12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Сказка Андерсена «Под ивой»: Страница 3

Кнуд стоял с котомкою за плечами на Нюрнбергской площади и смотрел на старый фонтан, на его библейские и исторические фигуры, орошаемые брызгами воды. К фонтану подошла зачерпнуть воды красивая девушка; она дала Кнуду напиться и подарила розу — в руках у неё был целый букет роз. Кнуд счёл это добрым предзнаменованием и решил остаться в городе.

Из церкви доносились до него могучие звуки органа; что-то знакомое, родное слышалось в них — как будто они неслись из Кьёгской церкви. И он зашёл в величественный собор. Солнышко светило сквозь расписные стёкла окон, играло на стройных, высоких колоннах, и душой Кнуда овладело тихое, благоговейное настроение.

Скоро он нашёл себе хорошего хозяина, стал работать и учиться языку.

Рвы, окружавшие город в старину, давно были обращены жителями в маленькие огороды, но высокие каменные крепостные стены с башнями возвышались ещё по-прежнему. Канатный мастер вил свои канаты в старой бревенчатой галерее, тянувшейся вдоль одной из стен. Изо всех щелей и дыр галереи росла бузина; она свешивала свои ветви к маленьким, низеньким домикам, ютившимся внизу, а в одном-то из них как раз и жил хозяин Кнуда. Ветви бузины лезли прямо в окошко его каморки, помещавшейся под самою крышей.

Кнуд прожил тут лето и зиму, но когда пришла весна, здесь стало невыносимо: бузина зацвела, и аромат её так напоминал Кнуду его родину и сад в Кьёге, что он не выдержал и перебрался от своего хозяина к другому, жившему ближе к центру города, — тут уж бузины не было.

Новый хозяин жил возле старого каменного моста, перекинутого через бурливую речку, словно ущемлённую между двумя рядами домов; прямо против дома стояла вечно-шумящая водяная мельница. У всех домов были балконы, но такие старые и ветхие, что дома, казалось, только и ждали удобной минуты стряхнуть их с себя в воду. Тут, правда, не росло ни единого кустика бузины, на окнах не виднелось даже цветочных горшков с какой-нибудь зеленью, зато перед самыми окнами стояла большая, старая ива! Она словно цеплялась за дом, чтобы не свалиться в реку, и свешивалась к воде своими гибкими ветвями — точь-в-точь, как ива в саду в Кьёге.

Кнуд убежал от «матушки» и наткнулся на «батюшку!» Дерево это, особенно лунными вечерами, казалось Кнуду таким родным, таким знакомым, что он чувствовал себя «кровным датчанином при лунном свете».[1]

Но дело-то было вовсе не в лунном свете, а в старой иве.

И тут Кнуду стало невтерпёж, а почему? Спросите иву, спросите цветущую бузину! Кнуд распростился с хозяином и с Нюрнбергом и пошёл дальше.

Ни с кем не говорил он об Иоганне, глубоко в сердце схоронил он своё горе; история же о двух коврижках приобрела теперь для него особенно глубокое значение. Теперь он понял, почему у кавалера сидела в груди горькая миндалина; и у него самого вся душа была отравлена горечью; Иоганна же, всегда такая ласковая, приветливая, была чисто-медовою коврижкою!.. И ему стало не по себе; должно быть, ремень котомки слишком давил ему грудь, трудно было перевести дух. Он ослабил ремень, но толку не вышло: окружающий его мир давно, ведь, уже как-то сузился для него, как бы убавился на целую половину, и эту-то половину Кнуд носил в себе — вот оно что! Вот отчего ему было так тяжело.

Только при виде высоких гор он почувствовал, что на сердце у него стало как будто полегче, границы света опять как будто расширились, а с ними и его кругозор; мысли невольно обратились к окружающему, и на глазах выступили слёзы. Альпы показались ему сложенными крыльями земли. Что́ если бы она развернула, распустила эти огромные крылья, испещрённые чудными рисунками: тёмными лесами, бурливыми водопадами, облаками и снежными массами! «В день страшного суда так и будет! Земля развернёт свои широкие крылья, полетит к Богу и лопнет, как мыльный пузырь, в лучах Его света! Ах, если бы это было сегодня!» вздыхал Кнуд.

Тихо брёл он по стране, казавшейся ему цветущим фруктовым садом. С деревянных балкончиков кивали ему головками девушки-кружевницы; вершины гор горели от лучей вечернего солнца, как жар. Он взглянул на зелёные озёра, окружённые тёмными деревьями, и вспомнился ему берег Кьёгского залива… Но в душе его уже не было прежней смертной тоски, она сменилась тихою грустью.

Там, где Рейн одною бесконечною волною стремится вперёд, обрывается со скалы и, разбиваясь о камни, выбрасывает в воздух белоснежные облачные массы, — как будто тут была колыбель облаков — где радуга порхает над водою, словно вьющаяся по ветру лента, Кнуду вспомнилась водяная мельница в Кьёге, где вода тоже кипела и разбивалась в облачную пену под колёсами.

Он охотно остался бы в тихом прирейнском городке, но здесь так много было ив и бузины! И он отправился дальше, за высокие величественные горы, проходил по туннелям и по горным тропинкам, лепившимся возле отвесных, как стены, гор, словно ласточкины гнезда. В глубине пропастей шумели водопады, облака ползли под его ногами, а он всё шёл, да шёл, под тёплыми лучами солнца, по чертополоху, альпийским розам и снегам, дальше и дальше, и вот, наконец — прощай север! Кнуд спустился в долину и очутился в тени каштанов, дорога лежала мимо виноградников и маисовых полей. Горы встали стеною между ним и всеми воспоминаниями; так оно и следовало.

Вот Кнуд и в большом великолепном городе, Милане, нашёл здесь немецкого мастера и стал у него работать. Хозяева его оказались славными, честными и трудолюбивыми людьми; они от души полюбили тихого, кроткого и набожного юношу, который мало говорил, но много работал. И у него самого на душе стало как будто полегче; казалось, Бог, наконец, сжалился над ним и снял с его души тяжёлое бремя.

Первым удовольствием стало для Кнуда взбираться на самый верх величественного мраморного собора, словно изваянного со всеми своими остроконечными башнями, шпицами, высокими сводами и лепными украшениями из снегов его родины. Из каждого уголка, выступа, из-под каждой арки улыбались ему белые мраморные статуи. Он взбирался на самую вершину: над головою его расстилалось голубое небо, под ногами — город, а кругом вширь и вдаль раскинулась Ломбардская долина, ограниченная к северу высокими горами, вечно покрытыми снегом. Он вспоминал при этом Кьёгскую церковь, её красные, увитые плющом, стены, но воспоминание это не будило в нём тоски по родине. Нет, пусть его схоронят тут, за горами!

Целый год прожил он в Милане; прошло уже три года с тех пор, как он покинул родину. И вот, раз хозяин повёл его на представление — не в цирк, смотреть наездников, а в оперу. Что это был за театр, какая зала! Стоило посмотреть! Во всех семи ярусах — шёлковые занавеси, и от самого пола до потолка — просто голова кружится, как поглядишь! — сидят разряженные дамы, с букетами в руках, словно на бал собрались. Мужчины тоже в полном параде; многие в серебре и золоте. Светло было в зале, как на ярком солнышке, и вдруг загремела чудесная музыка. Да, тут было куда лучше, чем в Копенгагенском театре, но там зато была Иоганна, а тут… Что это, колдовство? Занавес поднялся и на сцене тоже стояла Иоганна, вся в шелку и золоте, с золотою короною на голове! Она запела, как могут петь разве только ангелы небесные, и выступила вперед… Она улыбалась так, как могла улыбаться одна Иоганна, она смотрела прямо на Кнуда!..

Бедняга схватил своего хозяина за руку и вскричал: «Иоганна!» Но крик его был заглушен музыкой; хозяин же кивнул в ответ головою и сказал: «Да, её зовут, Иоганной!» И он показал на печатный листок, — там стояло её полное имя.

Да, это был не сон! И весь народ ликовал; ей бросали цветы и венки, и стоило ей уйти, её опять звали назад; она уходила и выходила, уходила и опять выходила.

На улице карету её окружила толпа, выпрягла лошадей, и повезла её. Кнуд был впереди всех, веселее всех, и когда они добрались, наконец, до великолепно освещённого дома, где жила Иоганна, Кнуд встал перед самыми дверцами кареты. Дверцы отворились, и она вышла. Свет падал ей прямо в лицо; она улыбалась и ласково благодарила всех; она была растрогана… Кнуд не сводил с неё глаз, она тоже посмотрела на него, но не узнала. Господин со звездой на груди подал ей руку, — это был её жених — толковали в народе.

Кнуд пришёл домой, и — котомку на плечи! Он хотел, он должен был вернуться на родину, к бузине, к иве… ах, под иву!

Хозяева просили его остаться, но все уговоры были напрасны. Они говорили ему, что дело идёт к зиме, что все горные проходы уже занесены снегом. Нужды нет, он мог идти за медленно двигающеюся почтовою каретой, — для неё-то ведь, уж расчистят дорогу!

И он побрёл с котомкой за спиной, опираясь на свою палку, взбирался на горы, опять спускался; силы его уже начали слабеть, а он всё ещё не видел перед собою ни города, ни жилья; шёл он всё на север, над головой его загорались звёзды, ноги его подкашивались, голова кружилась… В глубине долины тоже загорались звёздочки, словно и под ногами у него расстилалось небо. Кнуду нездоровилось. Звёздочки внизу всё прибывали и прибывали, становились всё светлее, двигались туда и сюда. Это блестели в одном маленьком городке огоньки в окнах домов, и, когда Кнуд сообразил, в чём дело, он собрал последние силы и кое-как доплёлся до постоялого двора.

Целые сутки пробыл он тут; всё тело его просило отдыха. Сделалась оттепель, в долине стояла страшная слякоть и грязь, но на другое утро явился шарманщик, заиграл датскую песню, и — Кнуд сейчас же отправился в путь. Много дней шёл он, не останавливаясь, торопясь изо всех сил, как будто дело шло о том, чтобы застать в живых домашних. Ни с кем не говорил он о своей тоске, никто не мог и подозревать о его глубочайшем сердечном горе; да и что за дело людям до такого горя — оно не интересно; нет до него дела даже друзьям; у Кнуда, впрочем, и не было друзей. Чужой всем, пробирался он по чужой земле на родину, на север. В единственном, полученном им больше года тому назад из дому, письме говорилось: «Ты не настоящий датчанин, как мы все: мы ужасно привязаны к своей родине, а тебя всё тянет в чужие страны!» Да, родители могли так писать, — они, ведь, знали его.

Смеркалось; Кнуд шёл по большой дороге; в воздухе уже становилось холоднее, а самая почва — ровнее, больше встречалось лугов и полей. У дороги стояла большая ива, и вся окрестность смотрела такою родною, чисто датскою! Кнуд сел под иву; он очень устал, голова его упала на грудь, глаза закрылись, но он ясно чувствовал, что ива ласково склонилась к нему ветвями. Дерево было похоже на могучего, сильного старца… на самого «батюшку!» «Батюшка» нагнулся к Кнуду, взял его в объятия, как усталого сына, и понёс домой, в Данию, на открытый морской берег, в садик, где он играл ещё ребенком… Да, это был сам «батюшка» из Кьёге, он пошёл искать сына по белу свету, нашёл его и принёс в садик возле речки! Тут же стояла и Иоганна, разодетая, с короной на голове — какой Кнуд видел её в последний раз. И она встретила его радостным: «Добро пожаловать!»

Тут же, возле, стояли две чудны́е фигуры, и всё же они походили теперь на людей куда больше, чем во времена детства Кнуда, — и они тоже изменились. То были две коврижки: кавалер и девица; они стояли к Кнуду лицевою стороной и были на вид хоть куда.

— Спасибо тебе! — сказали они. — Ты развязал нам язык! Ты объяснил нам, что нужно свободно высказывать свои мысли, а иначе не будет никакого толку! Ну, вот, теперь и вышел толк: мы — жених и невеста!

И они пошли рука об руку по улицам Кьёге, и даже с оборотной стороны были ничего себе, вполне приличны! Они направились прямо в церковь; Кнуд с Иоганной за ними, тоже рука об руку. Церковь ничуть не переменилась, чудесный плющ всё так же вился по красным стенам. Главные двери были отворены настежь; слышались звуки органа. Коврижки вошли в церковь и вдруг отступили в сторону: «Господа вперёд!» сказали они, и Кнуд с Иоганной очутились впереди. Оба преклонили колени, и Иоганна склонилась головкой к лицу Кнуда. Из глаз её текли холодные, ледяные слёзы, — это растаял от горячей любви Кнуда лёд её сердца. Слезы её упали на его пылающие щёки, и — он проснулся и увидал, что сидит под старою ивой, в чужой стороне, в холодный зимний вечер, один-одинёшенек… Ледяной град так и колол ему лицо.

— Я пережил сейчас блаженнейшие минуты в моей жизни! — сказал он. — И то во сне! Боже, дай же мне опять заснуть! — И он закрыл глаза, заснул, сладко задремал.

Утром пошёл снег, совсем занёс его ноги, а он всё спал. Сельчане шли в церковь и увидали на дороге мёртвого подмастерья; он замёрз — под ивой.