Роман Пришвина «Кащеева цепь»: Золотые горы
Про этого дядю, сибирского пароходчика, с малолетства в нашей семье был разговор в тех случаях, когда терялась всякая надежда на счастье.
– А как же дядя Иван Иванович,– говорил кто-нибудь в опровержение теории безнадежности.
И тогда начинался рассказ, построенный на сравнении староверского купеческого дома Астаховых в Белеве, на чудесной реке Оке, родине астаховского староверского дома моей матери, и дома Алпатовых в Ельце.
– Что это,– говорили,– елецкий чернозем степного вида – хорош чернозем, да в нем трещинки, куда все утекает. Вот и Михаил Дмитриевич (мой отец), чем бы дом в Ельце собирать, а он обратился в помещика и... разгуляй-гуляй – все в трещинку убежало.
– А вот в Белеве даже ни один ручей не пропадает даром: всё держат и охраняют леса, и сами люди держатся старой крепкой веры и молятся двумя перстами. И ведут себя люди по-другому, хотели было разделиться, да Иван Астахов не дал. Он забрал в долг у своих сколько-то денег, уехал в Сибирь и через какое-то, даже не очень и долгое время обратился в сибирского знатного пароходчика.
Как уж он сам в душе, был ли счастлив Астахов, но для родных счастье было в его сибирской стороне, и всем родным он помогал.
Сейчас вот только и догадываюсь: потому, может быть, он и помогал, что своей семьи не было, и жил он во дворце своем на реке Туре совершенно один.
Теперь выпало из моей памяти, почему же появился Астахов как раз к тому времени, когда в доме переживалось несчастье.
Очень может быть, что мать написала ему о беде, и «счастливый человек», соединив ряд дел, присоединил и это: сделать из мальчика своего капитана.
Так скоро все было решено, и Алпатов поехал с дядей в Сибирь.
Правда же, другой раз лучше и много легче идти с поклажей за спиной набитой тропинкой, чем сидеть на бархатном диване скорого поезда против тяжелого человека и не осмеливаться раньше его слова сказать. И в голову не приходит, что тяжелый человек сам дожидается легкого, веселого слова: болтай, что в голову придет, и он будет рад. Но где было догадываться исключенному гимназисту! Тяжелый дядя навис над ним и подавил.
Ехали тяжелыми, черноземными почвами, перекрытыми красными глиняными балками, пересеченными широкими, гуртовыми, большими дорогами, узкими белыми проселочными и зелеными полынными рубежами. За весь день тяжелый дядя спросил:
– Ты ездил когда-нибудь по железной дороге?
– Нет, дядя, не ездил.
– Вот теперь едешь. Удивляйся!
Ехали почвами легкими, светлыми. Целый день мелькали в окне у ручьев скромные рощи, стада гусей, тихие заводи и поруби с немногими тонкими, уцелевшими на них склоненными березками. Тут на легкой почве за целый день тяжелый дядя сказал:
– Вот и леса пошли.
– Да, пошли, дядя. Где же они кончаются?
Дядя, подумав, сказал:
– Они не кончаются.
И опять замолчал. Купил на станции «Русские ведомости» и читал их до вечера, после со свечкой принялся за объявления и вдруг совсем неожиданно спросил:
– Что это значит: эн-цик-ло-пе-ди-чес-кий словарь?
Алпатов очень обрадовался вопросу и развязал язык.
– Вы, дядя,– спросил он,– знаете, например, слово «ал-геб-ра»?
– Что это такое?
– Вроде арифметики, только вместо чисел буквы.
– Ну-у-у-у-у...
– В энциклопедическом словаре все сказано про алгебру и про всякое слово, какое только вам в голову придет; если бы хватило памяти, так выучить словарь, и все будешь знать.
– Тогда надо выучить,– сказал дядя.– А есть там, например, слово «пароход»?
– Не только пароход вообще, а все наши русские пароходы названы по именам, и, наверное, есть ваше имя.
– Кроме шуток говоришь? Вот бы все выучить!
– Для человека это невозможно, дядя: в большом словаре Брокгауза и Ефрона – очень много томов.
– Пустое! Захочется, все можно сделать и выучить. Вот тебе газета, вырежь объявление и напомни в Нижнем: купим и выучим.
– Есть малый словарь Павленкова. Не лучше бы нам сначала купить малый?
– Вот еще! Ты заметь себе правило в жизни и заруби это себе на носу: никогда не становись на второе место. Понял?
– Понял, дядя, и это мне нравится. Но что, если не придется на первое?
– Тогда живи дураком и подчиняйся умному. Еще надо тебе знать, что тише едешь, дальше будешь – от того места, куда едешь. Понял?
– Понял, дядя.
– А еще – и самое главное: не пей из колодца – пригодится плюнуть. Понял?
– Нет, не понял.
– Поживешь и поймешь, теперь ты только запомни, что тебе дядя говорил: не пей из колодца – пригодится плюнуть.
И опять замолчал до самого Нижнего. Там купили большой словарь и сели на пароход.
Словарь спас гимназиста от тяжелого дяди. Он, наверно, тут сто раз проехал, и неинтересно ему на чужом пароходе,– сидит весь день в своей каюте и с жаром учит словарь с буквы А. Алпатов обегал на пароходе все мышьи норки и, как маленький мальчик, всех спрашивал о всякой безделице: и что это за конусы качаются на воде с фонарями наверху, и почему иногда кричат «под табак», и для чего люди плывут на связанных бревнах и так славно варят себе что-то на огне у самой воды, и почему это дерево не загорается?
– А какой груз на этой огромной барже?
– Живой груз: переселенцы.
– Куда они едут?
– В золотые горы.
Что он, серьезно сказал или пошутил? Неловко переспросить –- засмеется, но и так остаться нельзя: вдруг окажется, правда есть золотые горы, и люди туда переселяются, и он это слышал и так пропустил. Вот какой-то человек, высокий, худой, подтянутый ремешком, сидит и читает такую огромную книгу, каких он в жизни своей никогда не видел, в нее войдет добрая половина энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона,– вот бы кого спросить, но строг этот человек. Нет, его невозможно спросить. На другой стороне парохода в каюте первого класса у самого окошка дядя сидит и тоже учит свою огромную книгу. Спросить разве дядю? Нет, нет! Тот еще вслух заставит читать букву А. Лучше уж спросить незнакомого человека. Поколебавшись еще немного, решается и подходит.
– Какую вы, дяденька, книжку читаете, можно вас спросить?
– Можно: Маргарит-книга.
– Очень большая!
– Пуд десять фунтов.
– Вы ее взвешивали?
– Вешана книга не на казенных весах и меряна не казенным аршином.
– Можно спросить вас еще: тут говорят, будто переселенцы едут в золотые горы, в географии этого названия нет, а как вы думаете, есть золотые горы?
– Что скажет светская наука? Можно ли сосчитать песок на Волге и зачем это нужно? А белые воды есть.
– Белые воды? Я спросил вас – золотые горы.
– Золотые горы стоят на белых водах.
– А где же белые воды?
– Этого сказать нельзя. Пойдешь на восток с верой в сердце, найдешь белые воды и на белых водах золотые горы.
Алпатов замолчал, смущенный и растерянный: никогда еще в жизни ему не случалось встречать и даже думать, чтобы могли быть на свете люди взрослые и жили бы совершенно, как он хотел в первом классе гимназии, собираясь убежать в Азию.
– Есть еще что спросить? – сказал этот странный человек.
– Откуда вы едете? – спросил он первое, что пришло ему в голову.
– Этого, дитя, я тебе не скажу: мы, странники божьи, ни града, ни веси не имам.
– А куда вы едете – это можно спросить?
– Это можно: еду в Китеж, невидимый град.
– Как – невидимый?
– Был Китеж град большой, но, попущением божьим и грех наших ради, скрылся и невидим стал.
– Как же вы туда едете?
– Иду, дитя, иду, все молюсь и надеюсь: кто праведный, тот приходит, и святой град ему открывается. Так и на белые воды тоже надо с молитвой идти: кто праведный, приходит и видит золотые горы... Ну, еще есть что спросить?
Алпатов засмеялся, ему еще очень много хотелось спросить, но странник не понял его и, поправив веревочку от очков возле уха, продолжал читать свою огромную книгу.
Возле дядиной каюты он робко остановился и заслонил свет.
– Ты чего это?
– Вот тут говорят все про золотые горы... Есть, дядя, золотые горы на свете?
– Ну, как же. Алтай называется Золотые горы, мы туда возим переселенцев.
– А мне сейчас сказали, что на каких то белых водах. Может быть, и это есть в географии?
– Нет, этого нет, тебе, наверно, старовер наговорил; и как ты от матери не слыхал: мы же прежде были староверами, я сам попал в Сибирь с беловодчиками. Это все сказки, и выкинь ты из головы эту дурь, в науке есть на все объяснение, верь в науку, учи – и все будешь знать. Стой, да ведь Алтай-то у нас с тобой есть, буква А, ну-ка иди сюда, читай, а я послушаю.
Читают географию и час и два... Пароход останавливается на маленькой пристани.
– Ну, ступай посмотри, передохни,– отпускает дядя своего чтеца.
И видит Алпатов, как со своей огромной книгой странник сходит по трапу на берег и тропинкою идет по цветущему лугу. Вот бы бросить мягкий диван каюты первого класса, тяжелого дядю с его ужасным словарем Брокгауза и тропинкой бы идти себе в какой-то невидимый град с этим странником! Но что, если странник тоже заставит читать себе его огромную и, наверно, тоже страшно скучную книгу?
Смолоду суровая река эта Кама, на берегах только леса, и на лесных просеках изредка только увидишь след человеческий, могильник с восьмиконечными крестами или часовенку с позеленевшей крышей, но и то больше никого не хоронят на этом кладбище, никто не ходит молиться в эту часовенку: нельзя лежать больше в этой земле, опутанной цепью антихриста, нельзя тут молиться, дальше и дальше надо идти, в те леса, где еще не пролегла цепь землемера, где нет меры и счета с царской печатью. Идут, бегут куда-то на белые воды незнаемые люди, а за ними следом паутинною сетью ложится казенная мера и счет. Великих страстей мрачная история раскинулась по лесным берегам, и, верно, потому Кама-река смолоду выглядит такою суровой.
За Камой – тоже суровый Урал. Поезд незаметно ползет с горы на гору, и все только леса вокруг и кое-где долины, покрытые высокой цветущей травой. Сверкает смелая привольная коса, а позади ее – смиренная женщина с граблями. Он косит, она собирает; вечная пара, покорно выполняющая заповедь: в поте лица своего обрабатывай землю.
И вдруг конец библейской картины, показывается не писанное в Библии, товарный вагон все закрывает, и на нем мелом: «Теплушка для людей». В маленькое окошко высунулась всклокоченная голова с бородой и другая – в ситцевом платке, глядят, как лошади с темного двора на светлый день. И это тоже вечная пара – Адам и Ева. Их вот только-только что выгнали из рая, где было им так хорошо. Ева смотрит на угрюмые лесные уральские сопки и говорит своему старику:
– Як бы трошки землицы в Полтаве, так на щоб я в ту бисову землю поихала.
Кто-то ими интересуется, спрашивает кондуктора:
– Обратные?
– Нет, туда. До осени все туда, с осени до масленицы – назад; туда идет – думает, в золотых горах найдет золото, назад идет – лохмотьями трясет, вшей бьет.
Поезд трогается, и – будто занавес открывается: первый Адам и его Ева, прекрасные, косят у самого столба, где написано: «Европа».
«Азия» – успел разобрать на другой стороне Алпатов мелькнувшую черную надпись на белом столбе.
И как же вдруг сердце запрыгало: вот наконец-то она, желанная Азия... куда хотелось давно убежать, открывать забытые страны,– то нельзя было попасть в нее с ужасным усилием воли, а то вот стоял себе на площадке вагона, и Азия сама пришла. Радость переливается через край, хочется непременно с кем-нибудь поделиться, сказать, что вот сию минуту мелькнул белый столб с надписью «Азия» и мы теперь уж не по Европе, а по настоящей Азии едем, но никого нет на площадке вагона. Он взялся уже за ручку двери, чтобы войти в вагон и крикнуть дяде про Азию, но вовремя одумался и остался на площадке: дядя сразу догадается, что Азия начинается с буквы А, и непременно заставит его читать букву.
Но ведь это же совершенно не та Азия, которой он теперь радуется: это он сам тут, а вовсе не географическая Азия.
Дядя никогда этого не поймет, да и сам он вовсе не отдает себе отчета. Это не мысли его, а какие-то лучи проходят через его голову куда-то, и от них остается не мысль, а только аромат ее, как от цветка: невозможное достигается, но не как у дяди, насильно. Нет, надо только вначале пожелать «до зарезу» сильно, а потом и забыть, как пахарь забывает посеянное, и оно потом само вырастает.
«Я счастливый,– думает Алпатов,– хотя и поздно, а у меня вырастает, но почему же вот эти настоящие сеятели бродят по всей нашей земле, и все нет им земли, чтобы посеять свое зерно, и как тут быть, если у меня будет счастье,– я стану на первое место, как дядя советует, а вокруг все будут несчастные, и я буду, как мать, прятаться от мужиков, бояться чаю напиться на балконе из-за того, что увидят эти люди с полей. Но все-таки хорошо, что это настоящая Азия и я своего достигаю. Та самая Азия – колыбель человеческого рода, и Урал – ворота, в которые вышли все народы Европы».
Прыгнула дикая коза на утес, и сверху глянули рожки; прыгнула на другой, подальше, остановилась опять, и рожки стали совсем маленькие и потом совершенно скрылись в лесах. Еще любопытно было смотреть, как стаи тетеревов, напуганные поездом, перелетали дальше и как поезд скоро опять их настигал и они опять дальше летели. Мерный стук поезда сбивает всякие мысли, путает их, в бездумье начинается песня, и так он поет и час, и другой, все поет и поет.
Поезд незаметно спускается, долго бежит по равнине, покрытой перелесками; все реже и реже показываются между перелесками поляны, и, наконец, все смыкается, направо и налево невылазная чаща – начало великой сибирской тайги. Вот и кончился рельсовый путь, и с ним кончилась последняя теплота души, связанная с родными картинами; на великой сибирской тайге незримыми буквами написано:
«Будь холоден или горяч».
Переселенцев выгружают прямо на рельсы; они в лохмотьях; и странно, зачем у них у всех столько ненужного,– даже со связкой самоварных лучинок не могла расстаться деревенская женщина и привезла их из Полтавы в тайгу. Обер-кондуктор брезгливо и осторожно шагает через лежащие на пути тела и очень боится замарать о них свои блестящие сапоги. Он говорит кому-то:
– Вот это самый выгодный груз на пароходе – не подмокнет, не украдут.
Пароход «Иван Астахов» стоит на парах. Переселенцев грузят в баржу, еще грузят керосин в огромных бочках, и масса над этой погрузкой работает каких-то особенных оборванцев с суровой печатью тайги: «Будь холоден или горяч»; они совсем не похожи на теплых Адама и Еву. На своем пароходе дядя совсем другой человек, по-прежнему молчит, но кругом все кипит от его страшного молчания, и бегает капитан бестолково, руки у него отрываются при страшных взглядах хозяина: ох, он что-то заметил и не спускает глаз с капитана!
Пароход плывет и пугает свистками диких уток, гусей и лебедей; на каждой остановке дядя выходит на пристань; точно такие же оборванцы, как и в начале пути, окружают Астахова, о чем-то тихо просят его, и он сажает их в баржу с переселенцами.
– Кто эти люди? – спрашивает дядю Алпатов.
Иван Астахов сверху измеряет его взглядом, как будто хочет сказать: «Вот еще какой щенок подвернулся»,– но, как бы вспомнив и одумавшись, говорит:
– Отгадаешь загадку – скажу, не отгадаешь – никогда не смей ко мне соваться с вопросами, не будь сам Дураком и сам догадывайся.
– Какую же загадку?
– Как перейти непереходимое болото?
– Неправильная загадка: непереходимое нельзя перейти.
– А вот и можно, отгадывай, буду считать до двенадцати: раз, два. три, четыре...
– Может быть, зимой на лыжах?
– Молодец! – сказал дядя и так лицом просветлел, что осветил и капитана.
– Кто же эти странные люди?
– Шпана,– сказал дядя. И на немой вопрос ответил: – Таежные жители: разбойники, воры, всякая рвань с волчьими билетами.
– Куда же вы их везете?
– К себе везу, пароходы строить.
– Но ведь они же с волчьими билетами?
– Ну так что? Ты же сам с волчьим билетом. Понял? Больше ты меня не спрашивай и сам догадывайся. Теперь ты отгадай мне другую загадку: первое ра, второе ки, что будет в целом?
– Раки, дядя.
– Ну, пойдем есть раки.
Чистит рака, а сам прислушивается,– на носу начинают кричать: «под табак», три, три, два с половиной, и как крикнули «два!» – что-то зашипело и затрещало на дне парохода. Астахов бросает раков, выскакивает на палубу и мигом, заметив наседающую на корму парохода баржу, кричит растерянному капитану:
– Полный ход!
Капитан кричит в машину:
– Стоп!
Астахов тигром бросается в штурвальную, схватывает капитана, швыряет за борт и кричит в машину:
– Полный ход!
Пароход срывается с мели. На полной воде равняется с баржей, с борта на борт перекидывают трап. Астахов идет туда, на баржу, его окружает шпана.
– Есть у вас, кто может управлять речным пароходом?
Выходит невзрачный человек желтого цвета, покрытый веснушками.
Астахов его мгновенно оглядывает, сразу что-то понимает и спрашивает:
– Политика?
Желтый кивает головой.
– Становись капитаном.
Возвращается на пароход, принимается опять за раков, совсем даже и не спросив, достали из воды прежнего капитана или он утонул... Но это Алпатову кажется так странно: в большом деле трудно одной рукой бросать, другой то же спасать. Астахов бросал, конечно, зная, что другая рука должна вытащить из воды капитана. После раков князь сибирской шпаны, довольный, чувствуя каким-то шестым материнским чувством, что новый капитан ведет пароход очень хорошо, принимается учить из буквы А статью Абиссиния.
От всего чувствует себя Алпатов тем сморщенным темным комочком, который остается, если шилом проткнуть детский красный резиновый воздушный шар. И ему кажется, что все так возле тайги. Вон там на берегу тоже мечется между пнями какое-то существо, похожее на человека, машет руками, а пни огромных деревьев залиты черной водой, и черная вода курится белым паром; далеко эти пни куда-то уходят, до горизонта, и там, на горизонте, синяя полоса не тронутой топором тайги, но тоже, наверно, залитой такой же черной, дымящейся водой.
Человек все машет и машет рукой. Ему посылают лодку, сбавляют ход. Вот он уже лезет по трапу на палубу, и тут все объясняется: тоже второй Адам из Рязанской губернии, пришел ходоком для своих земляков искать землю. Его спрашивает желтый капитан и дядя, нашел ли он землю.
Ходок руками разводит:
– Много искал, нет земли.
– Как нет земли? – не удержался Алпатов.– Вон все земля и земля.
Все засмеялись.
– Нет, вьюнош,– сказал ходок,– то не земля, много к ней нужно еще капиталу, чтобы вышла земля.
– Зачем же вы землю ищете? Ищите себе капитал.
– Умственный вьюнош! – засмеялся ходок.
И все засмеялись.
Но Алпатов не мог понять, чему же они смеялись и почему среди необъятных, никем не занятых земель все кричат: «Земли, земли!» – и никто не крикнет: «Капиталу, капиталу!»
А земля на берегах реки мало-помалу все преображалась, и в одно утро, выйдя на палубу, Алпатов не узнал ее,– все было теперь по-иному: не осталось и следа тайги, она ушла куда-то в другую сторону, а тут везде, казалось, на весь мир раскинулась степь, но совсем не такая, как у Кольцова, желтая, с низенькой, глазу неотличимой от песка травкой,– это была бесконечная, как океан, глазастая степь-пустыня; на ней, как у таинственных каких-то животных, с телом, покрытым бесчисленными глазами, всюду сверкали светлые соленые озера со страшными фиолетовыми краями.
Многие от второго Адама тут выходят. Через большую реку перевозит «самолет» – плот с колесами, как у парохода. Ветер боковой. Самолет не смеет отчалить. Скопляются верблюды, много баранов, коровы. Сзади напирают все новые и новые стада, и, нечего делать, самолет отчаливает как-то сам по себе. Быки давят бока своими рогами, лошади стегают хвостами по монгольским лицам, желтым, как спелые дыни, с маленькими раскосыми глазами. И хохот, и дикие крики, и забавное стегание друг друга нагайками, и, кажется, такая мудрая беседа почтенных людей в чалмах и халатах, сидящих между верблюжьими горбами,– все ново и странно, в глубине сердца как-то знакомо, будто сам когда-то ездил в караванах через пустыни и кочевал, перегоняя баранов с летнего пастбища на зимнее стойбище.
Вот крик из трех согласных, упирающих на одну гласную, как растрепанные губы старой лошади:
– Тпру-у-у-у-у...
– Как? и у вас «тпру»?
– Да, и у нас «тпру».
Корова падает в воду. Плот трещит. Все орут. Верблюд падает. Сильнее орут.
– Господи! – шепчут прижатые к рулю Адам и Ева. Плот кружится, все, кто близко, лупят нагайками усталых, изморенных лошадей, вертящих колесо самолета. Многие животные падают, одни покорно плывут рядом с плотом, другие, сильно фыркая, пробуют опять забраться на плот, и все вместе, и масса животных, и безобразно орущая масса людей, как будто все нарочно стараются поскорее разломить плот и все затопить, но плот все плывет и плывет через огромную реку.
И что удивительно: беседа мудрых людей на верблюжьих горбах продолжается. А еще больше удивительно, что многие шумят и говорят о пустяках, как будто не были у самого края гибели.
Кошка прыгнула с верблюда на лошадь, с лошади на монгола.
– Брысь! – сказал азиат.
Кошка прыгнула на Адама.
– Брысь,– сказал Адам и тут же спросил монгола:
– Стало быть, и у вас тоже «брысь»?
Азиат не понял. Ева ответила:
– От сотворения веков было «брысь».
А на той стороне, куда, кружась, плывет самолет, новая собирательная гроза: там возле белых юрт скопилось много животных, и, уже приученные, все они стоят у самого берега в ожидании переправы, и только плот приблизится, все бросятся на него и затопят, может быть, возле самого берега. Но чем сильнее подпирают в бока бычьи рога, чем ближе к уху дышит горбатый верблюд, тем спокойнее на душе: ведь так на Руси вся жизнь проходит – вот-вот потонешь, а плот все плывет...
Как-то расходятся, как-то обходятся и вот уже спрашивают вежливо:
– Руки, ноги здоровы?
– Аман!
– Верблюды, кони, бараны здоровы?
– Аман!
Так соединяется караван и плывет по сухому желтому морю между солеными озерами со страшными фиолетовыми краями к одному всем известному дереву с пресным ручьем. Тут караван останавливается ночевать. Собирают кизяк, разводят огонь. Всходит пустынный месяц. Вырисовываются бронзовые профили кочующих народов.
А кто это бородатый там, у костра, с женщиной в платочке?
Все те же изгнанные Адам и Ева ищут себе земли. И повторяют:
– Никто как бог!
Верно, старому богу наскучили жалобы сотворенного им из глины Адама, и он создал другого человека и опять впустил его в рай, и опять этот второй Адам согрешил тем же грехом и с тою же старою заповедью был изгнан из рая в поте лица обрабатывать землю. Только, выгоняя второго Адама, бог забыл, что земля вся занята и новый человек, как забытый, пропущенный на страницах Священного писания, бродит пока с покорным желанием найти землю и выполнить заповедь божию, ищет везде, по тайге, по степям и по тундрам, но все напрасно, нигде не находит,– хорошая земля везде занята.