12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Александра Герцена «Былое и думы»: Часть седьмая. Вольная русская типография и "Колокол". Глава III. Молодая эмиграция

Едва Кельсиев ушел за порог, новые люди, вытесненные суровым холодом 1863, стучались у наших дверей. Они шли не из готовален наступающего переворота, а с обрушившейся сцены, на которой они уже выступали актерами. Они укрывались от внешней бури и ничего не искали внутри; им нужен был временный приют, пока погода уляжется, пока снова представится возможность идти в бой. Люди эти, очень молодые, покончили с идеями, с образованьем; теоретические вопросы их не занимали отчасти оттого, что они у них еще не возникали, отчасти оттого, что у них дело шло о приложении. Они были побиты материально, но дали доказательства своей отваги. Свернувши знамя, им приходилось хранить его честь. Отсюда сухой тон, cassant, raide[429], резкий и несколько поднятый, отсюда военное, нетерпеливое отвращение от долгого обсуживания, критики, несколько изысканное пренебрежение ко всем умственным роскошам, в числе которых ставились на первом плане искусства… Какая тут музыка, какая поэзия! «Отечество в опасности, aux armes, citoyens!»[430] В некоторых случаях они были отвлеченно правы, но сложного и запутанного процесса уравновешения идеала с существующим они не брали в расчет и, само собой разумеется, свои мнения и воззрения принимали за воззрения и мнения целой России. Винить за это наших молодых штурманов будущей бури было бы несправедливо. Это – общеюношеская черта. Год тому назад один француз, поклонник Конта, уверял меня, что католицизм во Франции не существует, a complètement perdu lе terrain[431], и между прочим ссылался на медицинский факультет – на профессоров и студентов, которые не только <не> католики, но и <не> деисты.

– Ну, а та часть Франции, – заметил я, – которая не читает и не слушает медицинских лекций?

– Она, конечно, держится за религию и обряды… но больше по привычке и по невежеству.

– Очень верю, но что же вы сделаете с нею?

– А что сделал 1792 год?

– Немного: революция <1 нрзб.> сначала заперла церкви, а потом отперла. Вы помните ответ Ожеро Наполеону, когда праздновали конкордат: «Нравится ли тебе церемония?» – спросил консул, выходя из Нотр-Дам, якобинца-генерала. – «Очень, – отвечал он, – жаль только, что недостает двухсот тысяч человек, которые легли костьми, чтоб уничтожить подобные церемонии». – «Ah bas!.. мы стали умнее и не отопрем церковных дверей или, лучше, не запрем их вовсе и отдадим капища суеверий под школы».

– L’infâme sera écrasée[432], – докончил я, смеясь.

– Да, без сомнения… это верно!

– Но мы-то с вами не увидим этого – это вернее.

В этом взгляде на окружающий мир сквозь подкрашенную личным сочувствием призму лежит половина всех революционных неуспехов. Жизнь молодых людей, вообще идущая в своего рода шумном и замкнутом затворничестве, вдали от будничной и валовой борьбы из-за личных интересов, резко схватывая общие истины, почти всегда срезывается на ложном понимании их приложения к нуждам дня.

…Сначала новые гости оживили нас рассказами о петербургском движении, о диких выходках оперившейся реакции, о процессах и преследованиях, об университетских и литературных партиях… потом, когда все это было передано с той скоростью, с которой в этих случаях торопятся всё сообщить, наступили паузы, гиатузы[433]…беседы наши сделались скучны, однообразны…

«Неужели, – думал я, – это в самом деле старость, разводящая два поколенья? Холод, вносимый летами, усталью, испытаньями?»

Как бы то ни было, я чувствовал, что с появлением новых людей горизонт наш не расширился… а сузился, диаметр разговоров стал короче; нам иной раз нечего было друг другу сказать. Их занимали подробности их кругов, за границей которых их ничего не занимало. Однажды передавши все интересное об них, приходилось повторять, и они повторяли. Наукой или делами они занимались мало – даже мало читали и не следили правильно за газетами. Поглощенные воспоминаниями и ожиданиями, они не любили выходить в другие области; а нам недоставало воздуха в этой спертой атмосфере. Мы, избаловавшись другими размерами, задыхались!

К тому же, если они и знали известный слой Петербурга, то России вовсе не знали и, искренно желая сблизиться с народом, сближались с ним книжно и теоретически.

Общее между нами было слишком обще. Вместе идти, служить, по французскому выражению, вместе что-нибудь делать мы могли, но вместе стоять и жить сложа руки было трудно. О серьезном влиянии и думать было нечего. Болезненное и очень бесцеремонное самолюбие давно закусило удила[434]. Иногда, правда, они требовали программы, руководства, но при всей искренности это было не в самом деле. Они ждали, чтоб мы формулировали их собственное мнение, и только в том случае соглашались, когда высказанное нами нисколько не противуречило ему. На нас они смотрели как на почтенных инвалидов, как на прошедшее и наивно дивились, что мы еще не очень отстали от них.

Я всегда и во всем боялся «пуще всех печалей» мезальянсов, всегда их допускал долею по гуманности, долею по небрежности и всегда страдал от них.

Предвидеть было немудрено, что новые связи долго не продержатся, что рано или поздно они разорвутся и что этот разрыв – взяв в расчет шероховатый характер новых приятелей – не обойдется без дурных последствий.

Вопрос, на котором покачнулись шаткие отношения, был именно тот старый вопрос, на котором обыкновенно разрываются знакомства, сшитые гнилыми нитками. – Я говорю о деньгах. Не зная вовсе ни моих средств, ни моих жертв, они делали на меня требования, которые удовлетворять я не считал справедливым. Если я мог через все невзгоды, без малейшей поддержки, провести лет пятнадцать русскую пропаганду, то я мог это сделать, налагая меру и границу на другие траты. Новые знакомые находили, что все делаемое мною мало, и с негодованием смотрели на человека, прикидывающегося социалистом и не раздающего своего достояния на дуван людям неработающим, но желающим деньги. Очевидно, они стояли еще на непрактической точке зрения христианской милостыни и добровольной нищеты, принимая ее за практический социализм.

Опыты собрания «Общего фонда» не дали важных результатов. Русские не любят давать денег на общее дело, если при нем нет сооружения церкви, обеда, попойки и высшего одобряющего начальства.

В самый разгар эмигрантского безденежья разнесся слух, что у меня есть какая-то сумма денег, врученная мне для пропаганды.

Молодым людям казалось справедливым ее у меня отобрать.

Для того чтоб понять это, следует рассказать об одном странном случае, бывшем в 1858 году.

Одним утром я получил записку, очень короткую, от какого-то незнакомого русского; он писал мне, что имеет «необходимость меня видеть», и просил назначить время. Я в это время шел в Лондон, а потому, вместо всякого ответа, зашел сам в Саблоньер-отель и спросил его. Он был дома. Молодой человек с видом кадета, застенчивый, очень невеселый и с особой наружностью, довольно топорно отделанной, седьмых-восьмых сыновей степных помещиков. Очень неразговорчивый, он почти все молчал; видно было, что у него что-то на душе, но он не дошел до возможности высказать что.

Я ушел, пригласивши его дни через два-три обедать. Прежде этого я его встретил на улице.

– Можно с вами идти? – спросил он.

– Конечно, – не мне с вами опасно, а вам со мной. Но Лондон велик…

– Я не боюсь, – и тут вдруг, закусивши удила, он быстро проговорил: – Я никогда не возвращусь в Россию… нет, нет, я решительно не возвращусь в Россию…

– Помилуйте, вы так молоды?

– Я Россию люблю, очень люблю; но там люди… там мне не житье. Я хочу завести колонию на совершенно социальных основаниях; это все я обдумал и теперь еду прямо туда.

– То есть куда?

– На Маркизовы острова.

Я смотрел на него с немым удивлением.

– Да… да. Это дело решенное – я плыву с первым пароходом и потому очень рад, что вас встретил сегодня. Могу я вам сделать нескромный вопрос?

– Сколько хотите.

– Имеете вы выгоду от ваших публикаций?

– Какая же выгода? Хорошо, что теперь печать окупается.

– Ну, а если не будет окупаться?

– Буду приплачивать.

– Стало, в вашу пропаганду не входят никакие торговые цели?

Я расхохотался.

– Ну, да как же вы будете одни приплачивать? А пропаганда ваша необходима… Вы меня простите, я не из любопытства спрашиваю: у меня была мысль – оставляя Россию навсегда, сделать что-нибудь полезное для нее, я и решился… да только прежде хотел знать от вас самих насчет дел… Да-с, так я и решился оставить у вас немного денег. На случай, если вашей типографии нужно или для русской пропаганды вообще, так вы бы и распорядились.

Мне опять пришлось посмотреть на него с удивлением.

– Ни типография, ни пропаганда, ни я – в деньгах мы не нуждаемся; напротив, дело идет в гору, зачем же я возьму ваши деньги? Но, отказываясь от них, позвольте мне от души поблагодарить за доброе намеренье.

– Нет-с, это дело решенное. У меня пятьдесят тысяч франков; тридцать я беру с собой на острова, двадцать отдаю вам на пропаганду.

– Куда же я их дену?

– Ну, не будет нужно, вы отдадите мне, если я возвращусь; а не возвращусь лет десять или умру, употребите их на усиление вашей пропаганды. Только, – добавил он, подумавши, – делайте что хотите, но… но не отдавайте ничего моим наследникам. Вы завтра утром свободны?

– Пожалуй.

– Сводите меня, сделайте одолжение, в банк и к Ротшильду; я ничего не знаю и говорить не умею по-английски, и по-французски очень плохо. Я хочу скорее отделаться от двадцати тысяч и ехать.

– Извольте, я деньги принимаю, но вот на каких основаниях: я вам дам расписку…

– Никакой расписки мне не нужно…

– Да, но мне нужно дать, и без этого ваших денег не возьму. Слушайте же. Во-первых, в расписке будет сказано, что деньги ваши вверяются не мне одному, а мне и Огареву. Во-вторых, так как вы, может, соскучитесь на Маркизских островах и у вас явится тоска по родине (он покачал головой)… почем знаешь, чего не знаешь… то писать о цели, с которой вы даете капитал, не следует, а мы скажем, что… деньги эти отдаются в полное распоряжение мое и Огарева; буде же мы иного распоряжения не сделаем, то купим для вас на всю сумму каких-нибудь бумаг, гарантированных английским правительством, в 5 % или около. Затем, даю вам слово, что без явной крайности для пропаганды мы денег ваших не тронем; вы на них можете считать во всех случаях, кроме банкрутства в Англии.

– Коли хотите непременно делать столько затруднений, делайте их… а завтра едем за деньгами.

Следующий день был необыкновенно смешон и суетлив. Началось с банка и Ротшильда. Деньги выдали ассигнациями. Б<ахметев> возымел сначала благое намерение разменять их нa испанское золото или серебро. Конторщики Рот<шильда> смотрели на него с изумлением, но когда вдруг, как спросонья, он сказал совершенно ломаным франко-русским языком: «Ну, так летр креди иль Маркиз»[435], тогда Кестнер, директор бюро, обернул на меня испуганный и тоскливый взгляд, который лучше слов говорил: «Он не опасен ли?» К тому же никто еще никогда в доме у Ротшильда не требовал кредитива на Маркизские острова.

Решились тридцать тысяч взять золотом и ехать домой; по дороге заехали в кафе, – я написал расписку; Б<ахметев>, с своей стороны, написал мне, что отдает в полное распоряжение мое и Огар<ева> восемьсот фунтов. Потом он ушел зачем-то домой, а я отправился его ждать в книжную лавку; через четверть часа он пришел бледный, как полотно, и объявил, что у него из 30 000 недостает 250 фр. т. е. 10 liv. Он был совершенно сконфужен. Как потеря 250 фр. могла так перевернуть человека, отдававшего без всякой серьезной гарантии 20 т., – опять психологическая загадка натуры человеческой.

– Нет ли лишней бумажки у вас?

– Со мной денег нет, я отдал Rothsch<ild’y>, и вот расписка: ровно 800 фунтов получено.

Б<ахметев>, разменявший без всякой нужды на фунты свои ассигнации, рассыпал на конторке Тх<оржевского> 30 000; считал, пересчитывал, – нету 10 фунтов, да и только. Видя его отчаянье, я сказал Тхор<жевскому>:

– Я как-нибудь на себя возьму эти проклятые десять фунтов, а то он же сделал доброе дело, да он же и наказан.

– Горевать и толковать тут не поможет, – прибавил я ему, – я предлагаю ехать сейчас к Ротшильду.

Мы поехали. Было уже позже четырех, и касса заперта. Я взошел с сконфуженным Б<ахметевым>. Кестнер посмотрел на него и, улыбаясь, взял со стола десятифунтовую ассигнацию и подал ее мне.

– Это каким образом?

– Ваш друг, меняя деньги, дал вместо двух 5-фунтовых две десятифунтовые ассигнации, а я сначала не заметил.

Б<ахметев> смотрел, смотрел и прибавил:

– Как глупо: одного цвета и 10 фунтов и 5 фунтов, – кто же догадается? Видите, как хорошо, что я разменял деньги на золото.

Успокоившись, он поехал ко мне обедать, а на другой день я обещался прийти к нему проститься. Он был совсем готов. Маленький кадетский или студентский, вытертый, распертый чемоданчик, шинель, перевязанная ремнем, и… и тридцать тысяч франков золотом, завязанные в толстом фуляре так, как завязывают фунт крыжовнику или орехов.

Так ехал этот человек в Маркизские острова.

– Помилуйте, – говорил я ему, – да вас убьют и ограбят, прежде чем вы отчалите от берега. Положите лучше в чемоданчик деньги.

– Он полон.

– Я вам сак достану.

Ни под каким видом.

Так и уехал. Я первые дни думал: «Чего доброго, его укокошат, а на меня падет подозрение, что подослал его убить».

С тех пор об нем не было ни слуху ни духу. Деньги его я положил в фонды с твердым намерением не касаться до них без крайней нужды типографии или пропаганды.

В России долгое время никто не знал об этом, потом ходили смутные слухи… чему мы обязаны двум-трем нашим приятелям, давшим слово не говорить об этом. Наконец узнали, что деньги действительно есть и хранятся у меня.

Весть эта пала каким-то яблоком искушенья, каким-то хроническим возбуждением и ферментом. Оказалось, что деньги эти нужны всем, а я их не давал. Мне не могли простить, что я не потерял всего своего состояния, а тут у меня депо[436], данный для пропаганды; а кто же пропаганда, как не они? Сумма вскоре выросла из скромных франков в рубли серебром и дразнила еще больше желавших сгубить ее частно на общее дело. Негодовали на Б<ахметева>, что он мне деньги вверил, а не кому-нибудь другому; самые смелые утверждали, что это с его стороны была ошибка, что он действительно хотел отдать их не мне, а одному петербургскому кругу и что, не зная, как это сделать, отдал в Лондоне мне. Отважность в этих суждениях была тем замечательнее, что о фамилии Б<ахметева> так же никто не знал, как и о его существовании, и что он о своем предположении ни с кем не говорил до своего отъезда, а после его отъезда с ним никто не говорил.

Одним деньги эти нужны были для посылки эмиссаров, другим для образования центров на Волге, третьим для издания журнала. «Колоколом» они были недовольны и на наше приглашение работать в нем что-то поддавались туго.

Я решительно денег не давал, и пусть требовавшие их сами скажут, где они были бы, если б я дал.

– Б<ахметев>, – говорил я, – может воротиться без гроша; трудно сделать аферу, заводя социалистическую колонию на Маркизских островах.

– Он наверное умер.

– А как, назло вам, жив?

– Да ведь он деньги эти дал на пропаганду.

– Пока мне на нее не нужно.

– Да нам нужно.

– На что именно?

– Надобно послать кого-нибудь на Волгу, кого-нибудь в Одессу.

– Не думаю, чтоб очень нужно было.

– Так вы не верите в необходимость послать?

– Не верю.

«Стареет и становится скуп», – говорили обо мне на разные тоны самые решительные и свирепые. «Да что на него смотреть – взять у него эти деньги да и баста», – прибавляли еще больше решительные и свирепые. «А будет упираться, мы его так продернем в журналах, что будет помнить, как задерживать чужие деньги».

Денег я не дал. В журналах они не продергивали. Ругательства в печати являются гораздо позже, но тоже из-за денег.

…Эти более свирепые, о которых я сказал, были те ультра, те угловатые и шершавые представители «нового поколенья», которых можно назвать Собакевичами и Ноздревыми нигилизма.

Как ни излишне делать оговорку, но я ее сделаю, зная логику и манеру наших противников. В моих словах нет ни малейшего желания бросить камень ни в молодое поколение, ни в нигилизм. О последнем я писал много раз. Наши Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения их, а представляют их чересчурную крайность[437]. Кто же станет христианство судить по Оригеновым хлыстам и революцию по сентябрьским мясникам и робеспьеровским чулочницам?

Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что и они выражают временной тип, очень определенно вышедший, очень часто повторявшийся, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя.

Большей частью они не имели той выправки, которую дает воспитание, и той выдержки, которая приобретается научными занятиями. Они торопились в первом задоре освобожденья сбросить с себя все условные формы и оттолкнуть все каучуковые подушки, мешающие жестким столкновениям. Это затруднило все простейшие отношения с ними.

Снимая все до последнего клочка наши enfants terribles[438] гордо являлись как мать родила, а родила-то она их плохо, вовсе не простыми дебелыми парнями, а наследниками дурной и нездоровой жизни низших петербургских слоев. Вместо атлетических мышц и юной наготы обнаружились печальные следы наследственного худосочья, следы застарелых язв и разного рода колодок и ошейников. Из народа было мало выходцев между ними. Передняя, казарма, семинария, мелкопоместная господская усадьба, перегнувшись в противуположное, сохранились в крови и мозгу, не теряя отличительных черт своих. Наэто, сколько мне известно, не обращали должного внимания.

С одной стороны, реакция против старого, узкого, давившего мира должна была бросить молодое поколение в антагонизм и всяческое отрицание враждебной среды – тут нечего искать ни меры, ни справедливости. Напротив, тут делается назло, тут делается в отместку. «Вы лицемеры – мы будем циниками; вы были нравственны на словах – мы будем на словах злодеями; вы были учтивы с высшими и грубы с низшими – мы будем грубы со всеми; вы кланяетесь, не уважая, – мы будем толкаться, не извиняясь; у вас чувство достоинства было в одном приличии и внешней чести – мы за честь себе поставим попрание всех приличий и презрение всех points d’honneur’oв».

Но, с другой стороны, эта отрешенная от обыкновенных форм общежительства личность была полна своих наследственных недугов и уродств. Сбрасывая с себя, как мы сказали, все покровы, самые отчаянные стали щеголять в костюме гоголевского Петуха, и притом не сохраняя позы Венеры Медицейской. Нагота не скрыла, а раскрыла, кто они. Она раскрыла, что их систематическая неотесанность, их грубая и дерзкая речь не имеет ничего общего с неоскорбительной и простодушной грубостью крестьянина и очень много с приемами подьяческого круга, торгового прилавка и лакейской помещичьего дома. Народ их так же мало счел за своих, как славянофилов, в мурмолках. Для него они остались чужим, низшим слоем враждебного стана, исхудалыми баричами, строкулистами без места, немцами из русских.

Для полной свободы им надобно забыть свое освобождение и то, из чего освободились, бросить привычки среды, из которой выросли. Пока этого не сделано, мы невольно узнаем переднюю, казарму, канцелярию и семинарию по каждому их движению и по каждому слову.

Бить в рожу по первому возражению, если не кулаком, то ругательным словом, называть Ст. Милля ракальей, забывая всю службу его, – разве это не барская замашка, которая «старого Гаврилу за измятое жабо хлещет в ус и рыло»?

Разве в этой и подобных выходках вы не узнаете квартального, исправника, станового, таскающего за седую бороду бурмистра? Разве в нахальной дерзости манер и ответов вы не ясно видите дерзость николаевской офицерщины, и в людях, говорящих свысока и с пренебрежением о Шекспире и Пушкине, – внучат Скалозуба, получивших воспитание в доме дедушки, хотевшего «дать фельдфебеля в Вольтеры»?

Самая проказа взяток уцелела в домогательстве денег нахрапом, с пристрастием и угрозами, под предлогом общих дел, в поползновении кормиться на счет службы и мстить кляузами и клеветами за отказ.

Все это переработается и перемелется; но нельзя не сознаться – странную почву приготовили царская опека и императорская цивилизация в нашем «темном царстве». Почву, в которой многообещающие всходы проросли, с одной стороны, поклонниками Муравьевых и Катковых, с другой – дантистами нигилизма и базаровской беспардонной вольницы.

Много дренажа требуют наши черноземы!

Примечания

<Глава III>

Впервые опубликовано по рукописи в Сб, стр. 165–177, под редакционным заголовком «Общий фонд», не соответствующим содержанию главы. Печатается по автографу ЛБ (Г-О-I-14, стр. 11–28). На л. 1 рукописи помета Герцена: «Вслед за главой о Кельсиеве». Этот текст ранее был частью главы «В. И. Кельсиев», затем Герцен изъял его из этой главы, пометив на об. л. 12 рукописи главы о Кельсиеве: «Особая тетрадь. Об них мы поговорим после».

На рукописи имеется исправление, сделанное карандашом, которое нельзя с достаточным основанием ни приписать Герцену, ни считать авторизованным:

Слова: не только католики, но и деисты – исправлены на: не только не католики, но и не деисты (стр. 342, строки 5–6).

Основным содержанием главы являются отношения между Герценом и «молодой эмиграцией», сложившиеся в последний период существования «Колокола». После наступления реакции 60-х годов впервые в истории русского освободительного движения образуется, особенно в Швейцарии, сравнительно широкая политическая эмиграция. Вопрос об установлении контакта и сотрудничества между «старыми» лондонскими эмигрантами и «молодой эмиграцией» в Швейцарии становится важным вопросом русского революционного движения.

В кругах «молодой эмиграции» вынашивается план консолидации всех эмигрантских сил, превращения «Колокола» в общеэмигрантский орган, возрождения революционных организаций в России. Эта программа была в развернутом виде изложена в письме Н. И. Утина к Герцену от 16 декабря 1864 г. (см. ЛН,т. 62, стр. 673–678). Автор письма и его друзья отдавали себе отчет в том, что их план может быть отвергнут Герценом, и не остановились перед ультиматумом, заявив, что имеют в виду «печальную альтернативу» возможного разрыва между «учителем и учениками». Герцен, стремясь к достижению практического компромисса, принял участие в съезде эмигрантов, состоявшемся в Женеве в конце декабря 1864 г. – начале января 1865 г. Однако эта попытка объединения всех эмигрантских сил закончилась полной неудачей и стала исходным этапом дальнейшего роста напряженности в отношениях между Герценом и «молодой эмиграцией» (истории этого съезда и отношений Герцена с «молодой эмиграцией» посвящены исследования Б. П. Козьмина «Герцен, Огарев и „молодая эмиграция”» – ЛН,т. 41–42 и тт. 61 и 62). Герцен и в дальнейшем стремился установить контакт с некоторыми представителями молодого поколения. Он перевел в марте 1865 г. в Женеву свою типографию и «Колокол», привлек к сотрудничеству отдельных молодых эмигрантов, оказывал нуждающимся материальную поддержку. Но наладить широкое и систематическое сотрудничество так и не удалось. Выступления А. А. Серно-Соловьевича в 1866–1867 гг. с критикой Герцена и Огарева (листовка «Польский вопрос. Протест русского против „Колокола”», брошюра «Наши домашние дела») еще более обострили отношения между Герценом и «молодой эмиграцией», хотя впоследствии и делались попытки установления взаимных контактов.

Представители «молодой эмиграции» продолжали ту линию критики либеральных колебаний и ошибок Герцена, которая была начата революционной демократией в конце 50-х годов. Они хотели создать общеэмигрантский центр со своим печатным органом, при помощи чего надеялись оживить революционное движение в России. Поэтому они требовали от Герцена передачи «фонда Бахметева» «на общее дело». Герцен скептически относился к этим планам, расценивая их как проявление революционной декламации и опасного фразерства. В обстановке раздражительности и нервного возбуждения, созданию которых способствовало гнетущее и деморализующее влияние эмигрантской жизни, и Герцен и представители «молодой эмиграции» проявляли взаимную несправедливость и резкость. В своей критике ошибок Герцена молодые эмигранты игнорировали содержание всей его деятельности, его разрыв с либералами и решительный поворот в начале 60-х годов, несмотря на некоторые рецидивы либеральных иллюзий, к революционному демократизму.

Герцен имел основания писать: «на нас они смотрели как на почтенных инвалидов» и упрекать молодежь в исторической неблагодарности. Но Герцен в своих оценках и характеристиках не смог исторически верно и всесторонне определить особенности молодого революционного поколения. В них сквозит раздраженность и обида, неоправданные придирчивость и резкость.

Герцену, с его широким, энциклопедическим кругозором, с его разносторонними художественно-эстетическими вкусами, с его многогранными интересами, были чужды некоторая прямолинейность, непримиримость представителей молодого поколения, которые он расценивал как узость взглядов. И та и другая стороны подходили друг к другу без учета особенностей двух поколений деятелей русского освободительного движения, к которым они принадлежали. Сама «молодая эмиграция» по своему составу была разнородной. В ее среде были также попутчики и случайные люди, вскоре покинувшие революционный лагерь. Герцен внимательно присматривался и изучал русскую революционную молодежь, представленную за границей «молодой эмиграцией». «Я много думал об этом в последнее время», – сообщал Герцен Бакунину 30 мая 1867 г.

Реакционная печать пыталась использовать эту главу для того, чтобы фальсифицировать содержание и направленность идейной эволюции Герцена в последние годы его жизни.

На деле же Герцен всегда живо ощущал историческую связь с поколениями своих преемников по революционной борьбе. «Как же вы не заметили, – писал Герцен в августе 1866 г. П. В. Долгорукову, – что я телом и душой не только принадлежу к нигилистам, но принадлежу к тем, которые вызвали их на свет» (ЛН,т. 62, стр. 130).

С подлинным историческим оптимизмом и глубокой проницательностью Герцен увидел в революционерах-разночинцах наших «молодых штурманов будущей бури». В своей статье о Герцене В. И. Ленин использовал эту замечательную характеристику молодых революционеров (см. В. И. Ленин. Соч., т. 18, стр. 15).

«Отечество в опасности, aux armes, citoyens!» – Слова из декрета Законодательного собрания Франции от 11 июля 1792 г., объявившего отечество в опасности в связи с наступлением интервенционистских войск коалиции феодальных монархий.

Год тому назад один француз, поклонник Конта… – Г. Н. Вырубов в 1864 г. уехал из России. Познакомился с Герценом в ноябре 1865 г. В своих мемуарах «Революционные воспоминания (Герцен, Бакунин, Лавров)» («Вестник Европы», 1913, №№ 1, 2) Вырубов рассказывает о беседе с Герценом, однако тенденциозно изображает Герцена либеральным мыслителем и преувеличивает степень своей близости к нему. Герцен критически относился к взглядам и деятельности Вырубова, называя его «французом», «доктринером», и осуждал за полный отрыв от родины.

…когда праздновали конкордат… – Соглашение между первым консулом Французской республики Наполеоном и римской курией предусматривало отмену провозглашенных во время революции законов против католической церкви. Празднование было отмечено 12 августа 1802 г. торжественным молебствием в соборе Парижской богоматери.

L'infâme sera écrasée… – Герцен передает смысл известного выражения Вольтера: «Раздавите гадину!» («Écrasez l’infâme!»), призывавшего к решительной борьбе против католической церкви и реакционного духовенства.

…«пуще всех печалей…» – Слова Лизы из «Горя от ума» А. С. Грибоедова: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь» (действие I, явление 2).

Опыты собрания «Общего фонда» не дали важных результатов. – Об учреждении «Общего фонда» сообщалось в «Колоколе» от 15 мая 1862 г. (см. извещение «От издателей» – т. XVI наст. изд.). В дальнейшем в «Колоколе» регулярно печатались сведения о поступивших взносах в «Общий фонд» и неоднократно отмечалось, что приток денег очень невелик. Герцен был одним из учредителей и распорядителей фонда и лично оказывал через фонд и непосредственно помощь нуждающимся молодым эмигрантам. В практике распределения средств фонда возникали конфликты между отдельными эмигрантами и Герценом. 15 мая 1867 г. в «Колоколе» было опубликовано сообщение о ликвидации «Общего фонда» (см. т. XIX наст. изд.).

…странном случае, бывшем в 1858 году. – П. А. Бахметев был в Лондоне у Герцена в августе 1857 г.

На Mаркизовы острова. – П. А. Бахметев, по словам знавшего его Д. Л. Мордовцева, собирался уехать в Новую Зеландию (см. Д. Л. Mордовцев. О Рахметове. «Северный курьер», 1900, 18 апреля (1 мая), № 164).

Во-первых, в расписке будет сказано ~ кроме банкрутства в Англии. – Рассказ Герцена точно соответствует содержанию письма П. А. Бахметева к Герцену от 31 августа 1857 г. (см. ЛН, т. 41–42, стр. 526). После отъезда из Лондона Бахметев в Европе не появлялся и о его дальнейшей судьбе ничего неизвестно. До 1869 г. фонд Бахметева оставался нетронутым. В июле 1869 г. Герцен, по требованию Н. П. Огарева, отдал ему половину фонда, которая была передана С. Г. Нечаеву. После смерти Герцена и вторая половина фонда была Огаревым отдана Нечаеву. Опасения Герцена сбылись, и фонд Бахметева был растрачен на бесполезные для русского революционного движения бакунинско-нечаевские авантюристические предприятия.

…узнали, что деньги ~ хранятся у меня. – Более подробный рассказ об этом содержится в первоначальном варианте текста, впоследствии вычеркнутом в автографе (см. раздел «Варианты» – стр. 622 наст. тома).

…христианство судить по Оригеновым хлыстам и революцию по сентябрьским мясникам и робеспьеровским чулочницам? – Герцен имеет в виду последователей богослова и изувера Оригена, призывавшего к самооскоплению во имя достижения христианского идеала праведной жизни. Во Франции 2–5 сентября 1792 г. народ, опасаясь соединения внешних и внутренних врагов революции, ворвался в тюрьмы, где по приговору импровизированных судов, а иногда и в порядке самосуда, подверг казни заключенных изменников и контрреволюционеров. Под «робеспьеровскими чулочницами» Герцен, вероятно, подразумевает плебейские слои населения, поддерживавшие якобинскую диктатуру.

…в костюме гоголевского Петуха… – Помещик Петух из повести Н. В. Гоголя «Мертвые души» встретился Чичикову в голом виде (том второй, гл. III).

…называть Ст. Милля ракальей… – Экономист «Русского слова» Н. В. Соколов в статье «Милль» писал: «…в одном томе сочинения Милля найдется множество таких замечательных софизмов и гнусных правил и выводов, которые обратят имя этого писателя в синоним английского слова „Rascal“» («Русское слово», 1865, июль, отд. «Литературное обозрение», стр. 47). Между Соколовым и «Современником» в связи с этой статьей завязалась полемика (см. «Современник», 1865, август; «Русское слово», 1865, сентябрь; также в книге Н. В. Соколова «Экономические вопросы и журнальное дело», СПб., 1866).

…«старого Гаврилу за измятое жабо хлещет в ус и рыло»? – Из стихотворения Д. Л. Давыдова «Современная песня».

…«дать фельдфебеля в Вольтеры?» – Несколько измененные слова Скалозуба из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (действие IV, явление 5).

430. к оружию, граждане! (франц.). – Ред.

431. совершенно потерял почву (франц.). – Ред.

432. Гадина будет раздавлена (франц.). – Ред.

433. перерывы, пропуски (франц. hiatus). – Ред.

434. Самолюбие их не было так велико, как задорно и раздражительно, а главное – невоздержно на слова. Они не могли скрыть ни зависти, ни своего рода щепетильного требования чинопочитанья по рангу, им присвоенному. При этом сами они смотрели на все свысока и постоянно трунили друг над другом, отчего их дружбы никогда не продолжались дольше месяца.

435. аккредитив на Маркизские острова (искаж. франц.). – Ред.

436. вклад (франц. dépôt). – Ред.

437. В то самое время в Петербурге и Москве, даже в Казани и Харькове образовывались между университетской молодежью круги, серьезно посвящавшие себя изучению науки, особенно между медиками. Честно и добросовестно трудились они, но, устраненные от бойкого участия в вопросах дня, они не были вынуждены покидать России, и мы их почти вовсе не знали.

438. сорванцы (франц.). – Ред.