12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 187

Она продолжала:

– Чувствуешь себя… необычно. Как будто – несчастной. А я не люблю несчастий… Ненавижу страдание, наше русское, излюбленное ремесло…

Замолчала. Отель был близко, в пять минут дошли пешком.

Самгин вошел к себе, не снимая пальто и шляпу, подошел к окну, сердито распахнул створки рамы, посмотрел вниз…

«Самое непонятное, темное в ней – ее революционные речи. Конечно, речи – это еще не убеждения, не симпатии, но у нее…» – Он не сумел определить, в чем видит своеобразие речей этой женщины. Испытывая легкое головокружение, он смотрел, как там, внизу, по слабо освещенной маленькой площади бесшумно скользили темные фигурки людей, приглушенно трещали колеса экипажей. Можно было думать, что все там устало за день, хочет остановиться, отдохнуть, – остановиться в следующую секунду, на точке, в которой она застанет. Самгин сбросил на кресло пальто, шляпу, сел, закурил папиросу.

В том углу памяти, где слежались думы о Марине, стало еще темнее, но как будто легче.

«Что я нашел, что потерял? – спросил он себя и ответил: – Я приобрел, утратив чувство тяготения к ней, но – исчезла некая надежда. На что надеялся? Быть любовником ее?»

И, представив еще раз Марину обнаженной, он решил:

«Нет. Конечно – нет. Но казалось, что она – человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».

Затем он подумал, что она все-таки оригинальный характер.

«Тип коренной русской женщины.

Коня на скаку остановит,В горящую избу войдет…
А в конце концов, черт знает, что в ней есть, – устало и почти озлобленно подумал он. – Не может быть, чтоб она в полиции… Это я выдумал, желая оттолкнуться от нее. Потому что она сказала мне о взрыве дачи Столыпина и я вспомнил Любимову…»

Несколько секунд он ухитрился не думать, затем сознался:

«Ты много видел женщин и хочешь женщину, вот что, друг мой! Но лучше выпить вина. Поздно, не дадут…»

Но все-таки он позвонил, явился дежурный слуга, и через пяток минут, выпив стакан вкусного вина, Самгин осмотрел комнату глазами человека, который только что вошел в нее. Мягкая, плюшевая мебель, толстый ковер, драпри на окнах, на дверях – все это делало комнату странно мохнатой. С чем можно сравнить ее? Сравнения не нашлось. Он медленно разделся до ночного белья, выпил еще вина и, сидя на постели, почувствовал, что возобновляется ощущение зреющего нарыва, испытанное им в Женеве. Но теперь это не было ощущением неприятным, напротив – ему казалось, что назревает в нем что-то серьезнейшее и что он на границе важного открытия в самом себе. Он забыл прикрыть окно, и в комнату с площади вдруг ворвался взрыв смеха, затем пронзительный свисток, крики людей.

– Идиоты, – выругался Самгин, подходя к окну. – Смеются… потом – умирают…

Ему показалось, что последние три слова он подумал шепотом.

«Чепуха. Шепотом не думают. Думают беззвучно, даже – без слов, а просто так… тенями слов».

Тут он почувствовал, что в нем точно лопнуло что-то, и мысли его настойчиво, самосильно, огорченно закричали:

«Одиночество. Один во всем мире. Затискан в какое-то идиотское логовище. Один в мире образно и линейно оформленных ощущений моих, в мире злой игры мысли моей. Леонид Андреев – прав: быть может, мысль – болезнь материи…»

Самгин сидел наклонясь, опираясь ладонями в колени, ему казалось, что буйство мысли раскачивает его, как удары языка в медное тело колокола.

«”Прометей – маска дьявола” – верно… Иероним Босх формировал свое мироощущение смело, как никто до него не решался…»

В мохнатой комнате все качалось, кружилось, Самгин хотел встать, но не мог и, не подняв ног с пола, ткнулся головой в подушку. Проснулся он поздно, позвонил, послал горничную спросить мадам Зотову, идет ли она в парламент? Оказалось – идет. Это было не очень приятно: он не стремился посмотреть, как работает законодательный орган Франции, не любил больших собраний, не хотелось идти еще и потому, что он уже убедился, что очень плохо знает язык французов. Но почему-то нужно было видеть, как поведет себя Марина, и – вот он сидит плечо в плечо с нею в ложе для публики.

– Вот она, правящая демократия, – полушепотом говорит Марина.

Самгин пристально смотрел на ряды лысых, черноволосых, седых голов, сверху головы казались несоразмерно большими сравнительно с туловищами, влепленными в кресла. Механически думалось, что прадеды и деды этих головастиков сделали «Великую революцию», создали Наполеона. Вспоминалось прочитанное о 30-м, 48-м, 70-м годах в этой стране.

– Либертэ, эгалитэ[19], а – баб в депутаты парламента не пускают, – ворчливо заметила Марина.

Человек с лицом кардинала Мазарини сладким тенорком и сильно картавя читал какую-то бумагу, его слушали молча, только на левых скамьях изредка раздавались ворчливые возгласы.

– Вот и Аристид-предатель, – сказала Марина.

На трибуне стоял веселый человек, тоже большеголовый, шатен с небрежно растрепанной прической, фигура плотная, тяжеловатая, как будто немного сутулая. Толстые щеки широкого лица оплыли, открывая очень живые, улыбчивые глаза. Прищурясь, вытянув шею вперед, он утвердительно кивнул головой кому-то из депутатов в первом ряду кресел, показал ему зубы и заговорил домашним, приятельским тоном, поглаживая левой рукой лацкан сюртука, край пюпитра, тогда как правая рука медленно плавала в воздухе, как бы разгоняя невидимый дым. Говорил он легко, голосом сильным, немножко сиповатым, его четкие слова гнались одно за другим шутливо и ласково, патетически и с грустью, в которой как будто звучала ирония. Его слушали очень внимательно, многие головы одобрительно склонялись, слышны были краткие, негромкие междометия, чувствовалось, что в ответ на его дружеские улыбки люди тоже улыбаются, а один депутат, совершенно лысый, двигал серыми ушами, точно заяц. Потом Бриан начал говорить, усилив голос, высоко подняв брови, глаза его стали больше, щеки покраснели, и Самгин поймал фразу, сказанную особенно жарко:

– Наша страна, наша прекрасная Франция, беззаветно любимая нами, служит делу освобождения человечества. Но надо помнить, что свобода достигается борьбой…

– И давайте денег на вооружение, – сказала Марина, глядя на часы свои.

Бриану аплодировали, но были слышны и крики протеста.

– Ну – с меня довольно! Имею сорок минут для того, чтоб позавтракать, – хочешь?

– С удовольствием.

– Да, вот как, – говорила она, выходя на улицу. – Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.

В небольшом ресторане, наискось от парламента, она, заказав завтрак, продолжала:

– Гибкие люди. Ходят по идеям, как по лестницам. Возможно, что Бриан будет президентом.

Она вздохнула, подумала, наливая водку в рюмки.

– Замечательно живучий, ловкий народ. Когда-нибудь побьют они неуклюжих, толстых немцев. Давай выпьем за Францию.

Выпили, и она молча принялась насыщаться, а кончив завтракать и уходя, сказала:

– Вечером на Монмартр, в какой-нибудь веселый кабачок, – идет?

– Отлично.

Но вечером, когда Самгин постучал в дверь Марины, – дверь распахнул пред ним коренастый, широкоплечий, оборотился спиной к нему и сказал сиповатым тенором:

– А он, мерзавец, посмеивается…

– Входи, входи, – предложила Марина, улыбаясь. – Это – Григорий Михайлович Попов.

– Да, – подтвердил Попов, небрежно сунув Самгину длинную руку, охватил его ладонь длинными, горячими пальцами и, не пожав, – оттолкнул; этим он сразу определил отношение Самгина к нему. Марина представила Попову Клима Ивановича.

– Ага, – равнодушно сказал Попов, топая и шаркая ногами так, как будто он надевал галоши.

– Продолжай, – предложила Марина. Она была уже одета к выходу – в шляпке, в перчатке по локоть на левой руке, а в правой кожаный портфель, свернутый в трубку; стоя пред нею, Попов лепил пальцами в воздухе различные фигуры, точно беседуя с глухонемой.

– «Если, говорит, в столице, где размещен корпус гвардии, существует департамент полиции и еще многое такое, – оказалось возможным шестинедельное существование революционного совета рабочих депутатов, если возможны в Москве баррикады, во флоте – восстания и по всей стране – дьявольский кавардак, так все это надобно понимать как репетицию революции…»

– Вот какой догадливый, – сказала Марина, взглянув на часы.

– Я ему говорю: «Ваши деньги, наши знания», а он – свое: «Гарантируйте, что революции не будет!»

– Ну да, понятно! Торговать деньгами легче, спокойней, чем строить заводы, фабрики, возиться с рабочими, – проговорила Марина, вставая и хлопая портфелем по своему колену. – Нет, Гриша, тут банкира мало, нужен крупный чиновник или какой-нибудь придворный… Ну, мне – пора, если я не смогу вернуться через час, – я позвоню вам… и вы свободны…

Попов проводил ее до двери, вернулся, неловко втиснул себя в кресло, вынул кожаный кисет, трубку и, набивая ее табаком, не глядя на Самгина, спросил небрежно:

– Мы не встречались?

– Нет, – решительно ответил Самгин.

– Мм… Значит – ошибся. У меня плохая память на лица, а человека с вашей фамилией я знавал, вместе шли в ссылку. Какой-то этнограф.

«Брат», – хотел сказать Самгин, но воздержался и сказал: – Фамилия эта не часто встречается.

Пытаясь закурить трубку и ломая спички одну за другой, Попов возразил:

– На Оке есть пароходство Качкова и Самгина, и был горнопромышленник Софрон Самгин.

Лицо его скрылось в густом облаке дыма. Лицо было неприятное: широколобое, туго обтянутое смуглой кожей и неподвижно, точно каменное. На щеках – синие пятна сбритой бороды, плотные черные усы коротко подстрижены, губы – толстые, цвета сырого мяса, нос большой, измятый, брови – кустиками, над ними густая щетка черных с проседью волос. Движения, жесты у него тяжелые, неловкие, все вокруг него трясется, скрипит. Одет в темно-синюю куртку необычного покроя, вроде охотничьей. Неприятен и сиповатый тенорок, в нем чувствуется сердитое напряжение, готовность закричать, сказать что-то грубое, злое, а особенно неприятны маленькие, выпуклые, как вишни, темные глаза.

«Нахал и, кажется, глуп», – определил Самгин и встал, желая уйти к себе, но снова сел, сообразив, что, может быть, этот человек скажет что-нибудь интересное о Марине.

– Замечательная бестия, Софрон этот. Встретил я его в Барнауле и предложил ему мои геологические услуги. «Я, говорит, ученым – не доверяю, я сам их делаю. Делом моим управляет бывший половой в трактире, в Томске. Лет тридцать тому назад было это: сижу я в ресторане, задумался о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: “Что прикажете подать?” – “Птичьего молока стакан!” – “Простите, говорит, птичье молоко все вышло!” Почтительно сказал, не усмехнулся. Ну, я ему и говорю: “Ты, парень, лакействовать брось, а иди-ко служить ко мне”». Через одиннадцать лет я его управляющим сделал. Домовладелец, гласный городской думы, капиталец имеет, тысчонок сотню, наверняка. Таких у меня еще трое есть. Верные слуги. А с учеными дела делать – нельзя, они цены рубля не знают. Поговорить с ними – интересно, иной раз даже и полезно».

Попов начал говорить лениво, а кончил возбужденно всхрапывая и таким тоном, как будто он сам и есть замечательная бестия.

– О птичьем молоке – это старый анекдот, – заметил Самгин.

– Все – старо, все! – угрюмо откликнулся Попов и продолжал: – Ему, Софрону, было семьдесят три года, а он верхом ездил по двадцать, тридцать верст и пил водку без всякой осторожности.

Самгин слушал равнодушно, ожидая момента, когда удобно будет спросить о Марине. О ней думалось непрерывно, все настойчивее и беспокойней. Что она делает в Париже? Куда поехала? Кто для нее этот человек?

«Это – что же – ревность?» – спросил он себя, усмехаясь, и, не ответив, вдруг почувствовал, что ему хотелось бы услышать о Марине что-то очень хорошее, необыкновенное.

– В болотном нашем отечестве мы, интеллигенты, поставлены в трудную позицию, нам приходится внушать промышленной буржуазии азбучные истины о ценности науки, – говорил Попов. – А мы начали не с того конца. Вы – эсдек?

Самгин молча наклонил голову.

– Я тоже отдал дань времени, – продолжал Попов, выковыривая пепел из трубки в пепельницу. – Пять месяцев тюрьмы, три года ссылки. Не жалуюсь, ссылка – хороший добавок годам учения.

Он сунул трубку в карман, встал, потянулся, что-то затрещало на нем, озабоченно пощупал под мышками у себя, сдвинул к переносью черные кустики бровей и сердито заговорил:

– Напутал Ленин, испортил игру, скомпрометировал социал-демократию в России. Это – не политика, а – эпатаж, вот что! Надо брать пример с немцев, у них рост социализма идет нормально, путем отбора лучших из рабочего класса и включения их в правящий класс, – говорил Попов и, шагнув, задел ногой ножку кресла, потом толкнул его коленом и, наконец, взяв за спинку, отставил в сторону. – Плохо мы знаем нашу страну, отсюда и забеги в фантастику. Сумбурная страна! Население – сплошь нигилисты, символисты, максималисты, вообще – фантазеры. А нужна культурно грамотная буржуазия и технически высококвалифицированная интеллигенция, – иначе – скушают нас немцы, да-с! Да еще англичане японцев науськают, а сами влезут к нам в Среднюю Азию, на Кавказ…

Самгин не стерпел и спросил, куда поехала Марина.

– Не знаю, – сказал Попов. – Кто-то звонил ей, похоже – консул.

– Вы ее давно знаете?

– От времен студенческих. А что?

Самгину показалось, что рачьи глаза Попова изменили цвет, он покачнулся вперед и спросил:

– Жениться на ней собираетесь?

– Разве нет других мотивов, – начал Самгин, но Попов перебил его, продолжая со свистом:

– В девицах знавал, в одном кружке мудростям обучались, теперь вот снова встретились, года полтора назад. Интересная дама. Наверное – была бы еще интересней, но ее сбил с толку один… фантазер. Первая любовь и прочее…

Он замолчал, снова вынул трубку из кармана. Его тон вызвал у Самгина чувство обиды за Марину и обострил его неприязнь к инженеру, но он все-таки начал придумывать еще какой-то вопрос о Марине.

– В общем она – выдуманная фигура, – вдруг сказал Попов, поглаживая, лаская трубку длинными пальцами. – Как большинство интеллигентов. Не умеем думать по исторически данной прямой и все налево скользим. А если направо повернем, так уж до сочинения книг о религиозном значении социализма и даже вплоть до соединения с церковью… Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут – до определенного пункта – ехать в одном вагоне с либералами. Ленин прокламирует пугачевщину.

Набивая трубку табаком, он усмехнулся, так что пятнистое лицо его неестественно увеличилось, а глаза спрятались под бровями.

– О том, как люди выдумывают себя, я расскажу вам любопытнейший факт. Компания студентов вспоминала, при каких условиях каждый из них познал женщину. Один – хвастается, другой – сожалеет, третий – врет, а четвертый заявил: «Я – с родной сестрой». И сплел историйку, которая удивила всех нелепостью своей. Парнишка из богатой купеческой семьи, очень скромный, неглупый, отличный музыкант, сестру его я тоже знал, – милейшая девица, строгого нрава, училась на курсах Герье, серьезно работала по истории ренессанса во Франции. Я говорю ему: «Ты соврал!» – «Соврал», – признался он. «Зачем?» – «Стыдно стало пред товарищами, я, видишь ли, еще девственник!» Каков?

– Забавно, – откликнулся Самгин.

Попов встал и свирепо засипел:

– Вы – что же – смысла анекдота этого не чувствуете? Забавно!..

– Прошу извинить меня, – сказал Самгин, – но я думал о другом. Мне хочется спросить вас о Зотовой…

Попов стоял спиной к двери, в маленькой прихожей было темно, и Самгин увидал голову Марины за плечом Попова только тогда, когда она сказала:

– Что же у вас дверь открыта?

– Ого, как ты быстра, – удивился Попов.

Она молча прошла в спальню, позвенела там ключами, щелкнул замок, позвала:

– Григорий! Помоги-ко…

Он ушел, слышно было, как щелкают ремни, скрипит кожа чемодана, и слышен был быстрый говор, пониженный почти до шепота. Потом Марина решительно произнесла:

– Так и скажи.

Вышла она впереди Попова, не сняв шляпку и говоря:

– Ну-с, я с вами никуда не поеду, а сейчас же отправляюсь на вокзал и – в Лондон! Проживу там не более недели, вернусь сюда и – кутнем!

Попов грубовато заявил, что он провожать не любит, к тому же хочет есть и – просит извинить его. Сунув руку Самгину, но не взглянув на него, он ушел. Самгин встал, спрашивая:

– Можно проводить тебя?

– Нет, не надо.

– Тогда – до свиданья!