Роман Джека Лондона «День пламенеет» («Время-не-ждёт»): Часть вторая. Глава XXII
Пламенный проснулся, по обыкновению, с пересохшим горлом и губами, напился воды из кувшина, стоявшего подле его кровати, и нащупал ход мыслей, прерванный накануне ночью. Он вспомнил об ослаблении финансового напряжения. Наконец-то положение налаживалось. Как он сказал Хегэну, теперь требовались только натянутые вожжи и осмотрительная игра. Впереди их несомненно ждали неурядицы и опасности, но не столь серьезные, как те, какие они уже перенесли. Его сильно поколотили, но он выбрался с неполоманными костями, чего не могут сказать о себе Симон Долливер и многие другие. Ни один из его деловых друзей не разорился. Он принудил их стоять в рядах, чтобы только спасти его, а тем самым они спасли и себя.
Его мысли перешли к приключению у стойки в «Парфеноне», где молодой атлет заставил его руку опуститься. Это событие уже не ошеломляло его, но он был потрясен и огорчен, как может огорчаться только сильный человек, потерявший свою силу. А результат был слишком очевиден, чтобы он мог обмануть хотя бы себя самого. Он знал, почему его рука опустилась. Не потому, что он был стариком. Он был как раз в самом расцвете лет, и, по всем правилам, опуститься должна была рука того юноши.
Пламенный знал, что он позволял себе вольности. Он всегда смотрел на свою силу, как на что-то постоянное, а оказалось, что в течение многих лет она потихоньку ускользала от него. История с рукой напомнила об этом: он пришел из-под звездного неба и приютился в курятниках городов. Он почти забыл, как люди ходят. Он задрал ноги и разъезжал в автомобилях, кебах, экипажах и трамваях. У него не было моциона, и он иссушал свои мускулы алкоголем.
А стоило ли того? В конце концов, какое значение имели все его деньги? Диди была права. Он не мог спать на двух кроватях одновременно, и в то же время деньги делали его самым гнусным рабом. Они крепко его связали. Он и сейчас был связан ими. Даже если бы ему захотелось — он бы не мог сегодня проваляться весь день в постели. Деньги призывали его. Скоро зазвучит конторский гудок, и он должен будет на него отозваться. Утреннее солнце врывалось в окно — славный денек для прогулки по холмам верхом на Бобе, вместе с Диди на ее Мэб. Однако все его миллионы не могли купить ему этого одного дня. Может выйти какая-нибудь суматоха, и он должен быть на месте, чтобы ее встретить. Тридцать миллионов! А они не в силах убедить Диди ездить на Мэб, — на Мэб, которую он купил и которая жиреет сейчас на пастбище. К чему эти тридцать миллионов, если они не могли купить человеку прогулки с девушкой, которую он любил? Тридцать миллионов! Они заставляли его непрестанно быть настороже, висели на его шее, как жернова, росли и подтачивали его силы, мешали ему завоевать эту девушку, которая служила за девяносто долларов в месяц.
— Что же лучше? — спрашивал он себя.
Все это были мысли самой Диди. Об этом она думала, когда молилась, чтобы он разорился. Он поднял свою преступную правую руку. Это была уже не та, прежняя рука. Конечно, она не могла любить эту руку и это тело, как любила раньше, много лет назад. Ему самому не нравилась эта рука и тело. Молодой повеса позволил себе с его рукой вольности. Она обратилась против него. Внезапно он сел. Нет, черт возьми, это он обратился против нее! Он восстал против себя самого и против Диди. Да, Диди была права, тысячу раз права, и у нее хватило рассудка это понять, хватило рассудка отказать рабу денег с прогнившим от виски телом.
Он встал с постели и посмотрел на себя в длинное зеркало, вделанное в дверцу гардероба. Он не был красив. Его худые щеки исчезли. Теперь эти щеки были тяжелы и, казалось, от собственной тяжести обвисли. Он стал искать жестокие линии, о которых говорила Диди, и нашел их, увидел и жестокость в глазах, мутных после всех коктейлей прошедшего вечера и всех минувших месяцев и лет. Он посмотрел на ясно обрисованные мешки под глазами и пришел в ужас. Потом закатал рукав пижамы. Неудивительно, что тот парень опустил его руку. Это были не мускулы. Нарастающий слой жира затопил их. Он сбросил пижаму и снова ужаснулся, на этот раз при виде толщины своего туловища. Оно не было красиво. Худой живот превратился в брюшко. Выступающие мускулы груди, плеч и живота обросли жирком.
Он сел на кровать, и ему вспомнились его юношеские подвиги, тяготы, которые он переносил бодро, когда другие люди изнемогали; вспомнились индейцы и собаки, которые валились с ног во время его сумасшедшей гонки днем и ночью по снегам Аляски; он вспомнил о чудесах силы, которые сделали его господином над этим грубым народом пограничников.
Не старость ли это? Потом перед его глазами встал образ старика, которого он встретил в Глен Эллен. Он поднимался в гору, в лучах заходящего солнца; белые волосы и белая борода, — ему было восемьдесят четыре года; в руке он нес ведро с пенящимся молоком, а на лице его лежал теплый отблеск солнца, и лицо светилось довольством после летнего дня. Вот это так старость! «Да, сэр, восемьдесят четыре, а я буду побойчее многих, — казалось, услышал он слова старика. — И я никогда не лодырничал. Я перешел Равнины с упряжкой волов в пятьдесят первом году; тогда я был семейным человеком, с семью малышами».
Потом он вспомнил старуху с ее виноградником на склоне горы, и Фергюсона, маленького человечка, который выпрыгнул на дорогу, как кролик; когда-то он был редактором большой газеты, а теперь наслаждался жизнью в диких лесах, где был у него горный ключ, подстриженные и прилизанные фруктовые деревья. Фергюсон разрешил проблему — хилый от природы и алкоголик, он сбежал от докторов и городского курятника и теперь, как губка, впитывал здоровье и радость. Ну, размышлял Пламенный, если больной человек, от которого доктора отказались, превратился в здорового земледельца, то чего только не достигнет при тех же условиях просто растолстевший человек, такой, как он сам! Он увидел свое тело возродившимся во всей его юношеской красоте, подумал о Диди и внезапно сел на кровать, пораженный величием идеи, осенившей его.
Он просидел так недолго. Его мозг, привыкший работать с точностью стального капкана, исследовал идею вдоль и поперек. Она была грандиозна, — грандиозней всего, с чем ему приходилось сталкиваться. И он подошел к ней вплотную, поднял обеими руками, повернул во все стороны и осмотрел. Ее простота восхитила его. Он усмехнулся, принял решение и начал одеваться. Не закончив своего туалета, он подошел к телефону.
Первой он вызвал Диди.
— Не ходите сегодня утром в контору, — сказал он. — Я заеду к вам на минутку.
Потом он позвонил к другим. Распорядился, чтобы подали автомобиль. Джону он дал инструкции отправить Боба и Волка в Глен Эллен. Хегэна он удивил, попросив его пересмотреть документы о покупке ранчо Глен Эллен и составить новые на имя Диди Мэзон.
— На кого? — спросил Хегэн.
— Диди Мэзон, — невозмутимо ответил Пламенный, — должно быть, телефон плохо передает сегодня. Д-и-д-и М-э-з-о-н. Слышали?
Полчаса спустя он летел в Беркли. И впервые большой красный автомобиль подъехал к самому дому. Диди хотела принять его в гостиной, но он покачал головой и кивнул в сторону ее комнаты.
— Туда, — сказал он, — никакое другое место не годится.
Как только закрылась дверь, он протянул руки и обнял ее. Он стоял, держа руки на ее плечах, и смотрел вниз, в ее лицо.
— Диди, если я скажу вам, что собираюсь переселиться на ранчо в Глен Эллен, что не беру с собой ни цента, что я буду трудиться ради каждого куска и не поставлю ни одной карты в деловой игре, пойдете вы со мной?
Она радостно вскрикнула, и он прижал ее к себе. Но через секунду она снова отступила на шаг назад.
— Я… я не понимаю, — сказала она, задыхаясь.
— А вы не ответили на мой вопрос, хотя, я думаю, никакого ответа не нужно. Нам остается только сейчас же пожениться — и в путь. Я уже послал туда Боба и Волка. Когда вы будете готовы?
Диди невольно улыбнулась.
— Боже, это не человек, а ураган! Меня совсем закружило. И вы мне ничего не объяснили.
— Слушайте, Диди, это — то, что игроки называют кончать в открытую. Никакого кокетства, никаких уверток и фокусов между нами больше не будет. Мы будем говорить прямо — правду, истинную правду. Теперь вы ответите мне на несколько вопросов, а потом я вам отвечу. — Он остановился. — Ну, в конце концов, у меня только один вопрос: любите вы меня настолько, чтобы выйти за меня замуж?
— Но… — начала она.
— Без «но», — резко перебил он. — Карты открыты. Когда я говорю выйти замуж — я подразумеваю то, что сказал раньше: уехать со мной и жить на ранчо. Любите ли вы меня настолько, чтобы пойти на это?
Секунду она смотрела на него, потом ресницы ее опустились, и весь вид ее, казалось, говорил — «да».
— Ну, так идем, в путь. — Мускулы его ног невольно напряглись, словно он уже собирался вести ее к дверям. — Мой автомобиль ждет на улице. Откладывать нечего, наденьте только шляпу.
Он наклонился к ней.
— Я думаю, это дозволено, — сказал он, целуя ее.
Это был долгий поцелуй, и она заговорила первая:
— Вы не ответили на мои вопросы. Как это возможно? Как можете вы оставить свои дела? Что-нибудь случилось?
— Нет, пока еще ничего не случилось, но чертовски быстро случится. Ваша проповедь запала мне в душу, и я стал каяться. Вы — мой господь бог, и я буду служить вам. А все остальное пусть проваливается в преисподнюю. Вы были наверняка правы. Я был рабом своих денег, а так как двум господам я служить не могу, то и даю деньгам ускользнуть. Лучше я возьму вас, чем все деньги в мире. — И снова он обнял ее. — А вас я наверняка получил, Диди. Наверняка получил.
— И я хочу сказать вам еще кое-что, Диди. С выпивкой кончено. Вы выходите замуж за губку, пропитанную виски, но ваш муж таким не будет. Он так быстро превратится в другого человека, что вы его не узнаете. Пройдет пара месяцев, как мы поселимся в Глен Эллен, и вы проснетесь утром и увидите, что с вами в доме совсем чужой человек, и вам придется с ним знакомиться. Вы скажете: «Я — миссис Харниш, а вы кто такой?» А я отвечу: «Я — младший брат Элема Харниша. Я только что приехал с Аляски на похороны». — «На какие похороны?» — спросите вы. А я скажу: «На похороны этого никудышного игрока и пьянчужки Пламенного, он сидел день и ночь за деловой игрой и умер от ожирения сердца. Да, сударыня, — скажу я, — он был пропащий парень, но я пришел занять его место и сделать вас счастливой. А теперь, сударыня, если вы разрешите, я пойду на пастбище и подою корову, пока вы приготовляете завтрак».
Снова он схватил ее за руку и сделал движение, словно хотел идти к дверям. Она сопротивлялась, и тогда он наклонился и стал ее целовать.
— Я изголодался по тебе, малютка, — прошептал он. — Это ведь ты превратила для меня тридцать миллионов в тридцать центов.
— Сядьте же и будьте благоразумны, — уговаривала она; щеки ее раскраснелись, а искорки в глазах казались ему такими золотистыми, как никогда раньше.
Но Пламенный решил поставить на своем и согласился сесть только подле нее и обвив ее рукой.
— «Да, сударыня, — скажу я, — Пламенный был малый не из плохих, но лучше, что он умер. Он перестал заворачиваться в свои кроличьи шкуры и спать на снегу, он переселился в курятник. Он задрал ноги, перестал ходить и работать и существовал одними коктейлями и шотландской с содой. Он думал, что любит вас, сударыня, и старался изо всех сил, но свои коктейли он любил больше, и деньги любил больше, и себя, и почти все он любил больше, чем вас». А потом скажу: «Сударыня, вы только взгляните на меня разок и увидите, что я — совсем другой человек. К коктейлю меня не тянет, денег у меня ровнехонько один доллар и сорок центов, а мне нужно купить новый топор, старый совсем износился, и я могу любить вас ровно в одиннадцать раз сильнее, чем ваш первый супруг. Видите ли, сударыня, он стал жиреть. А на мне нет ни одной унции жира». И я засучу рукав, покажу вам и скажу: «Миссис Харниш, узнав, что значит быть замужем за старым, жирным мешком с деньгами, не хотите ли вы выйти за такого стройного молодца, как я?» А вы только смахнете слезинку, вспомнив бедного старого Пламенного, и склонитесь ко мне, а по глазам будет видно, что вы согласны. А я тогда покраснею — я ведь буду молодым парнем — и обниму вас рукой, вот так, а потом — ну, потом я вскочу и женюсь на вдове своего брата и пойду работать в поле, пока она будет стряпать.
— Но вы не ответили на мои вопросы, — упрекнула она, розовая и сияющая, вынырнув из его объятий, сопровождавших кульминационную точку его рассказа.
— А что именно вы хотите знать? — спросил он.
— Я хочу знать, как это может быть? Как вы сможете бросить свои дела в такое время? ЧтС, это должно скоро случиться, как вы сказали? Я… — она запнулась и покраснела. — Я ведь ответила на ваш вопрос.
— Идем скорей и поженимся, — настаивал он; выражение лица еще более подчеркивало его необычайную манеру говорить. — Вы же знаете, мне придется уступить место этому моему молодцу-брату, и мне немного осталось жить. — Она сделала нетерпеливое движение, и он заговорил серьезно: — Видите ли, Диди, дело обстоит так. Я работал, как сорок лошадей, с тех пор как разразилась эта проклятая паника, и все это время мысли, какие вы посеяли, готовы были прорасти. Сегодня утром они пробились наружу, вот и все. Я начал одеваться, собираясь, по обыкновению, идти в контору. Но в контору я не пошел. А мысли все расцветали. Солнце светило в окно, и я знал, что сегодня славный денек на холмах. И я знал, что мне хочется покататься с вами среди холмов как раз в тридцать миллионов раз больше, чем идти в контору. И все время я знал, что это невозможно. А почему? Да все из-за конторы. Контора не хотела меня отпускать. Все мои деньги поднялись на дыбы, стали поперек дороги и не давали мне пройти. Эти проклятые деньги всегда становятся поперек дороги. Вы это знаете.
— И тогда я решил, что мне нужно выбрать дорогу, по которой идти. Одна дорога вела в контору. Другая дорога вела в Беркли. И я выбрал дорогу в Беркли. И больше никогда ноги моей не будет в конторе. С этим покончено раз и навсегда, и пусть там все рушится. Это я твердо решил. Вы знаете, у меня есть религия, и религия старая: это любовь, — любовь и вы, и она древнее самых древних религий в мире. Она — вот что это такое, с большой буквы Она.
Вдруг Диди испуганно посмотрела на него.
— Вы хотите сказать… — начала она.
— Вот что я хочу сказать. Я стираю доску начисто. Пусть все разлетается вдребезги. Когда эти тридцать миллионов выстроились передо мной и заявили, что я не могу ездить сегодня с вами по холмам, я понял: пришло время положить этому конец. И конец я положил. У меня — вы. У меня — сила для вас работать и есть это маленькое ранчо в Сонома. Вот все, что мне нужно. А я спасусь вместе с Бобом и Волком, с чемоданом и ста сорока волосяными уздечками. От всего остального лучше освободиться. Хлам.
Но Диди настаивала.
— Значит, эти… колоссальные убытки совсем не вызваны необходимостью? — спросила она.
— Как не вызваны? Это совершенно необходимо. Если эти деньги воображают, что они могут становиться мне поперек дороги и запрещать с вами кататься…
— Нет, нет, говорите серьезно, — перебила Диди. — Я не о том спрашиваю, и вы это знаете. Я хочу знать, неизбежно ли это банкротство с деловой точки зрения?
Он покачал головой.
— Можно биться об заклад, что нет. В этом-то все и дело. Я ухожу не потому, что паника загнала меня в тупик и ничего иного мне не остается. Я бросаю все после того, как панику раздавил и начал выигрывать. Это только показывает, как мало значат для меня дела. Имеете для меня значение — вы, моя малютка, и сообразно этому я и поступаю.
Но она отстранилась от его объятий.
— Вы с ума сошли, Элем.
— Назовите меня еще раз так, — в экстазе прошептал он. — Это звучит куда лучше, чем звон миллионов.
Но она не обращала внимания на его слова.
— Это безумие. Вы не знаете, что вы делаете…
— Прекрасно знаю, — заверил он ее. — Я исполняю самое большое свое желание. Да ведь ваш пальчик стоит больше…
— Будьте же хоть на секунду благоразумны.
— Никогда в своей жизни я не был так благоразумен. Я знаю, чего я хочу, и этого я добьюсь. Мне нужны вы и жизнь на открытом воздухе. Я хочу унести свои ноги с тротуаров и оторвать ухо от телефона. Я хочу жить на маленькой ферме в одном из чудеснейших уголков земли, когда-либо созданных Богом, я хочу работать на этой ферме — доить коров, рубить дрова, ходить за лошадьми, пахать землю и делать все остальное. И я хочу, чтобы вы были со мной на этой ферме. Все прочее мне чертовски надоело и измотало меня вконец. Я наверняка счастливейший человек на свете, потому что я получил то, чего нельзя купить за деньги. Я получил вас, а вас не купишь за тридцать миллионов, ни за три тысячи миллионов, ни за тридцать центов…
Стук в дверь прервал его. Пока она говорила по телефону, он с наслаждением созерцал статуэтку Венеры и прочие изящные вещицы Диди.
— Это мистер Хегэн, — сказала она, возвращаясь. — Он ждет у телефона. Говорит, что дело очень важное.
Пламенный покачал головой и улыбнулся.
— Пожалуйста, скажите мистеру Хегэну, чтобы он повесил трубку. Я покончил с конторой и не желаю больше об этом слышать.
Через минуту она снова вернулась.
— Он отказывается повесить трубку. Он просит передать вам, что Энвин сейчас в конторе и хочет вас видеть. И Гаррисон тоже там. Мистер Хегэн говорит, что Гримшоу и Ходжкине в тревоге. Похоже, что они собираются обанкротиться. И он сказал еще что-то о вашем поручительстве.
Известие было ошеломляющее. Энвин и Гаррисон оба были представителями крупных банкирских домов, и Пламенный знал, что если контора Гримшоу и Ходжкине обанкротится, это вызовет ряд банкротств и положит начало серьезным затруднениям. Но он улыбнулся, покачал головой и, передразнивая свою стереотипную конторскую манеру говорить, сказал:
— Мисс Мэзон, будьте так любезны сказать мистеру Хегэну, что тут нечего делать, и пусть он повесит трубку.
— Но вы же не можете так поступить! — убеждала она.
— А вот посмотрим, — мрачно ответил он.
— Элем!
— Скажите еще раз! — воскликнул он. — Скажите еще раз, и пусть дюжина Гримшоу и Ходжкинсов вылетит в трубу!
Он схватил ее за руку и притянул к себе.
— Пусть Хегэн висит на телефоне, пока ему не надоест. Мы не можем тратить на него ни секунды в такой день, как сегодня. Он влюблен только в книги да вещи, а в моих объятиях настоящая живая женщина, которая меня любит, хоть и старается все время порвать постромки…