12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 117

– Место ли говорить здесь об этом? – заметил Самгин, присматриваясь к нему, не понимая, как это он отрезвел.

– Тихонько – можно, – сказал Лютов. – Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще – черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! – шептал он, наклоняясь к Самгину. – Это – очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они – скажут, увидишь!

Наклонясь к Самгину, обдавая его горячим дыханием, он зашипел:

– Начинается организация антисоциалистических сил, понимаешь?

Через минуту-две Самгин был уверен, что этот человек, так ловко притворяющийся пьяным, совершенно трезв и завел беседу о политике не для того, чтоб высказаться, а чтобы выпытать.

– Ленин очень верно понял значение «зубатовщины» и сделал правильный вывод: русскому народу необходим вождь, – так? – спрашивал он шепотком.

– Ну – и что же? – усмехнулся Клим, уже чувствуя себя охмелевшим.

– Какой – вождь? Бебель или… Сун Ят-сен? Какой? Фома Мюнцер или… Сун Ят-сен? А?

Самгин понимал, что он и Лютов смотрят друг на друга, как бойцовые петухи.

– Плохой ты актер, – сказал он и, подойдя к окну, открыл форточку. В темноте колебалась сероватая масса густейшего снега, создавая впечатление ткани, которая распадается на мелкие клочья. У подъезда гостиницы жалобно мигал взвешенный в снегу и тоже холодный огонек фонаря. А за спиною бормотал Лютов.

– Притворяются идеалистами… и притворство погубит их. Онан, сын Иуды, был тоже идеалистом…

Самгин глубоко вдыхал сыроватый и даже как будто теплый воздух, прислушиваясь к шороху снега, различая в нем десятки и сотни разноголосых, разноречивых слов. Сзади зашумело; это Лютов, вставая, задел рукою тарелку с яблоками, и два или три из них шлепнулись на пол.

– Спать иду, – объявил Лютов, стоя твердо, потирая подбородок, оскалив зубы. – Хочешь – завтра – коня пробовать со мною?

Самгин отказался пробовать коня, и Лютов ушел, не простясь. Стоя у окна, Клим подумал, что все эти снежные и пыльные вихри слов имеют одну цель – прикрыть разлад, засыпать разрыв человека с действительностью. Он вспомнил спор Властова с Кумовым.

«Тайна? – спросил Властов, саркастически измеряя Кумова взглядом. – Непознаваемая, говорите? Если б я был склонен к словесным фокусам, я бы сказал, что, если она непознаваема, это значит, что наука уже познала ее как таковую. Но фокусы – дело идеалистов. А наука не послушна Дюбуа Реймону, она не знает непознаваемого, но только непознанное. Познание, о котором вы говорите, – для меня фабрикация словесных пошлостей. Настоящие ценности создаются из материала научного опыта, а продукты творчества идеалистов – фальшивая монета».

Самгин шумно захлопнул форточку, раздраженный воспоминанием о Властове еще более, чем беседой с Лютовым. Да, эти Властовы плодятся, множатся и смотрят на него как на лишнего в мире. Он чувствовал, как быстро они сдвигают его куда-то в сторону, с позиции человека солидного, широко осведомленного, с позиции, которая все-таки несколько тешила его самолюбие. Дерзость Властова особенно возмутительна. На любимую Варварой фразу: «декаденты – тоже революционеры» он ответил:

– С этим можно согласиться. Химический процесс гниения – революционный процесс. И так как декадентство есть явный признак разложения буржуазии, то все эти «Скорпионы», «Весы» – и как их там? – они льют воду на нашу мельницу в конце концов.

«Какой отвратительный, фельетонный умишко», – подумал Самгин. Шагая по комнате, он поскользнулся, наступив на квашеное яблоко, и вдруг обессилел, точно получив удар тяжелым, но мягким по голове. Стоя среди комнаты, брезгливо сморщив лицо, он смотрел из-под очков на раздавленное яблоко, испачканный ботинок, а память механически, безжалостно подсказывала ему различные афоризмы.

«Убивать надобно не министров, а предрассудки так называемых культурных, критически мыслящих людей», – говорил Кумов, прижимая руки ко груди, конфузливо улыбаясь. Рядом с этим вспомнилась фраза Татьяны Гогиной:

«История России в девятнадцатом веке – сплошной диалог, изредка прерываемый выстрелами пистолетов и взрывами бомб».

После нескольких месяцев тюрьмы ее сослали в глухой городок Вятской губернии. Перед отъездом в ссылку она стала скромнее одеваться, обрезала пышные свои волосы и сказала:

– Вот я окончательно постриглась в революцию.

Самгин сел, пытаясь снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть человека, все равно – какого.

«И это жизнь», – мысленно воскликнул он, согнувшись, возясь с ногой, выпачкал пальцы и, глядя на них, увидел раздавленного Диомидова, услышал его крик:

«Каждому – свое пространство!»

Этот юродивый хитрец нашел свое «пространство». Он живет, проповедуя «трезвенность», он уже известен, его слушают десятки, может быть, сотни людей. Осенью Варвара и Кумов уговорили Самгина послушать проповедь Диомидова, и тихим, теплым вечером Самгин видел его на задворках деревянного, двухэтажного дома, на крыльце маленькой пристройки с крышей на один скат, с двумя окнами, с трубой, недавно сложенной и еще не закоптевшей. Этот хлевушек жалобно прислонился к высокой, бревенчатой стене какого-то амбара; стена, серая от старости, немного выгнулась, не то – заботливо прикрывая хлевушек, не то – готовясь обрушиться на него. Крыльцо жилища Диомидова – новенькое, с двумя колонками, с крышей на два ската, под крышей намалеван голубой краской трехугольник, а в нем – белый голубь, похожий на курицу.

Диомидов, в ярко начищенных сапогах с голенищами гармоникой, в черных шароварах, в длинной, белой рубахе, помещался на стуле, на высоте трех ступенек от земли; длинноволосый, желтолицый, с Христовой бородкой, он был похож на икону в киоте. Пред ним, на засоренной, затоптанной земле двора, стояли и сидели темно-серые люди; наклонясь к ним, размешивая воздух правой рукой, а левой шлепая по колену, он говорил:

– К человеку племени Данова, по имени Маной, имевшему неплодную жену, явился ангел, и неплодная зачала, и родился Самсон, человек великой силы, раздиравший голыми руками пасти львиные. Так же зачат был и Христос и многие так…

Голос его, раньше бесцветный, тревожный, теперь звучал уверенно, слова он произносил строго и немножко с распевом, на церковный лад. Проповедь не интересовала Самгина, он присматривался к людям; на дворе собралось несколько десятков, большинство мужчин, видимо, ремесленники; все – пожилые люди. Больше половины слушателей – женщины, должно быть, огородницы, прачки, а одетые почище – мелкие торговки, прислуга без работы. Стиснутые низенькими сараями, стеной амбара и задним фасадом дома, они образовали на земле толстый слой изношенных одежд, от них исходил запах мыла, прелой кожи, пота. Из окон дома тоже торчали головы, а в одном из них сидел сапожник и быстро, однообразно, безнадежно разводил руками, с дратвой в них. Рядом с Климом, на куче досок, остробородый человек средних лет, в изорванной поддевке и толстая женщина лет сорока; когда Диомидов сказал о зачатии Самсона, она пробормотала:

– От кого ни зачни, а дите кормить надо.

Остробородый, утвердительно кивнув головой, вздохнул, потом вполголоса обратился к Самгину:

– Заботятся про нас, учат, а нам – хоть бы что…

У ног Самгина полулежал человек, выпачканный нефтью, куря махорку, кашлял и оглядывался, не видя, куда плюнуть; плюнул в руку, вытер ладонь о промасленные штаны и сказал соседу в пиджаке, лопнувшем на спине по шву:

– Слышал – Яков грибами отравился, в больницу отвезли.

– С ним – всегда что-нибудь, – глухо и равнодушно ответил сосед. – За ним горе тенью ходит.

Но говорили мало, приглушенно, голос Диомидова был слышен хорошо.

– «Плоть сытая и соты медовые отвергает, а голодной душе и горькое – сладко», – сказал царь Соломон.

Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые глаза его смотрели на людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей, все они как бы незаметно ползли к ступенькам крыльца, на которых, у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара – глядя в толпу, Кумов – в небо, откуда падал неприятно рассеянный свет, утомлявший зрение. Что-то унылое и тягостное почувствовал Самгин в этой толпе, затисканной, как бы помимо воли ее, на тесный двор, в яму, среди полуразрушенных построек. За крыльцом, у стены, – молоденький околоточный надзиратель с папиросой в зубах, сытенький, розовощекий щеголь; он был похож на переодетого студента-первокурсника из провинции. Заботливо разглаживая перчатку, он уже два раза прикладывал ее ко рту и надувал так, что перчатка принимала форму живой, пухлой руки.

– А еще вреднее плотских удовольствий – забавы распутного ума, – громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. – И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое – сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет! Врут! – с большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.

Самгин привстал, ощутив холодок изумления. Ему показалось, что люди сгрудились теснее и всею массою подвинулись ближе ко крыльцу, показалось даже, что шеи стали длиннее у всех и заметней головы. Эта небольшая толпа вызывала впечатление безрукости, руки у всех были скрыты, спрятаны в лохмотьях одежд, за пазухами, в карманах. Казалось также, что, намагничивая Диомидова своим молчаливым и напряженным вниманием, люди притягивают его к себе, а он скользит, спускается к ним. Он встал, ноги его дрожали, а руками он тыкал судорожно в воздух, точно что-то отталкивая, стоял, топая ногой, и кричал:

– И убивают верных рабов земного нашего…

– Сейчас ему – крышка! – сказал промасленный человек и, кашляя, встал на ноги.

На крыльцо вскочил околоточный и, махая перчаткой на Диомидова, как бы отгоняя его, точно муху, что-то сказал.

– Да – разве я о политике! – звонко и горестно вскрикнул Диомидов. – Это не политика, а – ложь! То есть – поймите! – правда это, правда!

– Прошу прекратить! Прошу расходиться, – вкусно выговаривал полицейский, размахивая перчаткой.

Люди уже вставали с земли, толкая друг друга, встряхиваясь, двор наполнился шорохом, глухою воркотней. Варвара, Кумов и еще какие-то трое прилично одетых людей окружили полицейского, он говорил властно и солидно:

– Не могу-с. Не разрешаю…

– Объясните ему, – кричал Диомидов.

– Это – безразлично: он будет нападать, другие – защищать – это не допускается! Что-с? Нет, я не глуп. Полемика? Знаю-с. Полемика – та же политика! Нет, уж извините! Если б не было политики – о чем же спорить? Прошу…

– Жаловаться буду, – кричал Диомидов, толкая ногою стул.

– Рассердился, – отметил остробородый человек. – А – хорошо говорил!

Толстая женщина встала, вытерла рот ладонью и сказала довольно громко:

– Бабники все хорошо говорят.

– Разве – бабник?

– А то – нет?

– Да – ты про кого говоришь? – спросил человек в разорванном пиджаке. – Про околоточного?

– Все хороши! – сказала женщина, махнув рукой и отходя.

– Эх, ворона, – вздохнул человек в пиджаке. – Жить с вами – сил нету!

И, обращаясь к Самгину, сообщил вполголоса:

– Околоток этот молодой, а – хитер. Нарочно останавливает, чтобы знать, нет ли каких говорунов. Намедни один выискался, выскочил, а он его – цап! И – в участок. Вместе работают, наверное…

Толпа редела, таяла. Самгин подошел ко крыльцу; раскланиваясь с Варварой, околоточный говорил очень вежливо и мягко:

– Прошу верить: у меня нет никаких сомнений. Приказ! Семен Петрович – пламенный человек, возбуждает страсти… Бонсуар![15]

И, отдав Варваре честь, он пошел за толпой, как пастух.

Диомидов, уже успокоенный, рассказывал Варваре с удовольствием, точно читая любимые стихи:

– Да, да, – совсем с ума сошел. Живет, из милости, на Земляном валу, у скорняка. Ночами ходит по улицам, бормочет: «Умри, душа моя, с филистимлянами!» Самсоном изображает себя. Ну, прощайте, некогда мне, на беседу приглашен, прощайте!

Он круто повернулся и юркнул в узенькую дверь, сильно прихлопнув ее за собою.

– Ты – слышал? – спросила Варвара. – Дьякон – помнишь? – с ума сошел!

Самгин молча пожал плечами.

– Как тебе показался этот, а? Можно ли было ожидать! Впрочем, помнишь, как жаловался на него Дьякон?

Она говорила оживленно, а в глазах ее светилось что-то очень похожее на торжество.

Вспомнив эту сцену, он почувствовал себя отдохнувшим от Лютова и встал, чтоб погасить лампу. Синий огонек ее долго и упрямо мигал, прежде чем погаснуть; затем во тьме обнаружилось мутное пятно окна, оно было похоже на широкое, мохнатое полотенце. Удачно перешагнув через раздавленное яблоко, он лег, закрыл глаза и стал думать о Никоновой. Да, это – настоящий, нормальный человек, это – женщина для крепкой связи. В душе у нее, как в палисаднике, цветов немного, но все взращены любовно. Очень странно, что она не любит никаких украшений. Вспомнилось, как бережно укладывает она груди в лиф.

«Вероятно, бережет для ребенка».

Варвара – чужой человек. Она живет своей, должно быть, очень легкой жизнью. Равномерно благодушно высмеивает идеалистов, материалистов. У нее выпрямился рот и окрепли губы, но слишком ясно, что ей уже за тридцать. Она стала много и вкусно кушать. Недавно дешево купила на аукционе партию книжной бумаги и хорошо продала ее.

«Очень ловкая. Мы разойдемся, наверное, без драмы», – подумал Самгин, засыпая.

В день объявления войны Японии Самгин был в Петербурге, сидел в ресторане на Невском, удивленно и чуть-чуть злорадно воскрешая в памяти встречу с Лидией. Час тому назад он столкнулся с нею лицом к лицу, она выскочила из двери аптеки прямо на него.

– Боже мой – Клим!

Только по голосу он узнал, что эта высокая, скромно одетая женщина, с лицом под вуалью, в какой-то оригинальной, но не модной шапочке с белым пером – Лидия.

– Боже мой, – повторяла она с радостью и как будто с испугом. В руках ее и на груди, на пуговицах шубки – пакеты, освобождая руку, она уронила один из них; Самгин наклонился; его толкнули, а он толкнул ее, оба рассмеялись, должно быть, весьма глупо.

– Вот… странно! Война, и вдруг – ты! Ой, как ты постарел!

Но, когда она приподняла вуаль, он увидал, что у нее лицо женщины лет под сорок; только темные глаза стали светлее, но взгляд их незнаком и непонятен. Он предложил ей зайти в ресторан.

– Не могу, ждет муж. Да, я замужем, пятый месяц, – не знал? Впрочем, я еще не писала отцу.

Уговорились встретиться у нее, тогда она торопливо наняла извозчика и уехала, крикнув:

– Не забудь адрес!

«Замужем?» – недоверчиво размышлял Самгин, пытаясь представить себе ее мужа. Это не удавалось. Ресторан был полон неестественно возбужденными людями; размахивая газетами, они пили, чокались, оглушительно кричали; синещекий, дородный человек, которому только толстые усы мешали быть похожим на актера, стоя с бокалом шампанского в руке, выпевал сиплым баритоном, сильно подчеркивая «а»:

– Га-аспада! Наканец… Мы знаем, наканец…

Засовывая палец за воротник рубахи, он крутил шеей, освобождая кадык, дергал галстук с крупной в нем жемчужиной, выставлял вперед то одну, то другую ногу, – он хотел говорить и хотел, чтоб его слушали. Но и все тоже хотели говорить, особенно коренастый старичок, искусно зачесавший от правого уха к левому через голый череп несколько десятков волос.

– Это нес-лыхан-ное ве-ро-лом-ство! – кричал он и морщил красное лицо, точно собираясь чихнуть.

– Тихон Васильевич – поздравляю! Вы – пророк!

– Ага-а! То-то, батенька…

Справа от Самгина группа людей, странно похожих друг на друга, окружила стол, и один из них, дирижируя рукой с портсигаром, зажатым в ней, громко и как молитву говорил:

– Готовые чистосердечно положить…

– А не лучше – бескорыстно?

– Не надо банальностей!

– Устин, не мешай…

– Га-спада! Молебен о здравии…

– Короче, это ведь не кассационная жалоба.

Раздался знакомый голос:

– Об англичанах упоминается в евангелии: «Блаженны кроткие, ибо они наследят землю».

И, громко захохотав, Стратонов объяснил:

– Это – из Марка Твена.

Вдруг кто-то крикнул, испуганно и зычно:

– Господа – демонстрация!