- Главная
- Библиотека
- Книги
- Темы
- Литературные произведения по авторам
- Литературные произведения авторов на букву Б
- Творчество Бунина
- Сборник рассказов Бунина «Тёмные аллеи»
Рассказ Бунина «Таня»: Страница 2
- А если притворства не было? - подумал он, вставая с подножки и взволнованно глядя на ночь. Когда она зарыдала, сладко и горестно, он с чувством не только животной благодарности за то неожиданное счастье, которое она бессознательно дала ему, но и восторга, любви стал целовать ее в шею, в грудь, все упоительно пахнущее чем-то деревенским, девичьим. И она, рыдая, вдруг ответила ему женским бессознательным порывом - крепко и тоже будто благодарно обняла и прижала к себе его голову. Кто он, она еще не понимала в полусне, но все равно - это был тот, с кем она, в некий срок, впервые должна была соединиться в самой тайной и блаженно-смертной близости. Эта близость, обоюдная, совершилась и уже ничем в мире расторгнута быть не может, и он навеки унес ее в себе, и вот эта необыкновенная ночь принимает его в свое непостижимое светлое царство вместе с нею, с этой близостью...
Как он мог, уезжая, вспоминать ее только случайно, забывать ее милый простосердечный голосок, ее то радостные, то грустные, но всегда любящие, преданные глаза, как он мог любить других и некоторым из них придавать гораздо больше значения, чем ей!
На другой день она служила, не поднимая глаз. Казакова спросила:
- Что это ты такая, Таня?
Она покорно ответила:
- Мало ли у меня горя, барыня...
Казакова сказала ему, когда она вышла:
- Да, конечно: сирота, без матери, отец нищий, беспутный мужик...
Перед вечером, когда она ставила на крыльце самовар, он, проходя, сказал ей:
- Ты не думай, я тебя давно полюбил. Брось плакать, убиваться, этим ничему не поможешь...
Она тихо ответила, смаргивая слезы и суя в самовар пылающие щепки:
- Кабы правда полюбили, все бы легче было...
Потом она стала иногда взглядывать на него, как бы несмело спрашивать взглядом: правда?
Раз вечером, когда она вошла оправлять ему постель, он подошел к ней и обнял ее за плечо. Она с испугом взглянула на него и, вся покраснев, прошептала:
- Отойдите за-ради Господа. Того гляди старуха зайдет...
- Какая старуха?
- Да старая горничная, будто не знаете!
- Я к тебе нынче ночью приду...
Ее точно обожгло, - первое время старуха приводила ее в ужас:
- Ох, что вы, что вы! Я с ума от страха сойду!
- Ну, не надо, не бойся, не приду, - сказал он поспешно.
Она служила теперь уже по-прежнему, скоро и заботливо, опять стала вихрем носиться через двор в кухню, как носилась прежде, и порой, улучив удобную минуту, тайком бросала на него взгляды уже смущенно-радостные. И вот однажды утром, чем свет, когда он еще спал, ее отправили в город за покупками. За обедом Казакова сказала:
- Что делать, старосту с работником я отослала на мельницу, некого послать за Таней на станцию. Может, ты бы съездил?
Он, сдержав радость, ответил с притворной небрежностью:
- Что ж, охотно проедусь.
Старая горничная, подававшая на стол, нахмурилась:
- За что ж вы, сударыня, хотите девку навек осрамить? Что ж после этого начнут говорить про нее по всему селу?
- Ну, поезжай сама, - сказала Казакова. - Что ж ей, пешком, что ли, со станции идти?
Около четырех он выехал, в шарабане, на старой высокой черной кобыле и, боясь опоздать к поезду, погнал ее за селом шибко, подскакивая по маслянистой, колчеватой, подмерзшей и потом отсыревшей дороге, - последние дни были влажные, туманные, а в тот день туман был особенно густ: еще когда он ехал по селу, казалось, что наступает ночь, и в избах уже видны были дымно-красные огни, какие-то дикие за сизостью тумана. Дальше, в поле, стало совсем почти темно и от тумана уже непроглядно. Навстречу тянуло холодным ветром и мокрой мглой. Но ветер не разгонял тумана, напротив, нагонял все гуще его холодный, темно-сизый дым, душил им, его пахучей сыростью, и казалось, что за его непроглядностью нет ничего - конец мира и всего живого. Картуз, чуйка, ресницы, усы, все было в мельчайшем мокром бисере. Черная кобыла размашисто неслась вперед, шарабан, подскакивая по скользким колчам, бил ему в грудь. Он приловчился и закурил - сладкий, душистый, теплый, человеческий дым папиросы смешался с первобытным запахом тумана, поздней осени, мокрого голого поля. И все темнело, все мрачнело вокруг, вверху и внизу, - почти не стало видно смутно темнеющей длинной шеи лошади, ее настороженных ушей. И все усиливалось чувство близости к лошади - единственному живому существу в этой пустыне, в мертвой враждебности всего того, что справа и слева, впереди и сзади, всего того неведомого, что так зловеще скрыто в этой все гуще и чернее бегущей на него дымной тьме...
Когда он въехал в деревню при станции, его охватила отрада жилья, жалких огней в убогих окошечках, их ласкового уюта, а на станции все вокзальное показалось совсем иным миром, живым, бодрым, городским. И не успел он привязать лошадь, как, гремя, засверкал к вокзалу светлыми окнами поезд, обдав серным запахом каменного угля. Он побежал в вокзал с таким чувством, точно ждал молодую жену, и тотчас увидел, как вошла она, по-городскому одетая, из противоположных дверей вслед за вокзальным сторожем, тащившим два кулька покупок: вокзал был грязен, вонял керосином ламп, тускло освещавших его, а она вся сияла возбужденными глазами, юностью взволнованного необычным путешествием лица, и сторож что-то говорил ей на "вы". И она вдруг встретилась с ним взглядом и даже остановилась от растерянности: что такое, почему он тут?