12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Повесть Юрия Тынянова «Восковая персона»: Страница 20

Подплыл к зеркалу, что у двери, оно отражало правое окно во двор — и шепотом:

— Дракон Магометов!

Посмотрел кругом себя, со знанием и свирепостью в глазах, и не увидел ничего, кроме мебелей и серебра, тогда развел руками, как бы в полном и последнем непонимании или как будто он все сделал, что мог, и более ни за что ручаться не может:

— Голеаф!

И передохнув, походив, он посмотрел в окно и увидел фонарь и фонарный свет, который падал стекловидно, как круглый фонтан, на землю. Сам от себя ставил, и с чугунным столбом, для примера прочим.

— Фонарные деньги? — угрожательно сказал он. И тут он сощурился.

— А для чего, господа Сенат, — хотя бы и фонарные деньги, — то для чего с Адмиралтейского острова по Мьюреку по копейке тех денег собирают? А в Санктпетерсбуркском по деньге?

— А не для того ли, — и протянул перст, как римский оратор, — не для того ли, что там Меньшиков зять проживает?

Горько посмеялся.

— И не светят фонари, — сказал он единым хрипом, — и уже не светят фонари, для того что побраны лишние поборы — деньги квадратные, хлебные, банные, сенные, дровяные, и прорубные, и повалечные, и хомутные! И горькие деньги!

И схватился рукой за лацкан, как бы издав рыдание:

— Для шпигования живу, а не для управления! И прошу и именно указую, а ответ тяжелый!

И, отдышавшись, стал перечислять кратко и быстро:

— Беглые, и умершие, и взятые в солдаты из подушной не выключенные. И бегущие в башкиры…

Тут поскоблил пальцем над правой бровью, потому что позабыл. Походил и спохватился. И указал в окно, прямо на Флеру, несущую цветы.

Вошла щербатая.

И щербатая села и стала слушать, а он сказал ей, вместо Флеры:

— Вот я, Анна, тебе говорю и объявляю, что после расположения полков на квартеры в душах явился ущерб! Двинули в Казанское царство — и убыло тринадцать тыщей человеческих душ! Ето бездельство!

А щербатая, склонив глаза, слушала и стучала ресницами. Она была умная.

— Ведь я вправду говорю, — сказал он щербатой, хоть та и не возражала.

— Ведь небезужасно слышать, что одна баба от голоду дочь свою, кинув в воду, утопила.

А щербатая ждала от него еще слов, и ей дела не было до бабы, да и тому тоже. Тогда он рассердился на нее за такое бесчувствие и стукнул по столу:

— С господ офицеров положить половинную сбавку! Потому что мирное время! И пускай идут из Петерсбурка, а шпаги свои положат на время в футляр! Или уж воевать — так не с бабами!

Тут он налил и выпил элбиру, а щербатая сказала:

— И персидские дела.

Не допив, махнул на нее рукой и спросил:

— А для чего канальное строение от солдатов перервал? И каналы в запустение придут. Для чего? И Петерсбурк-колонна, конечно, перестанет.

И, со злобой и с надмением откинув назад голову, сделал хальную улыбку:

— А ревизии нынче не будет, господа Сенат! Не будет ничего ревизовано, потому что сей пронзительный княжеский ум ревизию не пускает. И так все видит!

И развел ладонями, как веерами, перед самыми глазами, с насмешкою, и плеснул элбиром. И тут бросил стакан наземь, со звоном и хрустом.

— Генеральный фундамент на всем свете земля и коммерция. А он за новые тарифы себе дачу в карман положил. Не без страсти! И теперь в изумлении купецкие люди: ли коммерцию в архангельский Город переведут, ли в Кронштадт, или вовсе изведут! И быть ли Санктпетерсбурку или Городу? Дайте мне ответ, господа высокий Сенат, — сказал он щербатой, — потому что это есть немалое проблема! И Петерсбурк уже неверный!

— Датские дела, — сказала тихонько щербатая и тряхнула головою, с большой тревогой и страхом, но одобряя.

— И с немалым ужасием и страхом смотрю я, — и он схватил ее тонкую руку в свою, красную и большую, — как светлейшая машина слепа! И в датских делах ожестечение! Оружие на землю валится! И уже офицеры холопами его стали! Насильством добывают!

Выбежав на середину комнаты и рванув кафтан на груди, он заревел, вертя головою:

— И всякий приходит и просит, чтоб была справедливость! Такова сила в житье моем! Ни потешения, ни отрады! И кровь путь покажет!

И щербатая быстро-быстро махала ресницами.

А он все вертел головою во все стороны, как будто искал какого предмета или же прибавления к словам, и вдруг, неожиданно для себя самого, возопил:

— Голеаф!

Тут он упал в кресла и посмотрел кругом: свечи горят, играют на серебре, на стене пятно, палата большая и могла быть меньше. В креслах сидит жена, щербатая, умная, а могла бы сидеть другая, не такая умная, да не щербатая. И все не идет с места, а кругом город сделался неверный и может запустеть к лету. Задрожит и поползет. Такой город! Тридцать тысячей человеческих душ! Оползает — уже напротив мазанка заколочена, где жил портных дел мастер, немец Михайло Григорьев. А куда ушел? В нетях.

Разбредутся прочь от работного места и скажут, что место болотное. А начнет же он завтра его тревожить, как палкою пса.

На сегодня было довольно.

Он сказал, помолчав и совсем другим голосом, как бы со скукою и с жалостью сердца:

— Толстой обещался, и Остерман молчать будет. И на завтра, Аннушка, ленту мне приготовь. А элбиру уже на сегодня довольно. Бардеуса пришлите. И кликните мне, пожалуйте, балбера-цырульника, и он мне кровь пустит.

4

С детства была камора низкая, и деревянные стены были копченые, бревна пахли дымом. На всю камору была печь; в печи — дрова.

Посередине стоял огромный деревянный обрубок, как будто в комнате рос дуб, его срубили, и это пень.

Отец был толстый, красный, с него капал пот на тестяные листы. Он выворачивал обеими руками большую сковороду на обрубок, громко считал, а когда говорил:

— Сорок сороков! — переставал считать, отирал пястью пот со лба, а руки о фартук, и больше не пек.

Фартук был румяный, поджарый, и стоял колом.

Востроносая мать ворочала так тонко пальцами на обрубке, точно белошвея, и чинила тесто луком и бараньим сердцем.