зацепился встрепанными волосами за лист пальмы, улыбаясь, сказал Самгину:
– Извините.
А затем, нахмурясь, произнес:
– Нечего – меч его. Поэту в мире делать нечего – понимаете?
Он смотрел в лицо Самгина мокрыми глазами, слезы текли из глаз на румяные щеки, он пытался закурить папиросу, но сломал ее и, рассматривая, бормотал:
– Меч его. Меч, мяч. Мячом – мечем. Мечом – сечем. Слова уничтожают мысли. Это – Тютчев сказал. Надо уничтожить мысли, истребить… Очиститься в безмыслии…
К столу за пальмой сел, спиной к Самгину, Дронов, а лицом – кудластый, рыжебородый, длиннорукий человек с тонким голосом.
– Марго, милый мой, бутылку, – приказал он лакею и спросил Дронова: – А – вы?
– «Грав», – белое.
– Так-то. И – быстро!
И снова обратился к Дронову:
– Это – для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда – так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах XVIII века, а столяр, при помощи машины, сделал за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр – богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а – я? А я – нищеброд, рецензийки для газет пишу. Надо за границу ехать – денег нет. Даже книг купить – не могу… Так-то, милый мой…
– Однако рабочий-то вопрос нужно решить, – хмуро сказал Дронов.
– Нужно? – Вот вы и решайте, – посоветовал рыжебородый. – Выпейте винца и – решите. Решаться, милый, надо в пьяном виде… или – закрыв глаза…
Дронов повернулся на стуле, оглядываясь, глаза его поймали очки Самгина, он встал, протянул старому приятелю руку, сказал добродушно, с явным удовольствием:
– Ба! Ты – здесь?
Самгин молча подал ему свою руку, а Дронов повернул свой стул, сел и спросил:
– Тагильский-то? Читал? Третьего дня в «Биржевке» было – застрелился.
– Умер?
– Ну, конечно! Жалко, несимпатичен был, а – умный. Умные-то вообще несимпатичны.
Самгин честно прислушался к себе: какое чувство пробудит, какие ‹мысли› вызовет в нем самоубийство Тагильского?
Он отметил только одно: навсегда исчез человек неприятный и даже – опасный чем-то. Это вовсе не плохо.
А Дронов еще более поднял его настроение, широко усмехаясь, он проговорил вполголоса:
– Ты вот тоже не очень симпатичен, а – умен очень.