12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Тургенева «Новь»: Часть 2. Глава 23

Заря уже занималась на небе, когда в ночь после голушкинского обеда Соломин, бодро прошагав около пяти верст, постучался в калитку высокого забора, окружавшего фабрику. Сторож тотчас впустил его и в сопровождении трех цепных овчарок, широко размахивавших мохнатыми хвостами, с почтительной заботливостью довел его до его флигеля. Он, видимо, радовался благополучному возвращению начальника.

— Как же это вы ночью, Василий Федотыч? Мы вас ждали только завтра.

— Ничего, Гаврила; еще лучше ночью-то прогуляться.

Хорошие, хотя и не совсем обыкновенные, отношения существовали между Соломиным и фабричными; они уважали его как старшего и обходились с ним как с ровным, как со своим; только уж очень он был знающ в их глазах! «Что Василий Федотов сказал, — толковали они, — уж это свято! потому он всяку мудрость произошел — и нет такого агличана, которого он бы за пояс не заткнул!» Действительно: какой-то важный английский мануфактурист посетил однажды фабрику; и от того ли, что Соломин с ним по-английски говорил, или он точно был поражен его сведениями — только он все его по плечу хлопал, и смеялся, и звал его с собою в Ливерпуль; а фабричным твердил на своем ломаном языке: «Караша оу вас эта! Оу! караша!» — чему фабричные, в свою очередь, много смеялись не без гордости: «Вот, мол, наш-то каков! Наш-то!» И он, точно, был их — и ихний.

На другое утро рано вошел к Соломину в комнату его любимец, Павел; разбудил его, подал ему умыться, кое-что рассказал, кой о чем расспросил. Потом они вместе наскоро напились чаю, и Соломин, натащив на себя свой замасленный серый рабочий пиджак, отправился на фабрику — и завертелась опять его жизнь, как большое маховое колесо.

Но ей была суждена новая остановка.

Дней пять спустя после возвращения Соломина восвояси на двор фабрики вкатился красивый фаэтончик, запряженный четверней отличных лошадей, и ливрейный бело-гороховый лакей, введенный Павлом во флигель, торжественно вручил Соломину письмо с гербовою печатью от «Его превосходительства Бориса Андреевича Сипягина». В этом письме, пропитанном не духами — фи! — а какой-то необычайно приличной английской вонью и писанном — хоть и в третьем лице, — но не секретарской, а собственной генеральской рукою, просвещенный владелец села Аржаного, извинившись сперва, что обращается к человеку, лично ему не знакомому, но о котором он, Сипягин, наслышан с самой лестной стороны, — брал на себя «смелость» пригласить к себе в деревню г-на Соломина, советы которого могли быть чрезвычайно полезны для него, Сипягина, в некотором значительном промышленном предприятии; и в надежде на любезное согласие г-на Соломина — он, Сипягин, посылает ему экипаж. В случае же невозможности со стороны г-на Соломина отлучиться в тот день он, Сипягин, покорнейше просит г-на Соломина назначить ему другой, какой будет ему угодно, — и тот же экипаж будет с радостью предоставлен им, Сипягиным, в распоряжение г-на Соломина. Засим следовали обычные заявления, а в конце письма находилось post scriptum, уже в первом лице: «Надеюсь, что вы не откажетесь откушать у меня запросто, в сюртуке». (Слово «запросто» было подчеркнуто.) Вместе с этим письмом бело-гороховый лакей с некоторым как бы смущением подал Соломину простую, даже не запечатанную, а заклеенную записку от Нежданова, в которой стояло только несколько слов: «Приезжайте, пожалуйста, вы здесь очень нужны и можете быть очень полезны; только, конечно, не г-ну Сипягину». Прочтя письмо Сипягина, Соломин подумал: «А как же мне иначе ехать, как не запросто; фрака-то у меня в заводе нету… Да и на кой черт мне туда таскаться… только время терять!» — но, пробежав записку Нежданова, он почесал у себя в затылке и подошел в нерешительности к окну.

— Какой же изволите ответ дать? — степенно вопросил бело-гороховый лакей.

Соломин постоял еще немного у окна и наконец, встряхнув волосами и проведя рукой по лбу, промолвил:

— Еду. Дайте мне время одеться.

Лакей благоприлично вышел, а Соломин велел позвать Павла, потолковал с ним, сбегал еще раз на фабрику и, надев черный сюртук с очень длинной талией, сшитый ему губернским портным, и несколько порыжелый цилиндр, немедленно придавший его лицу деревянное выражение, сел в фаэтончик — но вдруг вспомнил, что не взял с собой перчаток; кликнул «вездесущего» Павла — и тот принес ему пару только что вымытых замшевых белых перчаток, каждый палец которых, расширенный к концу, походил на бисквит. Соломин сунул перчатки в карман и сказал, что можно ехать. Тогда лакей с какой-то внезапной, совершенно не нужной отвагой вскочил на козла, благовоспитанный кучер пискнул фальцетом — и лошади побежали.

Пока они постепенно приближали Соломина к имению Сипягина, этот государственный муж, сидя у себя в гостиной с полуразрезанной политической брошюркой на коленях, беседовал о нем с своей женой. Он поверял ей, что выписал его собственно затем, чтобы попытаться, нельзя ли сманить его с купеческой фабрики на свою собственную, так как она идет из рук вон плохо и нужны коренные преобразования! На мысли, что Соломин откажется приехать или даже назначит другой день, Сипягин и останавливаться не хотел, хоть сам же в своем письме к Соломину предлагал ему выбор дня.

— Да ведь фабрика у нас писчебумажная, не прядильная, — заметила Валентина Михайловна.

— Все равно, душа моя: и там машины, и здесь машины… а он — механик!

— Да ведь он, быть может, специалист!

— Душа моя, во-первых — на Руси нет специалистов; а во-вторых — я повторяю тебе: он механик!

Валентина Михайловна улыбнулась.

— Смотри, мой друг: тебе уже раз не посчастливилось с молодыми людьми; как бы тебе во второй раз не ошибиться!

— Это ты насчет Нежданова? Но, мне кажется, цели своей я все-таки достиг: репетитор для Коли он хороший. А потом — ты знаешь: non bis in idem! Извини, пожалуйста, мой педантизм… Это значит, что две вещи сряду не повторяются.

— Ты полагаешь? А я так думаю, что все на свете повторяется… особенно то, что в натуре вещей… и особенно между молодыми людьми.

— Que voulez-vouz dire?[1] — спросил Сипягин, округленным жестом бросая брошюру на стол.

— Ouvrez les yeux — et vous verrez![2] — ответила ему Сипягина; по-французски они, конечно, говорили друг другу «вы».

— Гм! — произнес Сипягин. — Это ты про студентика?

— Про господина студента.

— Гм! разве у него тут (он повертел рукою около лба)… что-нибудь завелось? А?

— Открой глаза!

— Марианна? А? (Второе: «А?» было произнесено более в нос, чем первое.)

— Открой глаза, говорят тебе!

Сипягин нахмурил брови.

— Ну, это мы все разберем впоследствии. А теперь я хотел только одно сказать… Этот Соломин, вероятно, будет несколько конфузиться… ну, понятное дело, не привык. Так надо будет этак с ним поласковее… чтобы не запугать. Я это не для тебя говорю; ты у меня — золото и кого захочешь — мигом очаровать можешь. J'en sais quelque chose, madame![3] Я это говорю для других; вот хоть бы для этого…

Он указал на модную серую шляпу, стоявшую на этажерке: эта шляпа принадлежала г. Калломейцеву, который с утра находился в Аржаном.

— Il est trềs cassant[4], ты знаешь; очень уж он презирает народ, что я весьма… осуждаю! К тому же я с некоторых пор замечаю в нем какую-то раздражительность, придирчивость… Или его дела там (Сипягин качнул куда-то неопределенно головою… но жена поняла его) — не подвигаются? А?

— Открой глаза… опять скажу я тебе.

Сипягин приподнялся.

— А? (Это «А?» было уже совсем другого свойства и в другом тоне… гораздо ниже.) Вот как?! Как бы я уж их тогда слишком не открыл!

— Это твое дело; а насчет твоего нового молодого — если он только приедет сегодня — ты не беспокойся; будут приняты все меры предосторожности.

И что же? Оказалось, что никаких мер предосторожности вовсе не требовалось. Соломин нисколько не сконфузился и не испугался. Когда слуга доложил о нем, Сипягин тотчас встал, промолвил громко, так, чтоб в передней было слышно: «Проси! разумеется, проси!» — направился к двери гостиной и остановился вплоть перед нею. Лишь только Соломин переступил порог, Сипягин, на которого он едва не наткнулся, протянул ему обе руки и, любезно осклабясь и пошатывая головою, радушно приговаривая: «Вот как мило… с вашей стороны… как я вам благодарен», — подвел его к Валентине Михайловне.

— Вот это женка моя, — проговорил он, мягко нажимая своею ладонью спину Соломина и как бы надвигая его на Валентину Михайловну, — а вот, моя милая, наш первый здешний механик и фабрикант, Василий… Федосеевич Соломин. — Сипягина приподнялась и, красиво взмахнув снизу вверх своими чудесными ресницами, сперва улыбнулась ему — добродушно, как знакомому; потом протянула ему свою ручку ладонью вверх, прижимая локоток к стану и наклонив головку в сторону ручки… словно просительница. Соломин дал и мужу и жене проделать над ним все ихние штучки, пожал руку и ему и ей — и сел по первому приглашению. Сипягин стал беспокоиться — не нужно ли ему чего? Но Соломин отвечал, что ничего ему не нужно, что он нисколько не устал с дороги и находится в полном его распоряжении.

— Так что можно вас попросить пожаловать на фабрику? — воскликнул Сипягин, как бы совестясь и не смея верить такой большой снисходительности со стороны гостя.

— Хоть сейчас, — отвечал Соломин.

— Ах, какой же вы обязательный! Прикажете дрожки заложить? Или, может быть, вы желаете пешком…

— Да ведь она, чай, недалеко отсюда, ваша фабрика?

— С полверсты, не больше!

— Так на что же экипаж закладывать?

— Ну, так прекрасно. Человек, шляпу мне, палку, поскорее! А ты, хозяюшка, хлопочи, обед нам припасай!

— Шляпу!

Сипягин волновался гораздо более, чем его гость. Повторив еще раз: «Да что ж это мне шляпу!», он — сановник! — выскочил вон — совсем как резвый школьник. Пока он разговаривал с Соломиным, Валентина Михайловна посматривала украдкой, но внимательно, на этого «нового молодого». Он спокойно сидел на кресле, положив обе обнаженные руки себе на колени (он так-таки и не надел перчаток), и спокойно, хотя с любопытством, оглядывал мебель, картины. «Это что такое? — думала она. — Плебей… явный плебей… а как просто себя держит!» Соломин действительно держал себя очень просто, не так, как иной, который прост-то прост, но с форсом: «Смотри, мол, на меня и понимай, каков я есть!» — а как человек, у которого и чувства и мысли несложные, хоть и крепкие. Сипягина хотела было заговорить с ним — и, к изумлению своему, не тотчас нашлась.

«Господи! — подумала она, — неужели же этот фабричный мне импонирует?»

— Борис Андреич должен быть вам очень благодарен, — промолвила она наконец, — что вы согласились пожертвовать для него частью вашего драгоценного времени…

— Не так уж оно драгоценно, сударыня, — отвечал Соломин, — да ведь я и ненадолго к вам.

«Voilấ oấ L'ours a montrế sa patte»[5], — подумала она по-французски; но в эту минуту ее муж появился на пороге раскрытой двери, с шляпой на голове и «стиком» в руке. Стоя в полуоборот, он развязно воскликнул:

— Василий Федосеич! Угодно пожаловать?

Соломин встал, поклонился Валентине Михайловне и пошел вслед за Сипягиным.

— За мной, сюда, сюда, Василий Федосеич! — твердил Сипягин, точно он пробирался по каким-то дебрям и Соломину нужен был проводник. — Сюда! здесь ступеньки, Василий Федосеич!

— Коли уж вам угодно меня величать по отчеству, — промолвил не спеша Соломин, — я не Федосеич, а Федотыч.

Сипягин оглянулся на него назад, через плечо, почти с испугом.

— Ах, извините, пожалуйста, Василий Федотыч!

— Ничего-с; не стоит.

Они вышли на двор. Им навстречу попался Калломейцев.

— Куда это вы? — спросил он, покосившись на Соломина. — На фабрику? C'est lấ l'individu en question?[6]

Сипягин вытаращил глаза и легонько потряс головою в знак предостережения.

— Да, на фабрику… показывать мои грехи да прорехи — вот господину механику. Позвольте вас познакомить! господин Калломейцев, здешний помещик; господин Соломин…

Калломейцев кивнул раза два головою — едва заметно — совсем не в сторону Соломина и не глядя на него. А тот воззрелся в Калломейцева — и в его полузакрытых глазах мелькнуло нечто…

— Можно присоединиться к вам? — спросил Калломейцев. — Вы знаете, я люблю поучиться.

— Конечно, можно.

Они вышли со двора на дорогу — и не успели пройти и двадцати шагов, как увидели приходского священника, в подоткнутой рясе, пробиравшегося восвояси, в так называемую «поповскую слободку». Калломейцев немедленно отделился от своих двух товарищей и, твердыми, большими шагами подойдя к священнику, который никак этого не ожидал и несколько оробел, — попросил его благословения, звучно поцеловал его потную красную руку и, обернувшись к Соломину, бросил ему вызывающий взгляд. Он, очевидно, знал про него «кое-что» и хотел показать себя и «нос наклеить» ученому проходимцу.

— C'est une manifestation, mon cher? — процедил сквозь зубы Сипягин.

Калломейцев фыркнул.

— Oui, mon cher, une manifestation necessaire par le temps qui court! Они пришли на фабрику. Их встретил малоросс, с громаднейшей бородой и фальшивыми зубами, заменивший прежнего управляющего, немца, которого Сипягин окончательно прогнал. Этот малоросс был временной; он явно ничего не смыслил и только беспрестанно говорил: «ото…» да «байдуже» — и все вздыхал.

Начался осмотр заведения. Некоторые фабричные знали Соломина в лицо и кланялись ему. Одному он даже сказал: «А, здравствуй, Григорий! Ты здесь?» Он скоро убедился, что дело велось плохо. Денег было потрачено пропасть, да без толку. Машины оказались дурного качества; много было лишнего и ненужного, много нужного недоставало. Сипягин постоянно заглядывал в глаза Соломину, чтобы угадать его мнение, делал робкие запросы, желал узнать, доволен ли он, по крайней мере, порядком? Порядок-то есть, — отвечал Соломин, — но может ли быть доход — сомневаюсь.

Не только Сипягин, даже Калломейцев чувствовал, что Соломин на фабрике как дома, что ему тут все известно и знакомо до последней мелочи, что он тут хозяин. Он клал руку на машину, как ездок на шею лошади; тыкал пальцем колесо — и оно останавливалось или начинало вертеться; брал на ладонь из чана немного того месива, из которого выделывается бумага, — и оно тотчас показывало все свои недостатки. Соломин говорил мало, а на бородатого малоросса даже не глядел вовсе; молча вышел он также из фабрики. Сипягин и Калломейцев отправились вслед за ним.

Сипягин не велел никому провожать себя… даже ногою топнул и зубом скрипнул! Очень он был расстроен.

— Я по вашей физиономии вижу, — обратился он к Соломину, — что вы моей фабрикой недовольны, и я сам знаю, что она у меня в неудовлетворительном состоянии и не доходна; однако, собственно… вы, пожалуйста, не церемоньтесь… Какие ее важнейшие погрешности? И что бы сделать такое, дабы улучшить ее?

— Писчебумажное производство не по моей части, — отвечал Соломин, — но одно могу сказать вам: промышленные заведения — не дворянское дело.

— Вы считаете эти занятия унизительными для дворянства? — вмешался Калломейцев.

Соломин улыбнулся своей широкой улыбкой.

— О нет! Помилуйте! Что тут унизительного? Да если б и было что подобное — дворянство ведь этим не брезгает.

— Как-с? Что такое-с?

— Я хочу только сказать, — спокойно продолжал Соломин, — что дворяне не привыкли к этого рода деятельности. Тут нужен коммерческий расчет; тут все надо поставить на другую ногу; выдержка нужна. Дворяне этого не соображают. Мы и видим сплошь да рядом, что они затевают суконные, бумажные и другие фабрики, а в конце концов — кому все эти фабрики попадают в руки? Купцам. Жаль; потому купец — та же пиявка; а только делать нечего.

— Послушать вас, — вскричал Калломейцев, — дворянам нашим недоступны финансовые вопросы!

— О, напротив! дворяне на это мастера. Концессию на железную дорогу получить, банк завести, льготу какую себе выпросить или там что-нибудь в таком роде — никто на это, как дворяне! Большие капиталы составляют. Я именно на это намекал — вот когда вы изволили рассердиться. Но я имел в виду правильные промышленные предприятия; говорю — правильные, потому что заводить собственные кабаки да променные мелочные лавочки, да ссужать мужичков хлебом и деньгами за сто и за полтораста процентов, как теперь делают многие из дворян владельцев, — я подобные операции не могу считать настоящим финансовым делом.

Калломейцев ничего не ответил. Он принадлежал именно к этой новой породе помещиков-ростовщиков, о которой упомянул Маркелов в последнем своем разговоре с Неждановым, и он был тем бесчеловечнее в своих требованиях, что лично с крестьянами дела никогда не имел — не допускать же их в свой раздушенный европейский кабинет! — а ведался с ними через приказчика. Слушая неторопливую, как бы безучастную речь Соломина, он весь внутренно закипал… но промолчал на этот раз, и только одна игра мускулов на щеках, произведенная стиснутием челюстей, изобличала то, что в нем происходило.

— Однако позвольте, позвольте, Василий Федотыч, — заговорил Сипягин, — все, что вы нам излагаете, было совершенно справедливо в прежние времена, когда дворяне пользовались… совсем другими правами и вообще находились в другом положении. Но теперь, после всех благодетельных реформ, в наш промышленный век, почему же дворяне не могут обратить свое внимание, свои способности наконец, на подобные предприятия? Почему же они не могут понять того, что понимает простой, часто даже безграмотный купец? Не страдают же они недостатком образованности — и даже можно с удостоверительностью утверждать, что они в некотором роде представители просвещения и прогресса!

Очень хорошо говорил Борис Андреевич; его красноречие имело бы большой успех где-нибудь в Петербурге — в департаменте или даже повыше, но на Соломина оно не произвело никакого впечатления.

— Не могут дворяне этими делами орудовать, — повторил он.

— Да почему же? почему? — чуть не закричал Калломейцев.

— А потому, что они те же чиновники.

— Чиновники? — Калломейцев захохотал язвительно. — Вы, вероятно, господин Соломин, не отдаете себе отчета в том, что вы изволите говорить?

Соломин не переставал улыбаться.

— Отчего вы так полагаете, господин Коломенцев!

(Калломейцев даже дрогнул, услышав подобное «искажение» своей фамилии.) Нет, я себе в своих словах отчет всегда отдаю.

— Так объясните то, что вы хотели сказать вашей фразой!

— Извольте: по-моему, всякий чиновник — чужак и был всегда таким; а дворянин теперь стал чужаком. Калломейцев захохотал еще пуще.

— Ну уж извините, милостивый государь; этого я совсем не понимаю.

— Тем хуже для вас. Понатужьтесь… может быть, и поймете.

— Милостивый государь!

— Господа, господа, — поспешно заговорил Сипягин, как бы ища кого-то сверху глазами. — Пожалуйста, пожалуйста… Kallomeitzeff, je vous prie de vous calmer>[7]. Да и обед, должно быть, скоро будет готов. Прошу, господа, за мною!

— Валентина Михайловна! — вопил Калломейцев, пять минут спустя вбегая в ее кабинет. — Это ни на что не похоже, что ваш муж делает. Один у вас нигилист завелся, теперь он привел другого! И этот еще хуже!

— Почему так?

— Помилуйте, он черт знает что проповедует; и притом — заметьте одно: целый час говорил с вашим мужем и ни разу, ни разу не сказал ему: ваше превосходительство!

— Le vagabond![8]

Примечания

  1. Что вы хотите сказать? (франц.)
  2. Откройте глаза — увидите! (франц.)
  3. Мне кое-что известно об этом, сударыня! (франц.)
  4. Он очень резок (франц.)
  5. Вот где медведь показал свои когти (франц.)
  6. Это человек, о котором шла речь? (франц.)
  7. Калломейцев, прошу вас, успокойтесь (франц.)
  8. Бродяга! (франц.)
Автор изображения: silviarita
Источник: pixabay.com
Лицензия: Pixabay License