12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Толстого «Сёстры»: Глава XXII

Жадов лежал у самой щели пулеметного блиндажа и с жадностью, не отрываясь от бинокля, следил за боем. Блиндаж был вырыт на скате лесистого холма. У подножья его пологой дугою загибалась река; направо валил клубами только что загоревшийся мост; за ним на той стороне в травяном болоте виднелась изломанная линия окопов, где сидела первая рота усольцев; левее их вился в камышах ручей, впадающий в речку; еще левее, за ручьем, пылали три здания фольверка; за ними в вынесенных углом окопах сидела шестая рота. Шагах в трехстах от нее начинались немецкие линии, идущие затем направо в даль к лесистым холмам.

От пламени двух пожаров река казалась грязно-багровой, и вода в ней словно кипела от множества падающих снарядов, взлетала фонтанами, окутывалась бурыми и желтыми облаками.

Наиболее сильный артиллерийский огонь был сосредоточен на фольверке. Над пылающими зданиями поминутно блистали разрывы шрапнелей, и по сторонам углом сломанной черты окопов взлетали космато-черные столбы. Из-за ручья, в тростниках и траве кое-где, вспыхивали иголочки ружейной стрельбы.

Рррррах, рррррах, — сотрясали воздух разрывы тяжелых снарядов. Ппах, ппах, ппах, — слабо лопалась шрапнель над рекой, над лугами и на этой стороне над окопами 2, 3 и 4 рот. Рррруу, рррруу, — катился громовой грохот из-за холмов, где белыми зарницами вспыхивали двенадцать немецких батарей. Ссссык, ссссык, — свистали в воздухе, уносясь за эти холмы, ответные наши снаряды.

От шума ломило уши, давило грудь, и злоба клубком подкатывала под сердце.

Так продолжалось долго, очень долго. Жадов взглянул на светящиеся часы: показывало половину третьего, значит — уже светает и надо ждать атаки.

Действительно, грохот артиллерийской стрельбы усилился, еще сильнее закипела вода в реке, снаряды били по переправам и холмам по этой стороне. Иногда глухо начинала дрожать земля, и сыпались глина и камушки со стен и потолка блиндажа. Но на площади догоравшего фольверка стало тихо. И вдруг издалека, наискось к реке, взвились огненными лентами десятки ракет, и земля озарилась, как солнцем. Когда огни потухли, на несколько минут стало совсем темно. Немцы поднялись из убежищ и пошли в атаку.

В неясном сумраке рассвета Жадов разглядел, наконец, далеко на лугу двигающиеся фигурки, они то припадали, то перегоняли друг друга. Навстречу им с фольверка не вспыхнул ни один огонек. Жадов, обернувшись, крикнул:

— Ленту!

Пулемет задрожал, как от дьявольской ярости, торопливо стал выплевывать свинец, удушать едкой гарью. Сейчас же быстрее задвигались фигурки на лугу, иные припали. Но уже все поле было полно точками наступающих. Передние из них подбегали к разрушенным окопам шестой роты. Оттуда поднялось десятка два человек. И около этого места быстро, быстро сбилась толпа.

*  *  *

Этот бой за фольверк был лишь ничтожной частью огромного сражения, разыгравшегося на фронте протяжением в несколько сот верст и стоившего обеим сторонам около миллиарда рублей и несколько сот тысяч жизней.

Сражение не имело никакого смысла, потому что убыль в войсках была пополнена, произведена новая мобилизация, наготовлены новые снаряды, выпущены новые партии бумажных денег. Только оказались разрушенными несколько городов и сгорела дотла сотня деревень. И снова обе стороны стали готовиться к тому, чтобы, как в то время говорилось, — вырвать инициативу наступления из рук противника.

Не имел никакого смысла и бой за фольверк. Русскими фольверк был занят две недели тому назад для того, чтобы обеспечить себе плацдарм в случае наступления через реку. Немцы решили занять фольверк для того, чтобы вынести ближе к реке наблюдательный пункт. Та и другая цель была важна только для начальников дивизий — немецкой и русской, входила в мудрый и обдуманный ими во всех мелочах стратегический план весенней кампании.

Командующий русской дивизией, генерал Добров, полгода тому назад с Высочайшего соизволения переменивший на таковую свою прежнюю нерусскую фамилию, сидел за преферансом в то время, когда было получено сообщение о наступлении немцев в секторе Усольского полка.

Генерал оставил преферанс и вместе с обер-офицерами и двумя адъютантами перешел в залу, где на столе лежали топографические карты. С фронта доносили об обстреле переправы и моста. Генерал понял, что немцы намереваются отобрать фольверк, то есть то именно место, на котором он построил свой знаменитый план наступления, одобренный уже штабом корпуса и представленный командующему армией на одобрение. Немцы атакой фольверка разбивали весь план.

Поминутно телефонограммы подтверждали это опасение. Генерал снял с большого носа пенсне и, играя им, сказал спокойно, но твердо.

— Хорошо. Я не отступлю ни на пядь от занятых вверенными мне войсками позиций.

Тотчас была дана телефонограмма о принятии соответствующих мер к обороне фольверка. 238 Кундравинскому третьеочередному полку, стоящему в резерве, приказано двинуться в составе двух батальонов к переправе на подкрепление Тетькина. В это время от командира тяжелой батареи пришло донесение, что снарядов мало, одно орудие уже подбито и отвечать в должной мере на ураганный огонь противника нет возможности.

На это генерал Добров сказал, строго взглянув на присутствующих:

— Хорошо. Когда выйдут снаряды — мы будем драться холодным оружием. — Вынул из кармана серой, с красными отворотами, тужурки белоснежный платок, встряхнул его, протер пенсне и наклонился над картой.

Затем в дверях появился младший адъютант, граф Бобруйский, корнет, облитый, как перчаткою, темно-коричневым хаки, высоко перетянутый ремнем, в снаряжении и широких галифе.

— Ваше превосходительство, — сказал он, чуть заметно улыбаясь уголком красивого, юношеского рта, — капитан Тетькин доносит, что восьмая рота молодецким ударом форсирует переправу, невзирая на губительный огонь врага.

Генерал поверх пенсне взглянул на корнета, пожевал бритым ртом и сказал:

— Очень хорошо.

Но, несмотря на бодрый тон, донесения с фронта приходили все более неутешительные. 238 Кундравинский полк дошел до переправы, лег и окопался. Восьмая рота продолжала молодецкие удары, но не переправлялась. Командир мортирного дивизиона, капитан Исламбеков, донес, что у него подбито два орудия и мало снарядов. Командир первого батальона Усольского полка, полковник Бороздин, доносил, что вследствие открытых позиций вторая, третья и четвертая роты терпят большие потери в людях, и потому он просит либо разрешить ему броситься и опрокинуть дерзкого врага, либо отойти к опушке. Донесений от шестой роты, занимающей фольверк, не поступало.

В половине третьего по полуночи был созван военный совет. Генерал Добров сказал, что он сам пойдет впереди вверенных ему войск, но не уступит ни вершка занятого плацдарма. В это время пришло донесение, что фольверк занят и шестая рота до последнего человека уничтожена. Генерал стиснул в кулаке батистовый платок и закрыл глаза. Начальник штаба, полковник Свечин, подняв полные плечи и наливаясь кровью в мясистом, чернобородом лице, проговорил отчетливым хрипом:

— Ваше превосходительство, я всегда изволил вам докладывать, что вынесение позиций на правый берег — рискованно. Мы уложим на этой переправе два, и три, и четыре батальона, и если даже отобьем фольверк, удержание его будет крайне затруднительно. Я решительно против дальнейшей борьбы за плацдарм.

— Нам нужен плацдарм, мы его должны иметь, мы его будем иметь, господин полковник, — проговорил генерал Добров и на носу его выступил пот, — дело идет не о пустом честолюбии, а дело идет о том, что с потерей плацдарма мой план наступления сводится к нулю.

Полковник Свечин возражал, еще более багровея:

— Ваше превосходительство, войска физически не могут переходить речку под ураганным огнем, не будучи в должной мере поддержаны артиллерией, а, как вам известно, артиллерии поддержать их нечем.

На это генерал ответил:

— Хорошо. В таком случае передайте войскам, что на той стороне реки на проволоках висят Георгиевские кресты. Я знаю моих солдат.

После этих, долженствующих войти в историю, слов генерал поднялся и, вертя за спиной в коротких пальцах золотое пенсне, стал глядеть в окно, за которым на лугу в нежно-голубом утреннем тумане стояла мокрая береза. Стайка воробьев обсела ее тонкие, светло-зеленые сучья, зачиликала, торопливо и озабоченно, и вдруг снялась и улетела. И весь туманный луг с неясными очертаниями деревьев уже пронизывали косые, золотистые лучи солнца.

*  *  *

На восходе солнца бой кончился. Немцы занимали фольверк и левый берег ручья. Изо всего плацдарма в руках русских осталась только низина по правую сторону ручья, где сидела первая рота. Весь день через ручей шла ленивая перестрелка, но было ясно, что первая рота находилась под опасностью окружения, — непосредственной связи у нее с этим берегом не было из-за сгоревшего моста, и самым разумным казалось — очистить болото в ту же ночь.

Но после полудня командующий первым батальоном полковник Бороздин получил приказание готовиться этой ночью к переходу бродом на болото для усиления позиций первой роты. Капитану Тетькину приказано накапливаться, в составе пятой и седьмой рот, ниже фольверка и переправляться на понтонах. Третьему батальону усольцев, стоящему в резерве, — занять позиции атакующих. 238 Кундравинскому полку переправляться по мелкому месту сожженной переправы и ударить в лоб.

Приказ был серьезный, диспозиция ясная: фольверк обхватывался клещами справа первым и слева вторым батальоном, запасной Кундравинский полк должен привлечь на себя все внимание и огонь врага. Атака была назначена в полночь.

В сумерки Жадов пошел ставить пулеметы на переправе и один аппарат с величайшими предосторожностями перевез на лодке на небольшой, в несколько десятков квадратных саженей, островок, поросший лозняком. Здесь Жадов и остался. Позиция была опасная, но удобная.

Весь день русские батареи поддерживали ленивый огонь, лениво отвечали и немцы. С закатом солнца артиллерийская стрельба смолкла, и только кое-где по реке хлопали одиночные ружейные выстрелы. В полночь, в молчании началась переправа войск сразу в трех местах. Чтобы отвлечь внимание врага — части Белоцерковского полка, стоящие верстах в пяти выше по течению, начали оживленную перестрелку. Немцы, насторожась, молчали.

Раздвинув опутанные паутиной ветви лозняка, Жадов следил за переправой. Направо желтая, немигающая звезда стояла невысоко над зубчатыми холмами, и тусклый отсвет ее дрожал в глянцевито выпуклой воде реки. Эту полосу отсвета стали пересекать темные предметы. На песчаных островках и мелях появились перебегающие фигуры. Недалеко от Жадова человек десять их двигалось с негромким плеском, по грудь в воде, держа в поднятых руках винтовки и патронные сумки. Это переправлялись кундравинцы.

Вдруг, далеко на той стороне, вспыхнули быстрые огни, запели, налетая, снаряды, и, — пах, пах, пах, — с металлическим треском закопались шрапнели высоко над рекой. Каждая вспышка освещала поднятые из воды белые, бородатые лица. Вся отмель кишела бегущими людьми. Пах, пах, пах, — разорвалась новая очередь. Раздались крики. Взвились и рассыпались ослепительными огнями ракеты по всему небу. Загрохотали русские батареи. К ногам Жадова течением нанесло барахтающегося человека. «Голову, голову пробили!» — сдавленным голосом повторял он и цеплялся за лозы. Жадов перебежал на другую сторону острова. Вдалеке через реку двигались понтоны, полные людей, и было видно, как переправившиеся части перебегали по полю. Сейчас, как и вчера над рекой, на переправах и по холмам оглушающе, ослепляюще грохотала буря ураганного огня. Кипящая вода была точно червивая: сквозь черные и желтые клубы дыма, меж водяных столбов, лезли, орали, барахтались солдаты. Достигшие той стороны ползли на берег, хватали за ноги вылезающих. С тыла хлестали жадовские пулеметы. Рвались впереди русские снаряды. Обе роты капитана Тетькина били перекрестным огнем по фольверку. Передние части кундравинцев, как оказалось впоследствии, потерявших при переправе половину состава, пошли было в штыки, но не выдержали и легли под проволоку. Из-за ручья, из камышей высыпали густые цепи первого батальона. Немцы отхлынули из окопов.

Жадов лежал у пулемета и, вцепившись в бешено дрожащий замок, поливал настильным огнем позади немецкой траншеи травянистый изволок, по которому пробегали то два, то три, то кучка людей, и, неизменно, все они спотыкались и тыкались ничком, на бок.

«Пятьдесят восемь. Шестьдесят», — считал Жадов. Вот поднялась щуплая фигура и, держась за голову, поплелась на изволок. Жадов осторожно повел мушкой пулемета, фигурка села на колени и легла. «Шестьдесят один». Вдруг нестерпимый, обжигающий свет возник перед глазами. Жадов почувствовал, как его подняло на воздух и острой болью рвануло руку.

*  *  *

Фольверк и все прилегающие к нему линии окопов были заняты; захвачено около двухсот человек немцев; на рассвете затих с обеих сторон артиллерийский огонь. Началась уборка раненых и убитых. Обыскивая островки, санитары нашли в поломанном лозняке опрокинутый пулемет, около — уткнувшегося в песок нижнего чина с оторванным затылком, и саженях в пяти, на другой стороне островка, лежал ногами в воде Жадов. Его подняли, он застонал, из запекшегося кровью рукава торчал кусок розовой кости.

Когда Жадова привезли в летучку, доктор крикнул Елизавете Киевне: «Молодчика вашего привезли. На стол, немедленно резать». Жадов был без сознания, с обострившимся носом, с черным ртом. Когда с него сняли рубашку — Елизавета Киевна увидела на белой, широкой груди его татуировку — обезьяны, сцепившиеся хвостами. Во время операции он стиснул зубы и лицо его стало сводить судорогой.

После мучения, перевязанный, он открыл глаза. Елизавета Киевна нагнулась к нему.

— Шестьдесят один, — сказал он.

Жадов бредил до утра и потом крепко заснул. Елизавета Киевна просила, чтобы ей самой разрешили отвезти его в большой лазарет при штабе дивизии.