12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Толстого «Восемнадцатый год»: Глава 11

Армия Сорокина, разбив лучшие в Добрармии войска Дроздовского и Казановича, изменила первоначальному плану ухода за Кубань и вместо этого, повернувшись под Кореновской на север, начала наступление на станцию Тихорецкую, где находился штаб Деникина.

Десять дней уже длилась беспощадная битва. Одушевленные первыми успехами, сорокинцы сметали все заслоны перед Тихорецкой. Казалось, теперь ничто не могло остановить их стремительного движения. Деникин спешно стягивал разбросанные по Кубани силы. Ожесточение было так велико, что каждая стычка кончалась ударом в штыки.

Но с той же стремительностью в сорокинской армии шло и разложение. Обострялась вражда между кубанскими полками и украинскими. Украинцы и старые фронтовики по пути наступления опустошали кубанские станицы, не разбирая, за белых они стоят или за красных.

Все понятия путались. Станичники с ужасом видели, как из-за края степи в тучах пыли надвигаются полчища. Деникин по крайней мере платил за фураж, а эти сорокинцы — одно — горячи были на руку. И вот молодой садился на коня и уходил к Деникину, старый с бабами, детьми и скотом — бежал в овраги. Целые станицы поднимались против армии Сорокина.

Кубанские полки кричали: «Нас на убой посылают, а иногородние нашу землю грабят!» Начальник штаба армии Беляков отчаянно крутился в водовороте событий, он только схватывался за голову: цела ли она еще на плечах. Еще бы! Стратегия летела к черту. Вся тактика была — в острие штыка да в революционной ярости. Дисциплину заменяло неотвратимое, стремительное движение всех войсковых масс. На главнокомандующего Сорокина страшно было и смотреть: эти дни он питался спиртом и кокаином, — глаза его воспалились, лицо почернело, он сорвал голос и, как обезумевший, пер вперед на плечах армии..

Случилось неминуемое. Добровольческая армия, прокаленная насквозь железной дисциплиной, поражаемая и отступающая, но, как механизм, послушная воле единого командования, снова и снова переходила в контратаки, зацеплялась за каждую удобную складку земли, холодно и умело выбирала слабые места противника. И вот, двадцать пятого июля под Выселками, в 50 верстах от Тихорецкой, разыгрался последний, десятый день битвы.

Позиции войск Дроздовского и Казановича были даже хуже, чем в предыдущие дни. Здесь красным удалось зайти в тыл, и добровольцы попадали почти в такой же мешок, как большевики под Белой Глиной. Но сорокинская армия была уже не та, что девять дней тому назад. Страстное напряжение падало, упорство противника вселяло недоверие, сомнение, отчаяние, — когда же конец, победа, отдых?

В четвертом часу дня сорокинцы бросились в атаку по всему фронту. Удар был жестокий. Кругом по всему горизонту ревели пушки. Густые цепи шли не ложась. Напряжение, нетерпение, ярость достигли высшего предела…

Так началась гибель армии Сорокина. Первая волна наступающих была расстреляна и уничтожена в штыковом бою. Следующие волны смешались под огнем среди трупов, раненых, падающих. И тогда случилось то, чего нельзя учесть, ни постигнуть, ни остановить, — все напряжение сразу сломилось. Больше не хватало сил, не хватало страсти.

Холодная воля противника продолжала наносить расчетливые удары, увеличивая смятение… С севера марковцы и конный полк, с юга конница Эрдели врезались в перемешавшиеся полки. Поползли режущие огнем броневики, задымились бронепоезда белых. Тогда началось отступление, бегство, бойня. К четырем часам вся степь в южном и западном направлениях была покрыта отступающей, уничтоженной как единая сила армией Сорокина.

Начштаба Беляков силой повалил главнокомандующего в автомобиль. Налитые кровью глаза Сорокина были выпучены, рот в пене, черной рукой он еще сжимал расстрелянный револьвер. Продырявленный пулями, измятый автомобиль бешено промчался по трупам и скрылся за холмами.

Главная часть разгромленной сорокинской армии уходила на Екатеринодар. Туда же начала отступать с Таманского полуострова западная группа красных войск, — так называемая Таманская армия, под командованием Кожуха. На ее пути кругом восставали станицы, и тысячи иногородних — со скарбом и скотом, — спасаясь от мести станичников, бежали под защиту таманцев. Дорогу преградила белая конница генерала Покровского. Таманцы в бешенстве разбили, рассеяли ее, но все равно двигаться дальше — на Екатеринодар — было уже невозможно, и Кожух повернул свою армию с обозами беженцев круто на юг, в пустынные и труднопроходимые горы, надеясь пробиться к Новороссийску, где стоял красный Черноморский флот.

*  *  *

Деникина теперь ничто уже не могло остановить. Легко расчищая путь, он со всеми силами подошел к Екатеринодару, занятому остатками более уже не существующей северокавказской армии, и с налета взял его ожесточенным штурмом. Так закончился «ледяной поход», шесть месяцев тому назад начатый Корниловым с кучкой офицеров.

Екатеринодар стал белой столицей. Богатейшие области Черноморья спешно очищались ото всего, что бродило и бушевало. У генералов, еще недавно самолично искавших вшей в рубашке, возродились великодержавные традиции, старый императорский размах.

Прежний кустарный способ ведения войны путем добывания оружия и огневого снаряжения в бою или налетом у большевиков был, разумеется, неприменим для новых, обширных планов. Нужны были деньги, широкий приток оружия и снаряжения, постановка интендантской части для большой войны, мощные базы для наступления в глубь России.

Эпоха домашней междоусобной борьбы кончалась, — в игру вступали извне мощные силы.

Особенная и неожиданная опасность встала перед германским главным штабом сейчас же после первых июньских побед Деникина. Большевики были врагом, связанным по рукам и ногам Брест-Литовским договором. Деникин оказывался врагом, еще не изведанным и не изученным. С разгромом сорокинской армии Деникин выходил к Азовскому морю и к Новороссийску, где с первых чисел мая находился весь русский военный флот.

Со стороны Черного моря немцы не были защищены. Покуда флот находился в руках большевиков, они были спокойны, — на всякое его враждебное действие они ответили бы переходом через украинскую границу. Но пятнадцать эскадренных миноносцев и два дредноута в руках Деникина были уже серьезной угрозой превращения Черного моря во фронт мировой войны.

Десятого июня Германия предъявила Советскому правительству ультиматум: в девятидневный срок перевести весь Черноморский флот из Новороссийска в Севастополь, где стоял сильный немецкий гарнизон. В случае отказа Германия угрожала наступлением на Москву.

Тогда же из Одессы начальник штаба австрийских оккупационных войск писал в Вену — министру иностранных дел:

«Германия преследует на Украине определенную хозяйственно-политическую цель. Она хочет навсегда закрепить за собой безопасный путь на Месопотамию и Аравию через Баку и Персию.

Путь на восток идет через Киев, Екатеринослав и Севастополь, откуда начинается морское сообщение на Батум и Трапезунд.

Для этой цели Германия намерена оставить за собой Крым, как свою колонию или в какой-либо иной форме. Они никогда уже не выпустят из своих рук ценного Крымского полуострова. Кроме того, чтобы полностью использовать этот путь, им необходимо овладеть железнодорожной магистралью, а так как снабжение углем из Германии этой магистрали и Черного моря невозможно, то ей необходимо завладеть наиболее значительными шахтами Донбасса. Все это Германия так или иначе обеспечит себе…»

Когда десятого июня в Москве был получен германский ультиматум, Ленин — как всегда, без колебаний — решил этот тяжелый и для многих «неразрешимый» вопрос. Решение было: воевать с немцами сейчас еще нельзя, но и флота им отдавать нельзя.

Из Москвы в Новороссийск выехал представитель Советского правительства товарищ Вахрамеев. В присутствии делегатов от Черноморского флота и всех командиров он предложил единственный большевистский ответ на ультиматум: Совет Народных Комиссаров посылает открытое радио Черноморскому флоту с приказом идти в Севастополь и сдаваться немцам, но Черноморский флот этого приказания не выполняет и топится на Новороссийском рейде.

Советский флот — два дредноута и пятнадцать эскадренных миноносцев, подводные лодки и вспомогательные суда, обреченные Брест-Литовским договором на бездействие, — стоял в Новороссийске, на рейде.

Делегаты от флота съехали на берег и хмуро выслушали Вахрамеева, — он предлагал самоубийство. Но — куда ни кинь, все клин: податься некуда, у флота не было ни угля, ни нефти. Москву заслоняли немцы, с востока приближался Деникин, на рейде уже чертили пенные полосы перископы германских подводных лодок, и в синеве поблескивали германские бомбовозы. Долго и горячо спорили делегаты… Но выход был один: топиться… Все же перед этим страшным делом делегаты решили поставить судьбу флота на голосование всего флотского экипажа.

Начались многотысячные митинги в Новороссийской гавани. Трудно было понять морякам, глядя на ошвартованные серостальные гиганты — дредноуты «Воля» и «Свободная Россия», на покрытые военной славой быстроходные миноносцы, на сложные переплеты башен и мачт, громоздившихся над гаванью, над толпами народа, — трудно было представить, что это грозное достояние революции, плавучая родина моряков, опустится на дно морское без единого выстрела, не сопротивляясь.

Не такие были головы у черноморских моряков, чтобы спокойно решиться на самоуничтожение. Много было крикано исступленных слов, бито себя в грудь, рывано тельников на татуированных грудях, растоптано фуражек с ленточками…

От утренней зари до вечерней, когда закат обагрял лилово-мрачные воды не своего теперь, проклятого моря, — густые толпы моряков, фронтовиков и прочего приморского люда волновались по всей набережной.

Командиры судов и офицеры смотрели на дело по-разному: большая часть тайно склонялась идти на Севастополь и сдаваться немцам; меньшая часть, во главе с командиром эсминца «Керчь» старшим лейтенантом Кукелем, понимала неизбежность гибели и все огромное значение ее для будущего. Они говорили: «Мы должны покончить самоубийством, — на время закрыть книгу истории Черноморского флота, не запачкав ее…»

На этих грандиозных и шумных, как ураган, митингах решали утром — так, вечером — этак. Больше всего было успеха у тех, кто, хватив о землю шапкой, кричал: «…Товарищи, чихали мы на москалей. Нехай их сами потонут. А мы нашего флота не отдадим. Будем с немцами биться до последнего снаряда…»

«Уррра!» — ревом катилось по гавани.

Особенно сильное смятение началось, когда за четыре дня до срока ультиматума примчались из Екатеринодара председатель ЦИКа Черноморской республики Рубин и представитель армии Перебийнос — саженного роста, страшного вида человек, с четырьмя револьверами за поясом. Оба они — Рубин в пространной речи и Перебийнос, гремя басом и потрясая оружием, — доказывали, что ни отдавать, ни топить флот не можно, что в Москве сами не понимают, что говорят, что Черноморская республика доставит флоту все, что ему нужно: и нефть, и снаряды, и пищевое довольствие.

— У нас на фронте дела такие, в бога, в душу, в веру… — кричал Перебийнос, — на будущей неделе мы суку Деникина с его кадетами в Кубани утопим… Братишечки, корабли не топите, — вот что нам надо… Чтоб мы на фронте чувствовали, что в тылу у нас могучий флот. А будете топиться, братишечки, то я от всей кубано-черноморской революционной армии категорически заявляю: такого предательства мы не можем перенести, мы с отчаяния повернем свой фронт на Новороссийск в количестве сорока тысяч штыков и вас, братишечки, всех до единого поднимем на свои штыки…

После этого митинга все пошло вразброд, закружились головы. Команды стали бежать с кораблей куда глаза глядят. В толпе все больше появлялось темных личностей — днем они громче всех кричали: «Биться с немцами до последнего снаряда», а ночью кучки их подбирались к опустевшим миноносцам — готовые броситься, покидать в воду команду и грабить.

В эти дни на борт миноносца «Керчь» вернулся Семен Красильников.

Семен чистил медную колонку компаса. Вся команда работала с утра, скребя, моя, чистя миноносец, стоявший саженях в десяти от стенки. Горячее солнце всходило над выжженными прибрежными холмами… В безветренном зное висели флаги. Семен старательно надраивал медяшку, стараясь не глядеть в сторону гавани. Команда убирала миноносец перед смертью.

В гавани дымили огромные трубы дредноута «Воля». Сверкали орудия со снятыми чехлами. Черный дым поднимался к небу. Корабль, и дым, и бурые холмы, с цементными заводами у подножья их, отражались в зеркальном заливе.

Семен, присев на голые пятки, тер, тер медяшку. Этой ночью он держал вахту, и так ему было горько, раздумавшись: зря заехал сюда. Зря не послушал брата и Матрену… Смеяться будут теперь: «Эх, скажут, дюже ты повоевал с немцами — пропили флот, братишки…» Что ответишь на это? Скажешь: своими руками почистил, прибрал и утопил «Керчь».

От «Воли» к судам бегал моторный катер, махали флагами. Эсминец «Дерзкий» отвалил от стенки, взял на буксир «Беспокойного» и медленно потащил его на рейд. Еще медленнее, как больные, двинулись за ним по зеркалу залива эскадренные миноносцы: «Поспешный», «Живой», «Жаркий», «Громкий».

Затем в движении настал перерыв. В гавани осталось восемь миноносцев. На них не было заметно никакого движения. Все глаза теперь были устремлены на светло-серую, с ржавыми потеками по бортам, стальную громаду «Воли». Моряки глядели на нее, бросив швабры, суконки, брандспойты. На «Воле» развевался лениво флаг командующего флотом, капитана первого ранга Тихменева.

На борту эсминца «Керчь» моряки говорили вполголоса, тревожно:

— Смотри… Уйдет «Воля» в Севастополь…

— Братишки, неужто они такие гады!.. Неужто у них революционной совести нет!..

— Ну, если уйдет «Воля», в кого же тогда верить, братишки?..

— Не знаешь, что ли, Тихменева? Самый враг, лиса двухчаловая!

— Уйдет! Ах, предатели!..

За «Волей» на якорях стоял родной брат «Воли» — дредноут «Свободная Россия». Но он, казалось, дремал покойно, — весь покрытый чехлами, на палубах не видно было ни души. От мола отчаянно гребли к нему какие-то лодки. И вот ясно в безветренной гавани раздались боцманские свистки, на «Воле» загрохотали лебедки, полезли вверх мокрые цепи, облепленные илом якоря. Нос корабля стал заворачивать, переплеты мачт, трубы, башни двинулись на фоне беловатых городских крыш.

— Ушли… К немцам… Эх, братишки… В плен сдаваться!.. Что вы сделали?..

На мостик миноносца «Керчь» вышел командир с большим облупившимся носом на черно-загорелом лице. Запавшие его глаза следили за движениями «Воли». Перегнувшись с мостика, он скомандовал:

— Поднять сигнал…

— Есть, поднять сигнал! — сразу оживились моряки, бросаясь к ящику с сигнальными флагами. К мачте «Керчи» взлетели пестрые флажки, затрепетали в лазури. Их сочетание обозначало: «Судам, идущим в Севастополь, — позор изменникам России!..»

На «Воле» не ответили на сигнал сигналом, будто и не заметили… «Воля» скользила мимо военных судов, оставшихся верными чести, — безлюдная, опозоренная… «Заметили!» — вдруг ахнули моряки. Две чудовищные пушки на кормовой башне «Воли» поднялись, башня повернулась в сторону миноносца… Командир на мостике «Керчи», схватясь за поручни, уставил облупленный большой нос навстречу смерти. Но пушки пошевелились и застыли.

Развивая ход, «Воля» обогнула мол, и скоро горделивый профиль ее утонул за горизонтом, чтобы через много лет пришвартоваться, обезоруженной, заржавленной и навек опозоренной, в далекой Бизерте.

Командующий флотом Тихменев настоял на своем и выполнил формальный приказ Совнаркома: дредноут «Воля» и шесть эскадренных миноносцев сдались в Севастополе на милость. Экипаж и офицеры были отпущены на свободу.

Моряки разбрелись кто куда — на родину, по домам. Рассказывали, конечно, что рука, мол, не поднялась топить корабли, а больше всего испугались сорока тысяч черноморских красноармейцев, посуливших поднять на штыки весь Новороссийск.

Дредноут «Свободная Россия» и восемь эскадренных миноносцев остались в Новороссийском порту. Назавтра истекал срок ультиматума. Над городом высоко кружились германские самолеты. На рейде, среди играющих дельфинов, появлялись перископы германских подводных лодок. В Темрюке, неподалеку, — слышно, — высаживался немецкий десант. А на набережных Новороссийска, не расходясь, круглые сутки бушевали митинги, и все напористее кричали какие-то штатские личности:

— Братишки, не губите себя, не топите флота…

— Офицеры одни хотят топить флот, офицеры, все до одного, купленные Антантой…

— В Севастополе покидали же в воду офицеров в декабре месяце, что же — сейчас боитесь? Даешь вахрамееву ночь!..

Тут же вместо крикуна кидался агитатор, рвал на груди рубашку:

— Товарищи, не слушайте провокаторов. Уведете к немцам флот, немцы же вас будут расстреливать из этих пушек… Не отдавайте оружия империалистам… Спасайте мировую революцию!..

Вот тут и разберись: кого слушать? А на место агитатора вылезал фронтовик из Екатеринодара, весь обвешанный оружием, опять грозил сорока тысячами штыков… И к ночи на восемнадцатое июня многие команды не вернулись на суда, — скрылись, разбежались, попрятались, ушли в горы…

Всю ночь миноносец «Керчь» переговаривался световыми сигналами. «Свободная Россия» отвечала, что принципиально готова топиться, но команды на ней осталось из двух тысяч меньше сотни, и вряд ли можно будет даже развести пары, отойти от стенки.

Миноносец «Гаджи-бей» промигал, что на нем все еще идет бурный митинг, появились девки из города со спиртом, очевидно подосланные, и возможен грабеж судна. На миноносце «Калиакирия» остались командир и судовой механик. На «Фидониси» — шесть человек. О том же сигнализировали миноносцы «Капитан Баранов», «Сметливый», «Стремительный», «Пронзительный». Полностью команды находились только на «Керчи» и «Лейтенанте Шестакове».

В полночь к «Керчи» подошла какая-то шлюпка, и дерзкий голос оттуда позвал:

— Товарищи моряки… С вами говорит корреспондент «Известий ЦИКа»… Только что получена телеграмма из Москвы от адмирала Саблина: ни в коем случае флота не топить и в Севастополь не идти, а ждать дальнейших распоряжений…

Матросы, перегнувшись с фальшборта, молча всматривались в темноту, где качалась лодка. Голос продолжал доказывать и уговаривать… Лейтенант Кукель, выйдя на мостик, перебил его:

— Покажите телеграмму адмирала Саблина.

— К сожалению, осталась дома, товарищ, сейчас могу привезти…

Тогда Кукель громко проговорил, растягивая слова, чтобы было слышнее:

— Шлюпке с правого борта отойти на полкабельтовых. Ближе не подходить…

— Извиняюсь, товарищ, — нагло закричал голос со шлюпки, — вы не желаете слушать распоряжений центра, я буду телеграфировать.

— В противном случае буду топить шлюпку. Вас возьму на борт. За действия команды не отвечаю.

Со шлюпки на это ничего не ответили. Потом осторожно плеснули весла. Очертание лодки утонуло в темноте. Матросы засмеялись. Командир, заложив руки за спину, сутулый, худущий, ходил по мостику, вертелся, как в клетке.

Эту ночь мало кто спал. Лежали на палубе, мокрой от росы. Нет-нет — поднимется голова и скажет слово, и сон летит от глаз, говорят вполголоса. Вот уже побледнели звезды. Занялась заря за холмами. С берега пришел мичман Анненский, командир «Лейтенанта Шестакова», сообщил, что команды бегут не только с миноносцев, портовых буксиров и катеров, но на коммерческих кораблях не осталось ни одного матроса, — неизвестно, чем буксировать суда на рейд.

Командир «Керчи» сказал:

— Мичман Анненский, ответственность лежит на нас, чего бы это ни стоило — мы утопим корабли.

Мичман Анненский тряхнул головой. Помолчали. Потом он ушел. Когда заря разгорелась над заливом, «Лейтенант Шестаков» медленно отделился от стенки, таща на буксире «Капитана Баранова», и начал выводить его на внешний рейд, к месту потопления. Миноносцы держали на мачтах сигнал: «Погибаю, но не сдаюсь».

Скоро они скрылись в утреннем тумане. Все суда казались теперь опустевшими. Над стальной громадой «Свободной России» летали чайки. Дымила «Керчь». Несмотря на ранний час, толпы народу бежали на набережные, полоска мола была облеплена черно, как мухами. У кораблей начиналась давка, лезли на плечи, срывались в воду.

Семен Красильников стоял на часах у сходней. В шестом часу из толпы протолкался небольшой, красный от возбуждения, человек в черной морской тужурке без погон, застучал каблуками по сходням. Румяное лицо его с маленьким сморщенным ртом было в поту.

— Здесь старший лейтенант Кукель? — крикнул он Семену, выпучившись голубыми, веселыми, круглыми глазами на матроса, загородившего путь штыком. Он похлопал себя по бокам, по груди, вытащил и предъявил мандат на имя представителя центральной советской власти, товарища Шахова. Матрос хмуро опустил штык:

— Проходите, товарищ Шахов.

Кукель сошел ему навстречу и стал рассказывать о почти безнадежном положении дел. Он говорил обстоятельно и не спеша. У Шахова нетерпеливо вертелись глаза.

— Ерунда, бывали в переделках похуже… Я уже говорил с моряками, настроение превосходное… Сейчас достану вам буксир, все, что нужно… Устроим митинг… Утрясется как нельзя лучше…

Он потребовал катер и ушел на «Свободную Россию». Оттуда начал мотаться в катере от судна к судну. Семен видел, как его коротенькое туловище повисало на штормовых трапах торговых пароходов, как он, выскакивая на берег, нырял в толпу и оттуда неслись крики, поднимались руки. В одном месте тысячи глоток заревели «ура».

Несколько шлюпок, набитые моряками, отвалили от стенки, пошли в глубину гавани, к заржавленному небольшому пароходу, и скоро из трубы его повалил густой дым, он снялся с якоря и подошел к «Свободной России». Еще на одной шхуне заплескались паруса. Вернулся «Лейтенант Шестаков» и взял на буксир второй миноносец.

В десятом часу толпа поднаперла к сходням «Керчи». Настроение как будто снова менялось к худшему. К борту протискивались какие-то оборванцы, у каждого — колбаса, хлеб, сало. Скаля зубы, подмигивали морякам, показывая бутылки со спиртом. Тогда Кукель приказал убрать сходни и отдать концы. «Керчь» отошла от этих дьявольских соблазнов на середину гавани, откуда и наблюдала за буксированием миноносцев.

Ржавый пароход, казавшийся скорлупой, пыхтя и дымя, сдвинул наконец «Свободную Россию», и она величественно поплыла мимо тысячных толп. Многие снимали шапки, как перед гробом. «Свободная Россия» миновала боны, ворота и гавань и удалялась в глубину рейда. Опять ждали немецких аэропланов, но небо и море были спокойны. В гавани остался только эсминец «Фидониси».

Снова в толпе начался водоворот, и черная икра голов сбилась у стенки, где стоял «Фидониси». К нему подходила парусно-моторная шхуна, чтобы взять на буксир. Из толпы полетели камни навстречу шхуне, хлопнуло несколько револьверных выстрелов. Седоволосый человек, взобравшись на фонарь, кричал:

— Братоубийцы, Россию продали… Армию продали… Братцы!.. Что же вы смотрите!.. Последний флот продают…

Толпа заревела, выворачивая камни. Несколько человек перескочило через борт «Фидониси». Тогда быстро к берегу подошла «Керчь», колокол на ней пробил боевую тревогу, орудия жерлами повернулись на толпу, командир закричал в мегафон:

— Назад! Открою огонь!

Толпа попятилась, отхлынула, завизжали раздавленные. Поднялась пыль, и берег опустел. Шхуна взяла на причал и увела «Фидониси».

«Керчь» медленно шла следом до места, где на рейде лежали все корабли на легкой зыби. Семен глядел на чаек, летящих высоко за кормой, потом стал глядеть на командира, вцепившегося обеими руками в перила мостика.

Был четвертый час дня. «Керчь» обошла с правого борта «Фидониси», командир сказал одно только слово, — черной тенью мелькнула из аппарата мина, пенная полоса побежала по зыби, и вот, как раз посредине, корпус «Фидониси» приподнялся, разламываясь, косматая гора воды и пены взлетела из морской бездны, тяжелый грохот покатился далеко по морю. Когда гора воды спала, на поверхности не было «Фидониси», — ничего, кроме пены. Так началось потопление.

Подрывные команды открывали на миноносцах кингстоны и клинкеты, отдраивали все иллюминаторы на накрененном борту и, перед тем как садиться с тонущей палубы в шлюпку, зажигали бикфордов шнур, чтобы взорвать десятифунтовым патроном турбины и цилиндры. Миноносцы быстро скрывались под водой на многосаженной глубине. Через двадцать пять минут рейд был пустынен.

«Керчь» полным ходом подошла к «Свободной России» и выбросила мины. Матросы медленно сняли фуражки. Первая мина ударила в корму, — дредноут качнулся, охваченный потоками воды. Вторая попала в борт, в середину. Сквозь тучу пены и дыма было видно, как закачалась мачта. Дредноут боролся, будто живое существо, еще более величественный среди ревущего моря и громовых взрывов. У матросов текли слезы. Семен закрыл ладонями лицо…

Командир Кукель весь высох в эти минуты, — остался у него один нос, протянутый к гибнущему кораблю. Ударила последняя мина, и «Свободная Россия» начала переворачиваться вверх килем… Она сделала еще усилие, будто приподнималась из воды, и быстро пошла на дно в пенном водовороте.

От места гибели «Керчь» пошла, развивая предельную скорость, на Туапсе. Под утро команда была высажена в шлюпки. После этого «Керчь» послала радио: "Всем… Погиб, уничтожив часть судов Черноморского флота, которые предпочли гибель позорной сдаче Германии. Эскадренный миноносец «Керчь».

Миноносец открыл кингстоны, взорвал машины и затонул на пятнадцатисаженной глубине.

На берегу Семен Красильников советовался с товарищами, — куда теперь идти. Думали так и этак и сговорились идти на Астрахань, на Волгу, где, слышно, Шахов формирует речной военный флот для борьбы с белогвардейцами.

По горным тропам и бездорожью, преследуемая по пятам, окруженная повально восставшими станицами, Таманская армия под командой Кожуха пробивалась кружным путем на верховья Кубани.

Путь лежал через Новороссийск, занятый после гибели флота немцами. Колонны таманцев подошли неожиданно, — войска с песнями проходили через город. Немецкий гарнизон, не понимая их намерений, бросился на суда и обстрелял морскими орудиями заднюю колонну и заодно наседавших на хвост ее пьяных и озверевших станичников.

Из предосторожности немцы покинули город, и он, когда Кожух, отбиваясь, ушел, был занят казаками и затем регулярными войсками белых. Город был отдан на поток и разорение.

Матросов, красноармейцев и просто жителей поплоше без суда вешали на телеграфных столбах. Ломовые извозчики свезли в те дни три тысячи трупов в море. Новороссийск стал белым портом.

По голодному побережью Таманская армия, отягощенная обозами пятнадцати тысяч беженцев, дошла до Туапсе и оттуда круто свернула на восток. Деникинцы гнались по пятам, впереди все ущелья и высоты были заняты повстанцами. Каждый день разворачивался в тяжелый бой. Истекая кровью, огрызаясь, умирая от голода, армия сползала в ущелья, взбиралась на крутые холмы, таяла и шла, пробивая лбом дорогу.

Однажды к Кожуху привели отпущенного генералом Покровским пленного красноармейца с письмом, написанным с военной простотой:

«Ты, мерзавец, опозорил всех офицеров русской армии и флота тем, что решился вступить в ряды большевиков, воров и босяков; имей в виду, что тебе и твоим босякам пришел конец. Мы тебя, мерзавца, взяли в цепкие руки и ни в коем случае не выпустим. Если хочешь пощады, то есть за свой поступок отделаться арестантскими ротами, тогда я приказываю тебе исполнить мой приказ: сегодня же сложить все оружие, а банду, разоруженную, отвести на расстояние четырех-пяти верст западнее станции Белореченской. Когда это будет выполнено, немедленно сообщи мне на четвертую железнодорожную будку…»

Кожух, читая это письмо, пил чай из консервной банки. Он посмотрел на босого, в распоясанной рубашке, красноармейца, уныло стоявшего перед ним.

«Говнюк ты, братец, — сказал ему Кожух, — как же ты мне передаешь такие письма? Уйди в свою часть…»

И в эту же ночь Кожух нанес генералу Покровскому страшный удар, опрокинул и гнал конницей его части. Прорвался на Белореченскую и вышел из окружения. К концу сентября Таманская армия появилась под Армавиром, занятым деникинцами, взяла его штурмом и в станице Невинномысской соединилась с остатками армии Сорокина.

Потеряв после разгрома под Выселками и Екатеринодаром влияние в армии, хлебнув хмеля военной славы и озлобленный неудачами, Сорокин отступал все дальше и дальше на восток, крутясь, как щепка, в водовороте того, что еще недавно именовалось дивизиями, бригадами, полками. Теперь это были толпы, бегущие при первых выстрелах противника. Отступая, они все сметали на пути. Их влекло одно — поскорее оторваться от висящей за плечами смерти, уйти куда глаза глядят. Нескончаемые толпы дезертиров брели по терским степям, по древней дороге народов, покрытой полынью и курганами.

Из-под Екатеринодара ушло около двухсот тысяч войск и беженцев. Те, кто остался, были зарублены, повешены, замучены станичниками. В каждой станице качались трупы на пирамидальных тополях. Красным мстили теперь без пощады, не опасаясь их возврата. Во всем краю выжигали самое имя большевиков.

Сорокин был рожден революцией. Он звериным чутьем понимал ее взлеты и падения. Он не руководил отступлением, это было бы бесполезно. Стихия устремлялась на восток, — она остановится, когда у белых ослабнет упорство преследования.

Ему оставалось только мрачно глядеть в окно вагона, ползущего по выжженным степям, мимо курганов древних пелазгов, кельтов, германцев, славян, хозар… Личный конвой охранял его поезд, так как проходившие кричали:

— Братишки, командиры нас продали, пропили, бей командиров, мы своих убили.

Начштаба Беляков приходил в купе, вздыхал и осторожно начинал говорить туманные слова о невозможности дальнейшей борьбы. «Революция имеет свои фазы, — постоянно повторял он, поглаживая ладонью большой лоб, — подъем прошел, против нас выступают уже стихийные силы. Мы боремся не с офицерами только, а со всем народом. Нужно вовремя спасти завоевания революции… Спасти хотя бы компромиссным миром…» И он приводил убедительнейшие примеры из истории…

«За какие деньги хочешь меня купить, подлец?» — только и отвечал на это Сорокин. Попадись ему Деникин сейчас в руки — съел бы его живьем. Но всего злее разгоралось его сердце на товарищей, членов Черноморского ЦИКа, бежавших из Екатеринодара в Пятигорск. Они только и знали, что «изыскивали меры, обезоруживающие диктаторские намерения Сорокина…». Не исполняли срочных приказов, всюду вмешивались, — лезли со своим Марксом в самую душу главнокомандующего.

В салон-вагоне Сорокина опять появилась Зинка-блондиночка, — в этом чувствовалась забота Белякова. Зинка была все такая же розовенькая и соблазнительная, только голосок ее несколько осип; все ее шелковые кофточки и гитару сперли в обозе. Обращение ее с главнокомандующим стало более независимым.

По ночам, когда опускались шторы в салоне и Сорокин впадал в мрачный восторг хмеля, Зинка, побренчав на балалайке, принималась нести ту же бурду, что и Беляков: про близкий конец революции, про блистательную судьбу Наполеона, сумевшего перекинуть мост от якобинского террора к империи… У Сорокина начинали светиться глаза, билось сердце, гоня в мозг горячую кровь пополам со спиртом… Он срывал штору и глядел в окно, в ночную темноту, где ему чудились отблески его горячечной фантазии…

Натиск белых становился слабее. Красная Армия зацепилась наконец за левый берег Верхней Кубани и села в окопы. В это время из Царицына вернулся через киргизские степи командир Стальной дивизии Дмитрий Жлоба с грузовыми автомобилями. Он привез двести тысяч патронов и передал приказ кавказским войскам — двигаться на север, на помощь Царицыну, окружаемому белоказачьей армией атамана Краснова.

Сорокин наотрез отказался выполнить приказ. Украинские полки, которым надоело воевать на чужой земле, заволновались и снялись с фронта. На уговоры и угрозы Сорокина они чихали. И только Жлобе, бывшему родом из Полтавы, удалось остановить часть войск; он говорил с ними рассудительно и не спеша, по-мужицки, — похвалил их, похвалил себя. Украинцы увидели, что это не кто-нибудь, а батько, и послушались. Дмитрий Жлоба повел их в дело и под Невинномысской разбил сильную офицерскую колонну. За это Сорокин люто возненавидел его.

Поздравив с победой, он назначил Дмитрия Жлобу командующим частью фронта и в тот же день тайно приказал разоружить его части, а Жлобу и весь командный состав расстрелять. Узнав о тайном приказе, Жлоба со своей Стальной дивизией, пополненной украинцами, снялся с фронта и пошел солончаковыми степями, сыпучими песками на Царицын, исполняя приказ Реввоенсовета Десятой армии. Тогда Сорокин объявил его вне закона, вменил в обязанность каждому красноармейцу застрелить его и запретил кому бы то ни было снабжать Стальную дивизию фуражом. Но Жлоба ушел, ни одна рука не поднялась застрелить его. Когда в пути надобился фураж, он въезжал в село, снимал шапку-кубанку и со слезами на глазах просил у сельского исполкома сена, овса и хлеба и объяснял, что не он, Жлоба, изменник, а белобандит и предатель главнокомандующий Сорокин.

Вскорости пришло и второе испытание для сорокинского честолюбия: из-за гор появился Кожух, которого считали погибшим, и с налета взял Армавир, отбросив белых за Кубань. Таманцы неохотно исполняли распоряжения Сорокина, а то и вовсе не слушались. Закаленная в труднейшем походе Таманская армия вошла костяком в растрепанную сорокинскую и укрепилась теперь на линии Армавир — Невинномысская — Ставрополь.

Была осень, шли затяжные и кровопролитные бои за обладание богатым городом Ставрополем. Всюду во главе дрались таманцы.

У деникинцев также появилась новая сила — белый партизан Шкуро, отчаянной жизни проходимец и вояка, сформировавший из всякого сброда волчью сотню.

Штаб Сорокина перешел в Пятигорск. Сорокин больше не появлялся на фронте: наступали новые порядки, на Кавказ проникала власть Москвы, чувствовалась с каждым днем все крепче. Началось с того, что краевой комитет партии постановил образовать Военно-революционный совет. С Москвой Сорокин не потягался, пришлось подчиниться. В Реввоенсовет были собраны все новые люди. Власть главнокомандующего переходила к коллегии. Сорокин понял, что дело идет об его голове, и начал отчаянно бороться.

На заседаниях Реввоенсовета он сидел мрачный и молчаливый; когда брал слово, то отстаивал каждую букву. И ему удавалось проводить все, что он хотел, потому что в Пятигорске были сосредоточены верные ему войсковые части. Его боялись, и не напрасно. Он искал случая показать власть и нашел случай. Командир второй таманской колонны Мартынов заявил на войсковом съезде в Армавире, что отказывается выполнять боевые приказы главнокомандующего. Тогда Сорокин потребовал у Реввоенсовета головы Мартынова. Он пригрозил полной анархией в армии. Спасти Мартынова было нельзя. Его вызвали в Пятигорск, арестовали, и на площади перед фронтом он был расстрелян. Буря пронеслась по полкам таманцев, они поклялись отомстить.

Был сформирован новый штаб при главнокомандующем. Белякова отстранили совсем, и Сорокин не отстаивал его. Начштаба сдал дела и деньги и явился на квартиру к бывшему другу за объяснениями. Сорокин ходил по комнате, заложив руки за спину. На столе горела жестяная лампа, стояла нетронутая еда, начатая бутылка водки. За окном в сухом закате темнел лесистый Машук…

Мельком взглянув на вошедшего, Сорокин продолжал ходить. Беляков сел у стола, опустив голову. Сорокин остановился перед ним, дернул плечом:

— Водки хочешь? По последней. — Он хрипло хохотнул, быстро налил две рюмки, но не выпил и опять заходил. — Твоя песенка спета, брат… И мой совет — уноси отсюда ноги… Я за тебя заступаться не буду… Завтра назначу комиссию — для ревизии твоих дел, понял? По всей вероятности — расстреляем…

Беляков поднял к нему лицо — серое, осунувшееся, провел ладонью по лбу, и рука упала.

— Ничтожный… маленький человек, вот ты кто, — сказал Беляков. — Напрасно я тебе отдавал всю душу… Сволочь ты… А я его в Наполеоны прочил… Вошь!..

Сорокин взял рюмку, — зубы застучали по стеклу, — выпил. Заходил, сунув руки в карманы черкески. С размаху остановился:

— Ревизии не будет. Убирайся к черту. Что я тебя не застрелил сейчас, — помни, — это за твои заслуги… И оцени, — понял?

Ноздри его стали забирать воздух, губы посинели, он весь задрожал, сдерживая бешенство.

Беляков слишком хорошо знал характер Сорокина: не сводя с него глаз, стал пятиться к двери и быстро захлопнул ее за собой… Ушел он задним ходом через двор и той же ночью скрылся из Пятигорска.

Час за часом, выпивая рюмку за рюмкой, Сорокин продумал всю ночь. Бывший друг отравил его каплей презрения, но яд был страшен, страдания невыносимы…

Он закрывал руками лицо: прав, прав Беляков… В июне был наполеоновский размах, а кончилось заседаниями в военной коллегии, вечной оглядкой на московских партийцев… Беляков не свое сказал… Так говорят в армии, в партии. И Деникин, ох, Деникин! Он припомнил, и сейчас во всю глубину жала пронзила его одна статеечка в екатеринодарской белогвардейской газете — интервью с Деникиным: «Я думал: передо мной лев, но лев оказался трусливой собакой, наряженной в львиную шкуру… Впрочем, это меня не удивляет, — Сорокин был и остался малограмотным, ординарным казачьим офицером в чине хорунжего». Ох, Деникин! Погоди… придет час… Пожалеешь.

Сорокин стискивал руки, скрипел зубами. Кинуться на фронт, увлечь всю армию, опрокинуть, гнать, топтать конями офицеров, жечь с четырех концов станицы. Ворваться в Екатеринодар… Приказать привести к себе Деникина, — взять его прямо с постели, в подштанниках… «А что, не вы ли это, Антон Иванович, упражнялись в заметочках для газеты насчет ординарного хорунжего? Он перед вами, почтеннейший… Теперь как же, — ремни вам будем вырезать из спины или хватит с вас полторы тысячи шомполов?»

Сорокин стонал, отгоняя навязчивый бред мечтания… Действительность была темна, неопределенна, тревожна, унизительна… Надо было решаться. Старый друг, начштаба, сослужил ему сегодня последнюю службу… Сорокин подходил к окошку, куда легкий ветер доносил горькое, сухое веяние полынных степей. Темно-багровая полоса утренней зари, еще не светясь, проступила в мрачном небе. И снова виднелась лиловая громада Машука… Сорокин усмехнулся: ну что ж, спасибо, Беляков… Ладно, — колебания, нерешительность к черту… И в эту же ночь Сорокин решил «играть ва-банк».

В ближайшие дни Реввоенсовет Кавказской армии после долгих колебаний проголосовал наконец наступление. Тылы перебрасывались в Святой Крест, армия сосредоточивалась в Невинномысской, и оттуда предполагалось движение на Ставрополь и Астрахань, чтобы войти в соприкосновение с Десятой армией, дравшейся под Царицыном. Это был как раз тот план, который Дмитрий Жлоба привез из Царицына.

Взятие Ставрополя было поручено таманцам. Все пришло в движение, — тылы двинулись на северо-восток, эшелоны — на северо-запад. Политруки и агитаторы рвали голосовые связки, поднимая настроение в частях, бросая зажигающие лозунги. Начальники колонн выехали на фронт. Пятигорск опустел. В нем оставалось только правительство — ЦИК Черноморской республики и Сорокин со своим штабом и конвоем. В суматохе никто не заметил, что правительство, в сущности, отдано на добрую волю главнокомандующему.

Вечером, возвращаясь домой в сопровождении вестового, Сорокин пустил коня крупной рысью и, сворачивая от городского парка в гору, толкнул лошадью какого-то сутулого, широкого человека в кожаной куртке. Тот покачнулся, схватился за бедро, где висел у него наган. Сорокин гневно сдвинул брови и узнал Гымзу. Он должен был находиться на фронте… Гымза снял руку с кобуры. Взгляд его полуприкрытых бровями глаз показался странен… Такой взгляд был у Белякова при последнем разговоре… На темном, как голенище, обритом лице Гымзы вдруг забелела узкая полоска зубов. У Сорокина закатилось сердце, — и этот смеется!..

Он так стиснул шенкеля, что конь, храпнув, рванулся, унес главнокомандующего по цокающему булыжнику наверх, где блеяло, трясло курдюками, возвращаясь с поля, пахучее баранье стадо. Это было в ночь на тринадцатое октября. Сорокин вызвал к себе начальника конвоя, и тот, оглядываясь на окно, сказал шепотом, что Гымза действительно сегодня приехал в Пятигорск и предложил ЦИКу вызвать с фронта две роты для охраны… «Дураку понятно, товарищ Сорокин, против кого эти меры…»

Когда над темным и заснувшим Пятигорском, над Машуком разгорелись во всю красоту осенние звезды, конвойцы Сорокина тихо, без шума, вошли в квартиры председателя ЦИКа Рубина, членов Власова и Дунаевского, члена Реввоенсовета Крайнего и председателя Чека Рожанского, взяли их из постелей, вывели с приставленными к спине штыками за город, за полотно железной дороги, и там, не приводя никаких оснований, — расстреляли.

Сорокин стоял в это время на площадке своего вагона на станции Лермонтово. Он слышал выстрелы, — пять ударов в ночной тишине. Затем послышалось тяжелое дыхание, — подошел, облизывая губы, начальник конвоя. «Ну?» — спросил Сорокин. «Ликвидированы», — ответил начальник конвоя и повторил фамилии убитых.

Поезд отошел. Теперь главнокомандующий на крыльях летел на фронт. Но быстрее его летела весть о небывалом преступлении. Несколько коммунистов из краевого комитета, еще вчера предупрежденные Гымзой, раньше Сорокина выехали из Пятигорска на автомобиле. Тринадцатого они созвали в Невинномысской фронтовой съезд. И в то время, когда Сорокин появился перед частями своей армии, — великолепный, как восточный владыка, окруженный сотней конвойцев, с трубачами, играющими тревогу, со скачущим впереди личным знаменем главнокомандующего, — в это время фронтовой съезд в Невинномысской единогласно объявил Сорокина вне закона, подлежащим немедленному аресту, препровождению в станицу Невинномысскую и преданию суду.

Главнокомандующему закричали об этом таманцы-красноармейцы, раскрыв двери теплушек. Сорокин вернулся на станцию и потребовал к себе командиров колонн. Никто не пришел. Он просидел до темноты на вокзале. Затем велел подать себе коня и вдвоем с начальником конвоя ускакал в степь.

В Реввоенсовете, где теперь осталось только трое, была большая растерянность: главнокомандующий пропал в степях, армия вместо наступления требовала суда и казни Сорокина… Но стопятидесятитысячная человеческая машина продолжала развертываться, ничего приостановить уже было нельзя… И двадцать третьего октября началось наступление Таманской армии на Ставрополь и одновременно контрнаступление белых. Двадцать восьмого командиры всех колонн сообщили, что не хватает снарядов и патронов, и если их завтра же не подвезут, — рассчитывать на победу невозможно. Реввоенсовет ответил, что снарядов и патронов нет, «берите Ставрополь голыми штыками…». В ночь на двадцать девятое были выделены две штурмовые колонны. Под прикрытием артиллерии, стрелявшей последними снарядами, они подошли к деревне Татарской, в пятнадцати верстах от Ставрополя, куда был вынесен фронт белых. Над степью взошла большая медная луна — это было сигналом, так как в армии не нашлось ракет… Пушки замолкли… Цепи таманцев без выстрела пошли к передовым окопам противника и ворвались в них. Тогда заревели трубы оркестров, забили барабаны, и густые волны обеих штурмовых колонн таманцев под музыку, заменявшую им пули и гранаты, обгоняя музыкантов, падая сотнями под пулеметным огнем, ворвались во всю главную линию укреплений. Белые отхлынули на холмы, но и эти высоты были взяты неудержимым разбегом. Противник бежал к городу. Вдогон ему понеслись красные казачьи сотни. Утром тридцатого октября Таманская армия вошла в Ставрополь.

На следующий день на главной улице увидели главнокомандующего Сорокина, — сопровождаемый начальником конвоя, он спокойно ехал верхом, был только бледен и глаза опущены. Красноармейцы, завидев, разевали рты, пятились от него: «Що то за бис с того свиту?..»

Сорокин соскочил с коня у здания Совета, где на двери еще висела полусорванная надпись «Штаб генерала Шкуро», куда собирались уцелевшие депутаты и члены исполкома, — смело вошел по лестнице, спросил у шарахнувшегося от него военного: «Где заседание пленума?» — появился в зале у стола президиума, надменно поднял голову и обратился к изумленному и растерянному собранию:

— Я главнокомандующий. Мои войска наголову разбили банды Деникина и восстановили в городе и области советскую власть. Самочинный войсковой съезд в Невинномысской нагло объявил меня вне закона. Кто дал ему это право? Я требую назначения комиссии для расследования моих якобы преступлений. До заключения комиссии власти главнокомандующего я с себя не сложу…

Затем он вышел, чтобы сесть на коня. Но на лестнице неожиданно бросились на него шесть красноармейцев из Третьего таманского полка, свернули, скрутили руки.

Сорокин молча, бешено боролся; командир полка Висленко ударил его плетью по голове, закричав: «Это тебе за расстрел Мартынова, гадюка…»

Сорокина отвели в тюрьму. Таманцы волновались, боясь, чтобы он не вырвался из тюрьмы, не ушел как-нибудь от суда. На следующий день, когда Сорокина привели на допрос, он увидел за столом председательствующего Гымзу и понял, что погиб. Тогда еще раз в нем поднялась вся жадность жизни, он ударил по столу, ругаясь матерно:

— Так я же буду судить вас, бандиты! Срыв дисциплины, анархия, скрытая контрреволюция!.. Расправлюсь с вами, как с подлецом Мартыновым…

Сидевший рядом с Гымзой член суда Висленко, белый, как бумага, загнул руку за спину, вытащил автоматический большой пистолет и в упор выпустил всю обойму в Сорокина.

Дальнейшее движение из Ставрополя на Волгу не смогло осуществиться. Волчья конница Шкуро залетела в тыл и отрезала Таманскую армию от базы — Невинномысской. Деникин сосредоточивал все силы, окружая Ставрополь.

С Кубани были стянуты колонны Казановича, Дроздовского, Покровского, конница Улагая и новая конная кубанская дивизия, которой командовал бывший горный инженер, начавший в чине младшего офицера мировую войну, — теперь генерал Врангель.

Двадцать восемь дней дралась Таманская армия. Полки за полками гибли в железном кольце противника, богатого снаряжением. Начались дожди, не было шинелей, сапог, патронов. Помощи ждать было неоткуда, — остальная часть Кавказской армии, отрезанная от Ставрополя, отступала на восток.

Таманцы метались в кольце, удары их были страшны и кровопролитны. Командующий Кожух свалился в сыпном тифу. Почти все лучшие командиры были убиты и ранены. В середине ноября таманцам удалось наконец прорвать фронт. От героической Таманской армии уцелели жалкие остатки, разутые и раздетые. Покинув Ставрополь, они отходили в северо-восточном направлении, на Благодатное. Их не преследовали, — начались дожди, осенняя непогода остановила дальнейшее наступление белых.