Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 208
Минут через пять он собрался уходить.
– Значит – завтра ищем квартиру? – уверенно сказала Таисья.
– Да, – ответил он.
Квартиру нашли сразу, три маленьких комнаты во втором этаже трехэтажного дома, рыжего, в серых пятнах; Самгин подумал, что такой расцветки бывают коровы. По бокам парадного крыльца медные и эмалированные дощечки извещали черными буквами, что в доме этом обитают люди странных фамилий: присяжный поверенный Я. Ассикритов, акушерка Интролигатина, учитель танцев Волков-Воловик, настройщик роялей и починка деревянных инструментов П. Е. Скромного, «Школа кулинарного искусства и готовые обеды на дом Т. П. Федькиной», «Переписка на машинке, 3-й этаж, кв. 6, Д. Ильке», а на двери одной из квартир второго этажа квадратик меди сообщал, что за дверью живет Павел Федорович Налим.
«Демократия», – поморщился Самгин, прочитав эти вывески.
Но комнаты были светлые, окнами на улицу, потолки высокие, паркетный пол, газовая кухня, и Самгин присоединил себя к демократии рыжего дома.
В заботах по устройству квартиры незаметно прошло несколько недель. Клим Иванович обставлял свое жилище одинокого человека не торопясь, осмотрительно и солидно: нужно иметь вокруг себя все необходимое и – чтобы не было ничего лишнего. Петербург – сырой город, но в доме центральное отопление, и зимою новая мебель, наверно, будет сохнуть, трещать по ночам, а кроме того, новая мебель не нравилась ему по формам. Для кабинета Самгин подобрал письменный стол, книжный шкаф и три тяжелых кресла под «черное дерево», – в восьмидесятых годах эта мебель была весьма популярной среди провинциальных юристов либерального настроения, и замечательный знаток деталей быта П. Д. Боборыкин в одном из своих романов назвал ее стилем разочарованных. Для гостиной пригодилась мебель из московского дома, в маленькой приемной он поставил круглый стол, полдюжины венских стульев, повесил чей-то рисунок пером с Гудонова Вольтера, гравюру Матэ, изображавшую сердитого Салтыкова-Щедрина, гравюрку Гаварни – французский адвокат произносит речь. Эта обстановка показалась ему достаточно оригинальной и вполне удовлетворила его.
Разыскивая мебель на Апраксином дворе и Александровском рынке, он искал адвоката, в помощники которому было бы удобно приписаться. Он не предполагал заниматься юридической практикой, но все-таки считал нужным поставить свой корабль в кильватер более опытным плавателям в море столичной жизни. Он поручил Ивану Дронову найти адвоката с большой практикой в гражданском процессе, дельца не очень громкого и – внепартийного.
– Понимаю! – догадался Дронов. – Не хочешь ходить под ручку с либералами и прочими жуликами из робких. Так. Найдем сурка. Животное не из редких.
Иван Дронов вертелся, точно кубарь. Самгин привык думать, что кнутик, который подхлестывает этого человека, – хамоватая жажда большого дела для завоевания больших денег. Но чем более он присматривался к нянькину внуку, тем чаще являлись подозрения, что Дронов каждый данный момент и во всех своих отношениях к людям – человечишка неискренний. Он не скрывает своей жадности, потому что прячет за нею что-то, может быть, гораздо худшее. Вспоминались те подозрения, которые возбуждала Марина, вспоминался Евно Азеф. Самгин отталкивал эти подозрения и в то же время невольно пытался утвердить их.
Реорганизация жизни. Общее стремление преодолеть хаос, создать условия правовой закономерности, условия свободного развития связанных сил. Для многих действительность стала соблазнительней мечты. Таисья сказала о нем: мечтатель. Был, но превратился в практика. Не следует так часто встречаться с ним. Но Дронов был почти необходим. Он знал все, о чем говорят в «кулуарах» Государственной думы, внутри фракций, в министерствах, в редакциях газет, знал множество анекдотических глупостей о жизни царской семьи, он находил время читать текущую политическую литературу и, наскакивая на Самгина, спрашивал:
– Ты читал «Общественное движение» Мартова, Потресова? Нет? Вышла первая часть второго тома. Ты – погляди – посмеешься!
Самгин вспоминал себя в Москве, когда он тоже был осведомителем и оракулом, было досадно, что эта позиция занята, занята легко, мимоходом, и не ценится захватчиком. И крайне тягостно было слышать возражения Дронова, которые он всегда делал быстро, даже пренебрежительно.
Однажды Ногайцев, вообще не терпевший противоречий, спорил по поводу земельной реформы Столыпина с длинным, семинарской выправки землемером Хотяинцевым. Ногайцев – красный, вспотевший – кричал:
– Зверски ошибочно рассуждаете! Или мужик будет богат, или – погибнем «яко обри, их же несть ни племени, ни рода».
Обнажив крупные неровные зубы, Хотяинцев предлагал могучим, но неприятно сухим басом:
– Поезжайте в деревню, увидите, как там мироеды дуван дуванят.
Самгин, заметив, что Тося смотрит на него вопросительно, докторально сказал:
– Однако – создано 579 девять тысяч новых земельных собственников, и, конечно, это лучшие из хозяев.
– Во-от! – подхватил Ногайцев. – Мы обязаны им великолепным урожаем прошлого года.
Тут и вмешался Дронов, перелистывая записную книжку; не глядя ни на кого, он сказал пронзительно:
– Ерунду плетешь, пан. На сей год число столыпинских помещиков сократилось до трехсот сорока двух тысяч! Сократилось потому, что сильные мужики скупают землю слабых и организуются действительно крупные помещики, это – раз! А во-вторых: начались боевые выступления бедноты против отрубников, хутора – жгут! Это надобно знать, почтенные. Зря кричите. Лучше – выпейте! Провидение божие не каждый день посылает нам бенедиктин.
В пронзительном голосе Ивана Самгин ясно слышал нечто озлобленное, мстительное. Непонятно было, на кого направлено озлобление, и оно тревожило Клима Самгина. Но все же его тянуло к Дронову. Там, в непрерывном вихре разнообразных систем фраз, слухов, анекдотов, он хотел занять свое место организатора мысли, оракула и провидца. Ему казалось, что в молодости он очень хорошо играл эту роль, и он всегда верил, что создан именно для такой игры. Он думал:
«Я слишком увлекся наблюдением и ослабил свою волю к действию. К чему, в общем и глубоком смысле, можно свести основное действие человека, творца истории? К самоутверждению, к обороне против созданных им идей, к свободе толкования смысла “фактов”».
Самгин, мысленно повторив последнюю фразу, решил записать ее в тетрадь, где он коллекционировал свои «афоризмы и максимы».
В квартиру Дронова, как на сцену, влекла его и Тося. За несколько недель он внимательно присмотрелся к ней и нашел, что единственно неприятное в ней – ее сходство с Мариной, быть может, только внешнее сходство, – такая же рослая, здоровая, стройная. Неумна, непоколебимо спокойна. По глупости откровенна, почти до неприличия. Если ее не спрашивать ни о чем, она может молчать целый час, но говорит охотно и порою с забавной наивностью. О себе рассказывает безжалостно, как о чужом человеке, а вообще о людях – бесстрастно, с легонькой улыбочкой в глазах, улыбка эта не смягчала ее лица. Клим Иванович Самгин стал думать, что это существо было бы нелишним и очень удобным в его квартире.
Она все обостряла его любопытство:
«Странная фигура. Глупа, но, кажется, не без хитрости».
И, сознавая, что влечение к этой женщине легко может расти, он настраивал свое отношение к ней иронически, полувраждебно.
Однажды, поздно вечером, он позвонил к Дронову. Дверь приоткрылась не так быстро, как всегда, и цепь, мешавшая вполне открыть ее, не была снята, а из щели раздался сердитый вопрос Таисьи:
– Кто это?
В прихожей надевал пальто человек с костлявым, аскетическим лицом, в черной бороде, пальто было узко ему. Согнувшись, он изгибался и покрякивал, тихонько чертыхаясь.
– Дайте помогу, – предложила Таисья.
– Спасибо. Готово, – ответил ей гость. – Вот черти… Прощайте.
Шляпу он надел так, будто не желал, чтоб Самгин видел его лицо.
– Я знаю этого человека, – сообщил Самгин.
– Да? – спросила Таисья.
– Его фамилия – Поярков.
Таисья, помолчав, спросила:
– За границей познакомились?
– В Москве. Давно.
Таисья молча кивнула головой.
– Иван знаком с ним?
– Нет, – строго сказала Таисья, глядя в лицо его. – Я тоже не знаю – кто это. Его прислал Женя. Плохо Женьке. Но Ивану тоже не надо знать, что вы видели здесь какого-то Пожарского? Да?
– Пояркова.
– Не надо это знать Ивану, понимаете?
Самгин молча кивнул головой, сообразив:
«Очевидно – нелегальный. Что он может делать теперь, здесь, в Петербурге? И вообще в России?»
Привычная упрощенность отношения Самгина к женщинам вызвала такую сцену: он вернулся с Тосей из магазина, где покупали посуду; день был жаркий, полулежа на диване, Тося, закрыв глаза, расстегнула верхние пуговицы блузки. Клим Иванович подсел к ней и пустил руку свою под блузку. Тося спросила:
– Что это вас интересует там?
Спросила она так убийственно спокойно и смешно, что Самгин невольно отнял руку и немножко засмеялся, – это он позволял себе очень редко, – засмеялся и сказал:
– Мне кажется, у вас есть комический талант.
– Если есть, так – не там, – ответила она.
Самгин встал, отошел от нее, спросил:
– Вы не пробовали играть на сцене?
– Приглашали. Мой муж декорации писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я – постоянно в театре, за кулисами. Не нравятся мне актеры, все – герои. И в трезвом виде, и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем люди этого ремесла, а уж лучше детей никто не умеет мечтать о себе.
Самгин послушал, подумал, затем сказал:
– А наверное, вы очень горячая женщина.
– Охладили уже. Любила одного, а живу – с третьим. Вот вы сказали – «Любовь и голод правят миром», нет, голод и любовью правит. Всякие романы есть, а о нищих романа не написано…
– Это очень метко, – признал Самгин.
Он заметил, что после его шаловливой попытки отношение Тоси к нему не изменилось: она все так же спокойно, не суетясь, заботилась о благоустройстве его квартиры.
Клим Иванович Самгин понимал, что столь заботливое отношение к нему внушено Таисье Дроновым, и находил ее заботы естественными.
«И любит гнезда вить», – вспомнил он слова Ивана о Таисье.
Она нашла ему прислугу, коренастую, рябую, остроглазую бабу, очень ловкую, чистоплотную, но несколько излишне и запоздало веселую; волосы на висках ее были седые.
Осенью Клим Иванович простудился: поднялась температура, болела голова, надоедал кашель, истязала тихонькая скука, и от скуки он спросил:
– Сколько вам лет, Агафья?
– Лета мои будто небольшие: тридцать четыре, – охотно ответила она.
– Рано завели седые волосы.
Она усмехнулась и, облизав губы кончиком языка, не сказала ничего, но, видимо, ждала еще каких-то вопросов. Самгин вспомнил случайно прочитанное в словаре Брокгауза: «Агафья, имя святой, действительное существование которой сомнительно».
– Вы давно знаете Дронову?
– Давненько, лет семь-восемь, еще когда Таисья Романовна с живописцем жила. В одном доме жили. Они – на чердаке, а я с отцом в подвале.
Она стояла, опираясь плечом на косяк двери, сложив руки на груди, измеряя хозяина широко открытыми глазами.
Самгин лежал на диване, ему очень хотелось подробно расспросить Агафью о Таисье, но он подумал, что это надобно делать осторожно, и стал расспрашивать Агафью о ее жизни. Она сказала, что ее отец держал пивную, и, вспомнив, что ей нужно что-то делать в кухне, – быстро ушла, а Самгин почувствовал в ее бегстве нечто подозрительное.
При первой же встрече он поблагодарил Таисью:
– Славную прислугу нашли вы для меня.
– Ганька – очень хорошая, – подтвердила Таисья.
И на вопрос – кто она? – Таисья очень оживленно рассказала: отец Агафьи был матросом военного флота, боцманом в «добровольном», затем открыл пивную и начал заниматься контрабандой. Торговал сигарами. Он вел себя так, что матросы считали его эсером. Кто-то донес на него, жандармы сделали обыск, нашли сигары, и оказалось, что у него большие тысячи в банке лежат. Арестовали старика.
Самгин отметил, что она рассказывает все веселее и с тем удовольствием, которое всегда звучит в рассказах людей о пороках и глупости знакомых.
– Я его помню: толстый, без шеи, голова прямо из плеч растет, лицо красное, как разрезанный арбуз, и точно татуировано, в черных пятнышках, он был обожжен, что-то взорвалось, сожгло ему брови. Усатый, зубастый, глаза – точно у кота, ручищи длинные, обезьяньи, и такой огромный живот, что руки некуда девать. Он все держал их за спиной. Наглый, грубый… Агафья с отцом не жила, он выдал ее замуж за старшего дворника, почти старика, но иногда муж заставлял ее торговать пивом в пивнухе тестя. Жила она очень несчастно, а я – голодно, и она немножко подкармливала меня с мужем моим, она – добрая! Она бегала к нам, на чердак. У нас бывало очень весело, молодые художники, студенты, Женя Юрин. Иногда мы с ней всю ночь до утра рассуждали: почему так скверно все? Но уже кое-что понимали.
Когда Ганьку с ее стариком тоже арестовали за контрабанду, Женя попросил меня назваться [двоюродной] ‹сестрой› ее, ходить на свидание с ней и передавать записки политическим женщинам. Мы это наладили очень удачно, ни разу не попались. Через несколько месяцев ее выпустили, а отец помер в тюрьме. Дворника осудили. После тюрьмы Ганька вступила в кружок самообразования, сошлась там с матросом, жила с ним года два, что ли, был ребенок, мальчугашка. Мужа ее расстреляли в конце пятого года… До военной службы он был акробатом в цирке, такой гибкий, легкий, горячий. Очень грамотный. Веселый, точно скворец, танцор. После его смерти Ганька захворала, ее лечили в больнице Святого Николая, это – сумасшедший дом.
Самгин слушал рассказ молча и внутренне протестуя: никуда не уйдешь от этих историй! А когда Таисья кончила, он, вынудив себя улыбнуться, сказал:
– Значит, мне будет служить… в некотором роде политическая деятельница, и притом – сумасшедшая?
Нахмурясь, сдвинув брови в одну линию, Таисья возразила:
– Напрасно усмехаетесь. Никакая она не деятельница, а просто – революционерка, как все честные люди бедного сословия. Класса, – прибавила она. – И – не сумасшедшая, а… очень просто, если бы у вас убили любимого человека, так ведь вас это тоже ударило бы.
И, так как Самгин молчал, она сказала, точно утешая его:
– Зато около вас – человек, который не будет следить за вами, не побежит доносить в полицию.
– Это, конечно, весьма ценно. Попробую заняться контрабандой или печатать деньги, – пошутил Клим Иванович Самгин. Таисья, приподняв брови, взглянула на него.
– Рассердить меня хотите? Трудное дело.
– Нет, – поспешно сказал Самгин, – нет, я не хочу этого. Я шутил потому, что вы рассказывали о печальных фактах… без печали. Арест, тюрьма, человека расстреляли.
Она вопросительно посмотрела на него, ожидая еще каких-то слов, но не дождалась и объяснила:
– Что же печалиться? Отца Ганьки арестовали и осудили за воровство, она о делах отца и мужа ничего не знала, ей тюрьма оказалась на пользу. Второго мужа ее расстреляли не за грабеж, а за участие в революционной работе.
И, помахивая платком в лицо свое, она добавила:
– Я не одну такую историю знаю и очень люблю вспоминать о них. Они уж – из другой жизни.
Самгин догадался, что подразумевает она под другой жизнью.
– Вы верите, что революция не кончилась? – спросил Самгин; она погрозила ему пальцем, говоря:
– Дурочкой считаете меня, да? Я ведь знаю: вы – не меньшевик. Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры начнут террор, так Иван будет воображать себя террористом.
Она усмехнулась.
– Я вам говорила, что он все хочет прыгнуть выше своей головы. Он – вообще… Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет.
«Она очень легко может переехать на другую квартиру, – подумал Самгин и перестал мечтать о переводе ее к себе. – Большевичка. Наверное – не партийная, а из сочувствующих. Понимает ли это Иван?»
Открытие тем более неприятное, что оно раздражило интерес к этой женщине, как будто призванной заместить в его жизни Марину.
Как всегда, вечером собрались пестрые люди и, как всегда, начали словесный бой. Орехова восторженно заговорила о «Бытовом явлении» Короленко, а Хотяинцев, спрятав глаза за серыми стеклами очков, вставил:
– Три года молчал…
Орехова вскипела, замахала руками:
– Вы не имеете права сомневаться в искренности Короленко! Права не имеете.
– Да я – не сомневаюсь, только поздновато он почувствовал, что не может молчать. Впрочем, и Лев Толстой долго не мог, – гудел ‹он›, не щадя свой бас.
– И вовсе неправда, что Короленко подражал Толстому, – никогда не подражал!
– Я не говорю, что подражал.