Роман Александра Герцена «Былое и думы»: Часть седьмая. Вольная русская типография и "Колокол". Глава II. В. И. Кельсиев
Имя В. Кельсиева приобрело в последнее время печальную известность: быстрота внутренной и скорость внешней перемены, удачность раскаяния, неотлагаемая потребность всенародной исповеди и ее странная усеченность, бестактность рассказа, неуместная смешливость рядом с неприличной в кающемся и прощенном развязностью – все это, при непривычке нашего общества к крутым и гласным превращениям, вооружило против него лучшую часть нашей журналистики. Кельсиеву хотелось во что бы ни стало занимать собою публику; он и накупился на видное место мишени, в которую каждый бросает камень, не жалея. Я далек от того, чтоб порицать нетерпимость, которую показала в этом случае наша дремлющая литература. Негодование это свидетельствует о том, что много свежих, неиспорченных сил уцелели у нас, несмотря на черную полосу нравственной неурядицы и безнравственного слова. Негодование, опрокинувшееся на Кельсиева, – то самое, которое некогда не пощадило Пушкина за одно или два стихотворения и отвернулось от Гоголя за его «Переписку с друзьями».
Бросать в Кельсиева камнем лишнее: в него и так брошена целая мостовая. Я хочу передать другим и напомнить ему, каким он явился к нам в Лондон и каким уехал во второй раз в Турцию.
Пусть он сравнит самые тяжелые минуты тогдашней жизни с лучшими своей теперичной карьеры. Страницы эти писаны прежде раскаянья и покаянья, прежде метемпсихозы и метаморфозы. Я в них ничего не переменил и добавил только отрывки из писем. В моем беглом очерке Кельсиев представлен так, как он остался в памяти до его появления на лодке в Скулянскую таможню в качестве запрещенного товара, просящего конфискации и поступления по законам.
Письмо от Кельсиева было из Плимута. Он туда приплыл на пароходе Североамериканской компании и отправлялся куда-то, в Ситку или Уналашку, на службу. Поживши в Плимуте, ему расхотелось ехать на Алеутские острова, и он писал ко мне, спрашивая, можно ли ему найти пропитание в Лондоне. Он успел уже в Плимуте познакомиться с какими-то теологами и сообщал мне, что они обратили его внимание на замечательные истолкования пророчеств. Я предостерег его от английских клержименов[423] и звал в Лондон, если он действительно хочет работать.
Недели через две он явился. Молодой, довольно высокий, худой, болезненный, с четвероугольным черепом, с шапкой волос на голове, он мне напоминал (не волосами – тот был плешив), а всем существом своим Энгельсона – и действительно, он очень многим был похож на него. С первого взгляда можно было заметить много неустроенного и неустоявшегося, но ни чего пошлого. Видно было, что он вышел на волю из всех опек и крепостей, но еще не приписался ни к какому делу и обществу – цеха не имел. Он был гораздо моложе Энгельсона, но все же принадлежал к позднейшей ширинге петрашевцев и имел часть их достоинств и все недостатки: учился всему на свете и ничему не научился дотла, читал всякую всячину и надо всем ломал довольно бесплодно голову. От постоянной критики всего общепринятого Кельсиев раскачал в себе все нравственные понятия и не приобрел никакой нити поведенья[424]. Особенно оригинально было то, что в скептическом ощупывании Кельсиева сохранилась какая-то примесь мистических фантазий: он был нигилист с религиозными приемами, нигилист в дьяконовском стихаре. Церковный оттенок, наречие и образность остались у него в форме, в языке, в слоге и придавали всей его жизни особый характер и особое единство, основанное на спайке противуположных металлов.
У Кельсиева шел тот знакомый нам перебор, который делает почти всегда в самом деле проснувшийся русский внутри себя и о котором вовсе не думает за недосугом и заботами западный человек. Втянутые своими специальностями в другие дела, старшие братья наши не проверяют задов, и оттого у них сменяются поколенья, строя и разрушая, награждая и наказуя, надевая венки и кандалы, – твердо уверенные, что так и надобно, что они делают дело. Кельсиев, напротив, сомневался во всем и не принимал на слово ни добро – добра, ни зло – зла. Кобенящийся дух этот, отрешающийся от вперед идущей нравственности и готовых истин, накипел всего больше в mi-carême нашего николаевского поста и резко стал высказываться, когда гиря, давившая наш мозг, приподнялась на одну линию. На этот-то, полный жизни и отваги, анализ и накинулась бог весть что хранящая консервативная литература, а за ней и правительство.
Во время нашего пробуждения под звуки севастопольских пушек, с чужих слов многие из наших умников начали повторять, что западный консерватизм у нас – факт прививной, что нас наскоро подогнали к европейскому образованию не для того, чтоб делиться с ним наследственными болезнями и застарелыми предрассудками, а для «сравнения со старшими», для того, чтоб была возможность с ними идти ровным шагом вперед… Но как только мы видим на самом деле, что у проснувшейся мысли, что у возмужалого слова нет ничего твердого, «ничего святого», а есть вопросы и задачи, что мысль ищет, что слово отрицает, что дурное раскачивается вместе с «заведомо» хорошим и что дух пытанья и сомненья влечет всё – всё без разбора – в пропасть… лишенную перил, – тогда крик ужаса и исступленья вырывается из груди и пассажиры первых классов закрывают глаза, чтоб не видать, когда вагоны сорвутся с рельсов… а кондукторы тормозят и останавливают всякое движенье.
Разумеется, бояться причины нет. Возникающая сила слишком слаба материально, чтоб сдвинуть шестидесятимиллионный поезд с рельсов. Но в ней была программа, может быть, пророчество.
Кельсиев развился под первым влиянием времени, о котором мы говорили. Он далеко не оселся, не дошел ни до какого центра тяжести, но он был в полной ликвидации всего нравственного имущества. От старого он отрешился, твердое распустил, берег оттолкнул и очертя голову пустился в широкое море. Равно подозрительно и с недоверием относился он к вере и к неверью, к русским порядкам и к порядкам западным. Одно, что пустило корни в его грудь, было сознание – страстное и глубокое – экономической неправды современного государственного строя и в силу этого ненависть к нему и темное стремление к социальным теориям, в которых он видел выход.
На это сознание неправды и на эту ненависть сверх пониманья он имел неотъемлемое право.
В Лондоне он поселился в одной из отдаленнейших частей города, в глухом переулке Фулама, населенном матовыми, подернутыми чем-то пепельным, ирландцами и всякими исхудалыми работниками. В этих сырых каменных коридорах без крыши страшно тихо, звуков почти нет никаких, ни света, ни цвета; люди, платья, дома – все полиняло и осунулось, дым и сажа обвели все линии траурным ободком. По ним не трещат тележки лавочников, развозящих съестные припасы, не ездят извозчичьи кареты, не кричат разносчики, не лают собаки – последним решительно нечем питаться… Изредка только выходит какая-нибудь худая, взъерошенная и покрытая углем кошка, проберется по крыше и подойдет к трубе погреться, выгибая спину и обличая видом, что внутри дома она передрогла.
Когда я в первый раз посетил Кельсиева, его не было дома. Очень молодая, очень некрасивая женщина, худая, лимфатическая, с заплаканными глазами, сидела у тюфяка, постланного на полу, на котором, весь в лихорадке и жаре, метался, страдал, умирал ребенок, году или полутора. Я посмотрел на его лицо и вспомнил предсмертные черты другого ребенка – это было то же выражение. Через несколько дней он умер – другой родился.
Бедность была всесовершеннейшая. Молодая тщедушная женщина, или, лучше, замужняя девочка, выносила ее геройски и с необычайной простотой. Думать нельзя было, глядя на ее болезненную, золотушную, слабую наружность, что за мощь, что за сила преданности обитала в этом хилом теле. Она могла служить горьким уроком нашим заплечным романистам. Она была, хотела быть тем, что впоследствии назвали нигилисткой: странно чесала волосы, небрежно одевалась, много курила, не боялась ни смелых мыслей, ни смелых слов; она не умилялась перед семейными добродетелями, не говорила о священном долге, о сладости жертвы, которую совершает ежедневно, и о легости креста, давившего ее молодые плечи. Она не кокетничала своей борьбой с нуждой, а делала все: шила и мыла, кормила ребенка, варила мясо и чистила комнату. Твердым товарищем была она мужу и великой страдалицей сложила голову свою на дальнем Востоке, следуя за блуждающим, беспокойным бегом своего мужа и потеряв разом двух последних малюток.
…Поборолся я сначала с Кельсиевым, стараясь его убедить, чтоб он не отрезывал себе с самого начала, не изведавши жизни изгнанника, пути к возвращению. Я ему говорил, что надобно прежде узнать нужду на чужбине, нужду в Англии, особенно в Лондоне; я ему говорил, что в России теперь дорога всякая сила.
– Что вы будете здесь делать? – спрашивал я его. Кельсиев собирался всему учиться и обо всем писать; пуще всего хотел он писать о женском вопросе – о семейном устройстве.
– Пишите прежде, – говорил я ему, – об освобождении крестьян с землей. Это первый вопрос, стоящий на дороге.
Но симпатии Кельсиева были не туда обращены. Он действительно принес мне статью о женском вопросе. Она была безмерно плоха. Кельсиев посердился, что я ее не напечатал, и сам благодарил меня за это года два спустя.
Возвращаться он не хотел. Во что бы ни стало надобно было найти ему работу. За это мы и принялись. Теологические эксцентричности его нам помогли. Мы достали ему корректуру св. писания, издаваемого по-русски Лондонским библейским обществом. Затем передали ему кипу бумаг, полученных нами в разное время, по части старообрядцев. За издание их и приведение в порядок Кельсиев принялся со страстью. То, о чем он догадывался и мечтал, то раскрывалось перед ним фактически: грубо наивный социализм в евангельской ризе сквозил ему в расколе. Это было лучшее время в жизни Кельсиева; он с увлечением работал и прибегал иногда вечером ко мне указать какую-нибудь социальную мысль духоборцев, молокан, какое-нибудь чисто коммунистическое учение федосеевцев; он был в восторге от их скитанья по лесам, ставил идеалом своей жизни скитаться между ними и сделаться учителем социально-христианского раскола в Белокринице или России.
И действительно, Кельсиев был в душе «бегуном», – бегуном нравственным и практическим: его мучила тоска, неустоявшиеся мысли. На одном месте он оставаться не мог. Он нашел работу, занятие, безбедное пропитание, но не нашел дела, которое бы поглотило совсем его беспокойный темперамент; он был готов покинуть все, чтоб искать его, готов был не только идти на край света, но сделаться монахом, приняв священство без веры.
Настоящий русский человек, Кельсиев всякий месяц делал новую программу занятий, придумывал проекты и брался за новую работу, не кончив старой. Работал он запоем и запоем ничего не делал. Он схватывал вещи легко, но тотчас удовлетворялся до пресыщения, из всего тянул он сразу жилы до последнего вывода, а иногда и подальше.
Сборник о раскольниках шел успешно; он издал шесть частей, быстро расходившихся. Правительство, видя это, позволило обнародование сведений о старообрядцах. То же случилось с переводом библии. Перевод с еврейского не удался. Кельсиев попробовал сделать un tour de force[425] и перевести «слово в слово» несмотря на то, что грамматические формы семитических языков вовсе не совпадают со славянскими. Тем не меньше выпущенные ливрезоны[426] разошлись мгновенно, и святейший синод, испугавшись заграничного издания, благословил печатание старого завета на русском языке. Эти обратные победы никогда никем не были поставлены в crédit[427] нашего станка.
В конце 1861 Кельсиев отправился в Москву с целью завести прочные связи с раскольниками. Поездку эту он когда-нибудь должен сам рассказать. Она невероятна, невозможна, а на деле действительно была. В этой поездке отвага граничит с безумием; в ней опрометчивость почти преступная, но уж, конечно, не я буду его винить в ней. Неосторожная болтовня за границей могла сделать много бед. Но к делу и оценке самой поездки это не идет.
Возвратясь в Лондон, он принялся, по требованию Трюбнера, за составление русской грамматики для англичан и за перевод какой-то финансовой книги. Ни того, ни другого он не кончил: путешествие сгубило его последний Sitzfleisch. Он тяготился работой, впадал в ипохондрию, унывал, а работа была нужна: денег опять не было ни гроша. К тому же и новый червь начинал точить его. Успех поездки, бесспорно доказанная отвага, таинственные переговоры, победа над опасностями раздули и в его груди без того сильную струю самолюбья; обратно Цезарю, Дон Карлосу и Вадиму Пассеку Кельсиев, запуская руки в свои густые волосы, говорил, покачивая грустно головой:
– Еще нету тридцати лет, и уже такая ответственность взята мною на плечи.
Из всего этого легко можно было понять, что грамматики он не кончит, а уйдет. Он и ушел. Ушел он в Турцию с твердым намерением еще больше сблизиться с раскольниками, составить новые связи и, если возможно, остаться там и начать проповедь вольной церкви и общинного житья. Я писал ему длинное письмо, убеждая его не ездить, а продолжать работу. Но страсть к скитанью, желание подвига и великой судьбы, мерещившейся ему, были сильнее, и он уехал.
Он и Мартьянов исчезают почти в одно время. Один – чтоб, после ряда несчастий и испытаний, хоронить своих и потеряться между Яссами и Галацом, другой – чтоб схоронить себя на каторжной работе, куда его сослала неслыханная тупость царя и неслыханная злоба мстящих помещиков-сенаторов.
После них являются на сцену люди другого чекана. Наша общественная метаморфоза, не имея большой глубины и захватывая очень тонкий слой, быстро изменяет и изнашивает формы и цветы.
Между Энгельсоном и Кельсиевым уже целая формация, как между нами и Энгельсоном. Энгельсон был человек сломленный, оскорбленный; зло, сделанное ему всей средой, миазмы, которыми он дышал с детства, изуродовали его. Луч света скользнул по нем и отогрел его года за три до его смерти, когда уже неостанавливаемый недуг грыз его грудь. Кельсиев, тоже помятый и попорченный средой, явился однако без отчаяния и устали; оставаясь за границей, он не просто шел на покой, не просто бежал без оглядки от тяжести – он шел куда-то. Куда – этого он не знал (и тут всего ярче выразился видовой оттенок его пласта), определенной цели он не имел; он ее искал и покаместь осматривался и приводил в порядок, а пожалуй, и в беспорядок, всю массу идей, захваченных в школе, книгах и жизни. Внутри у него шла ломка, о которой мы говорили, и она для него была существенным вопросом, которым он жил, выжидая или такого дела, которое поглотило бы его, или такую мысль, которой бы он отдался.
Теперь воротимся к Кельсиеву. Потаскавшись в Турции, Кельсиев решился поселиться в Тульче; там он хотел учредить средоточие своей пропаганды между раскольниками, школу для казацких детей и сделать опыт общинной жизни, в которой прибыль и убыль должна была падать на всех, чистая и нечистая, легкая и трудная работа – обделываться всеми. Дешевизна помещенья и съестных припасов делали опыт возможным. Он сблизился с старым атаманом некрасовцев, с Гончаром, и вначале превозносил его до небес. Летом 1863 подъехал к нему его меньшой брат Иван, прекрасный даровитый юноша. Он был по студентскому делу выслан из Москвы вПермь; там попался к негодяю губернатору, который его теснил. Потом его опять вызвали в Москву для каких-то показаний – ему грозила ссылка далее Перми. Он бежал из частного дома и пробрался через Константинополь в Тульчу. Старший брат был чрезвычайно рад ему; он искал товарищей и наконец звал жену, которая рвалась к нему и жила на нашем попеченье в Теддингтоне. Пока мы ее снаряжали, явился в Лондон и сам Гончар.
Хитрый старик, почуявший смуты и войны, вышел из своей берлоги понюхать воздух и посмотреть, чего откуда можно ждать, т. е. с кем идти и против кого. Не зная ни одного слова, кроме по-русски и турецки, он отправился в Марсель и оттуда в Париж. В Париже он виделся с Чарторижским и Замойским, говорят даже, что его возили к Наполеону, – от него я этого не слыхал. Переговоры ни к чему не привели, и седой казак, качая головой и щуря лукавыми глазами, написал каракульками семнадцатого столетия ко мне письмо, в котором, называя меня «графом», спрашивал, может ли приехать к нам и как нас найти.
Мы жили тогда в Теддингтоне; без языка не легко было добраться до нас, и я поехал в Лондон на железную дорогу встретить его. Выходит из вагона старый русский мужик, из зажиточных, в сером кафтане, с русской бородой, скорее худощавый, но крепкий, мускулистый, довольно высокий и загорелый, несет узелок в цветном платке.
– Вы Осип Семенович? – спрашиваю я.
– Я, батюшка, я… – Он подал мне руку. Кафтан распахнулся, и я увидел на поддевке большую звезду – разумеется, турецкую: русских звезд мужикам не дают. Поддевка была синяя и оторочена широкой пестрой тесьмой – этого я в России не видал.
– Я такой-то, приехал вас встретить да проводить к нам.
– Что же ты это, ваше сиятельство, сам беспокоился… того?.. Ты бы того, кого-нибудь…
– Это уж оттого, видно, что я не сиятельство. С чего же, Осип Семенович, вы выдумали меня называть графом?
– А Христос тебя знает, как величать, – ты, небось, в своем деле во главе стоишь. Ну, а я того, человек темный… ну и говорю: граф, т. е. сиятельный, т. е. голова.
Нe только оборот речи, но и произношение у Гончара было великорусское, крестьянское. Как у них в захолустье, окруженном иноплеменниками, так славно сохранился язык – трудно было б понять без старообрядческого мирщенья. Раскол их выделил так строго, что никакое чужое влияние не переходило за их частокол.
Гончар прожил у нас три дня. Первые дни он ничего не ел, кроме сухого хлеба, который привез с собой, и пил одну воду. На третий день было воскресенье – он разрешил себе стакан молока, рыбу вареную в воде и, если не ошибаюсь, рюмку хереса.
Русское себе на уме, восточная хитрость, осмотрительность охотника, сдержанность человека, привыкшего с детских лет к полному бесправию и к соседству сильных, к врагам, долгая жизнь, проведенная в борьбе, в настойчивом труде, в опасностях, – все это так и сквозило из-за мнимо простых черт и простых слов седого казака. Он постоянно оговаривался, употреблял уклончивые фразы, тексты из священного писания, делал скромный вид, очень сознательно рассказывая о своих успехах, и если иногда увлекался в рассказах о прошлом и говорил много, то наверное никогда не проговорился о том, о чем хотел молчать.
Этот закал людей на Западе почти не существует. Он не нужен, как не нужна дамаскирная сталь для лезвия… В Европе все делается гуртом, массой; человеку одиночно не нужно столько силы и осторожности.
В успех польского дела он уже не верил и говорил о своих парижских переговорах, покачивая головой.
– Нам, конечно, где же сообразить: люди маленькие, темные, а они вон поди как, – ну, вельможи, как следует; только эдак нрав-то легкой… Ты, мол, Гончар, не сумлевайся: вот как справимся, мы и то и то сделаем для тебя, например. Понимаешь?.. Ну, все будет в удовольствие. Оно точно, люди добрые, да поди вот, когда справятся…с такой Палестиной.
Ему хотелось разузнать, какие у нас связи с раскольниками и какие опоры в крае; ему хотелось осязать, может ли быть практическая польза в связи старообрядцев с нами. В сущности для него было все равно: он пошел бы равно с Польшей и Австрией, с нами и с греками, с Россией или Турцией, лишь бы это было выгодно для его некрасовцев. Он и от нас уехал, качая головой. Написал потом два-три письма, в которых, между прочим, жаловался на Кельсиева, и подал, вопреки нашего мнения, адрес государю.
В начале 1864 поехали в Тульчу два русских офицера, оба эмигранты, Краснопевцев и В<асильев>(?). Маленькая колония сначала дружно принялась за работу. Они учили детей и солили огурцы, чинили свои платья и копались в огороде. Жена Кельсиева варила обед и обшивала их. Кельсиев был доволен началом, доволен казаками и раскольниками, товарищами и турками[428].
Кельсиев писал еще нам свои юмористические рассказы о их водворении, а уже черная рука судьбы была занесена над маленькой кучкой тульчинских общинников. В июне месяце 1864, ровно через год после своего приезда, умер двадцати трех лет, на руках своего брата, в злейшем тифе, Иван Кельсиев. Смерть его была для брата страшным ударом; он сам занемог, но как-то отходился. Письма его того времени ужасны. Дух, поддерживавший отшельников, упал… угрюмая скука овладевала ими… начались препинания и ссоры. Гончар писал, что Кельсиев сильно пьет. Краснопевцев застрелился; В<асильев> ушел. Дольше не мог вытерпеть Кельсиев; он взял свою жену и своих детей (у него еще родился ребенок) и без средств, без цели отправился сначала в Константинополь, потом в дунайские княжества. Совершенно отрезанный от всех, отрезанный на время даже от нас, он в это время разошелся с польской эмиграцией в Турции. Напрасно искал он заработать кусок хлеба, с отчаянием смотрел он на изнурение бедной женщины и детей. Деньги, которые мы посылали иногда, не могли быть достаточны. «Случалось, что у нас вовсе не было хлеба», – писала незадолго до своей смерти его жена. Наконец, после долгих усилий, Кельсиев нашел в Галаце место «надзирателя за шоссейными работами». Скука томила, грызла его… он не мог не винить себя в положении семьи. Невежество диковосточного мира оскорбляло его, он в нем чахнул и рвался вон. Веру в раскольников он утратил, веру в поляков утратил… вера в людей, в науку, в революцию колебалась сильней и сильнее, и можно было легко предсказать, когда и она рухнется… Он только и мечтал, чтоб во что б ни стало вырваться опять на свет, приехать к нам, и с ужасом видел, что ему покинуть семью нельзя. «Если б я был один, – писал он несколько раз, – я с дагерротипом или органом ушел бы куда глаза глядят и, потаскавшись по миру, пешком явился бы в Женеву».
Помощь была близка.
«Милуша» – так звали старшую дочь – легла здоровая спать… проснулась ночью больная; к утру умерла холерой… Через несколько дней умерла вторая дочь… мать свезли в больницу. У ней открылась острая чахотка.
– Помнишь ли, ты когда-то мне обещал сказать, когда я буду умирать, что это смерть. Смерть ли это?
– Смерть, друг мой, смерть.
И она еще раз улыбнулась, впала в забытье и умерла.
Примечания
<Глава II>
Впервые опубликовано по рукописи в Сб, стр. 151–164. Печатается по черновому автографу ЛБ (Г-О-I-13, стр. 1-11, 30–35). После заголовка: « „В. И. Кельсиев ”(продолжение) „Былое и думы” VI часть. За главой „Апогей и перигей”» стоит отсылочный значок; таким же значком и пометой Герцена «В начале» начинается отрывок: «Имя В. Кельсиева ~ по законам» (стр. 329–330, строки 3–7). После слов: «в слоге» (стр. 331, строка 5) – выносной знак, но подстрочное примечание отсутствует. На стр. 334, строка 21, после слов «без веры» Герцен делает пометку: «В начало книги». Далее, перед текстом: «Настоящий русский» и т. д. – снова заголовок: «В. И. Кельсиев (продолжение)». В конце главы помета Герцена: «Отрывки из писем».
На л. 17 об. вклеена вырезка из «Московских ведомостей», – сообщение о возвращении Кельсиева в Россию (см. стр. 713).
В этой главе на основе краткой биографической канвы дан портрет В. И. Кельсиева, этого временного попутчика в среде политической эмиграции, разночинца, ставшего одним из первых ренегатов в истории русского освободительного движения. Характеристику Кельсиева Герцен связывает с особенностями идейного формирования последовательно сменявшихся поколений участников революционного движения в России.
Герценовская оценка Кельсиева во многом совпадает с оценкой, данной Кельсиеву Н. А. Добролюбовым, знавшим его до выезда из России в 1856–1857 гг. (см. Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. VI, М., 1939, стр. 459).
В. И. Кельсиев, сын мелкого чиновника-дворянина, окончив в 1855 г. петербургское коммерческое училище, поступил вольнослушателем на филологический факультет Петербургского университета, одновременно работая переводчиком в Российско-Американской компании. С 1859 г. начинается девятилетний период эмигрантской жизни Кельсиева. Уезжая из России, он не собирался стать эмигрантом; Герцен и Огарев отговаривали его от такого шага, но, как писал в своей «Исповеди» Кельсиев, он «остался в Лондоне против их желания, без определенной цели, без выясненной задачи» (ЛН,т. 41–42, стр. 269).
С 1859 г. до осени 1862 г. Кельсиев жил в Лондоне, выполняя вспомогательную работу при редакции «Колокола». С начала марта по конец мая 1862 г. он с паспортом турецкого подданного купца Василия Яни тайно ездил в Россию – побывал в Петербурге и Москве. Герцен пишет, что поездка была предпринята с целью установить прочные связи с раскольниками. Однако, очевидно, программа поездки этим не исчерпывалась. Кельсиев встречался не только с представителями верхушки старообрядческих общин, но и с видными участниками революционного движения: братьями H. A. и А. А. Серно-Соловьевичами, В. И. Касаткиным, А. Бени. Об этих встречах и беседах Кельсиев рассказывает в «Исповеди» (ЛН, т. 41–42, стр. 309–329). В письмах, отправленных в Россию с П. А. Ветошниковым и попавших в руки III отделения, Кельсиев пишет о тех задачах «общего дела» – революционной работы, над решением которых он работал во время пребывания в России. В письме к Н. А. Серно-Соловьевичу он писал: «Как центр склеится, Г<ерцен> и Ог<арев> объявят в «Колоколе», что они пристали к нему, вы подтолкнете к нему всякие кружки, и мои мыслепроводы, сочувствователи, пойдут в дело» (Мих. Лемке. Очерки освободительного движения «шестидесятых годов», СПб., 1908, стр. 38). Таким образом, поездка Кельсиева в Россию весной 1862 г., о которой так осторожно и глухо пишет Герцен, очевидно, была связана с осуществлением планов объединения революционных сил. Вернувшись в Лондон, Кельсиев, обуреваемый честолюбием и желанием играть руководящую роль, не мог примириться с той скромной работой, которая в действительности была ему по силам.
Осенью 1862. Кельсиев уехал на Восток, и с этого времени началась его кочевая жизнь. Потеряв брата, двух детей, жену, он скитался последние два года своей эмигрантской жизни: побывал в Вене, Венгрии, Галиции, Яссах, пытался заниматься научной и литературной деятельностью. В эти годы в мировоззрении Кельсиева намечается перелом, приведший его к измене революционному делу и переходу в лагерь реакции. В Константинополе и Тульче он еще продолжал революционную работу, рассматривая себя как представителя нелегальной организации «Земля и воля» и лондонского центра. Он пытался наладить связи с югом России для пересылки революционной литературы, составил и отпечатал прокламацию «Слушная пора приходит» (см. ЛН,т. 41–42, стр. 323), хлопотал об организации типографии и более всего стремился установить контакт со старообрядцами, проживавшими в Добрудже. Кельсиев вначале переоценил успех своей агитации и полагал, например, что один из представителей старообрядческой верхушки, О. С. Гончаров, стал сторонником «Земли и воли». Герцен после беседы с приехавшим в Лондон Гончаровым (см. «памятный листок», в котором подведены итоги бесед Герцена и Огарева с Гончаровым, – ЛН, т. 62, стр. 74–75) разгадал хитрую и своекорыстную политику этого деятеля старообрядчества и скептически расценивал возможность установления союза с ним и его друзьями. Вскоре и Кельсиев убедился в полной нереальности своих планов приобщения старообрядцев к революционному движению. Уже в это время Кельсиев в письмах к Герцену начинает выражать сомнение в целесообразности продолжения революционной работы, в правильности и жизненности революционных идей; все более и более внутренне отходит он от революционно-демократического лагеря. 19 мая 1867 г. Кельсиев, явившись в Скулянскую таможню, на русско-румынской границе, добровольно отдал себя русским пограничным властям. Раскаявшись и выразив верноподданнические чувства, он получил быстрое и полное прощение.
Совершая измену, Кельсиев сохранил видимую объективность, рассчитывая на большой политический эффект. Слухи о том, что он многих выдал, оказались ошибочными. «Я еще больше убеждаюсь, – писал Герцен 29 октября 1867 г. Огареву, – что он пакостей политических не делал». Кельсиеву, вопреки его надеждам, не удалось после ренегатства играть какую-либо заметную роль в общественно-литературной жизни. Он занимался литературным трудом, не принесшим ему ни известности, ни достатка, и умер в 1872 г.
Герцен раскрыл идейные и нравственные предпосылки, определившие возможность трусливого бегства Кельсиева из революционного лагеря, связь этого поступка с факторами общественно-исторического порядка. В период революционной ситуации в водоворот политической борьбы вовлекались новые и новые слои интеллигенции, и среди них к революционному движению примыкали случайные, неустойчивые элементы. Когда же наступила реакция, тогда те, у кого не было необходимой стойкости, понимания перспектив революционного движения, отошли от революции и демократии. По-своему такую эволюцию проделал и Кельсиев.
…всенародной исповеди… – Мемуары В. И. Кельсиева, вышедшие под названием «Пережитое и передуманное», СПб., 1868. Эти воспоминания являются подцензурной редакцией обширной «Исповеди» Кельсиева, написанной им в тюрьме при III отделении и адресованной шефу жандармов (см. ЛН,т. 41–42).
…вооружило против него лучшую часть нашей журналистики. – Публичная исповедь и ренегатство В. И. Кельсиева были встречены резкими отзывами в ряде органов русской легальной печати (см. «Вестник Европы», 1868, № 7; «Неделя», 1868, №№ 11, 27, 46; 1869, № 1–4; «Отечественные записки», 1868, № 12). Возвращению Кельсиева в Россию Герцен посвятил в 1868 г. статью «В. И. Кельсиев» (см. т. XX наст. изд.).
…не пощадило Пушкина за одно или два стихотворения… – Герцен имеет в виду стихотворения А. С. Пушкина «Клеветникам России», «Бородинская годовщина» и, очевидно, «Стансы», которые передовые современники рассматривали как отход поэта от его свободолюбивых позиций. Об этом писал и В. Г. Белинский в 1847 г. в своем «Письме к Гоголю».
…в Ситку или Уналашку… – Ситха – поселение и один из островов архипелага Александра у берегов Аляски; Уналашка – один из Алеутских островов; острова принадлежали России до 1867 г., когда были вместе с Аляской проданы Соединенным Штатам Америки.
…mi-carême… – Четверг на третьей неделе великого поста у католиков; здесь – середина тридцатилетнего царствования Николая I, разгул реакции.
В Лондоне он поселился ~ в глухом переулке Фулама… – Герцен далее дает яркое описание лондонских трущоб, населенных ирландскими рабочими-эмигрантами, влачившими полуголодное существование и нещадно эксплуатировавшимися английскими капиталистами. Яркая характеристика этого района Лондона дана Энгельсом в 1845 г. в его работе «Положение рабочего класса в Англии».
…великой страдалицей сложила голову свою на дальнем Востоке ~ двух последних малюток. – 29 августа 1863 г. В. Т. Кельсиева с дочерью приехала в Константинополь. После смерти сына и дочери она умерла 15 октября 1865 г. в Галаце. Герцен в некрологе «Две кончины», напечатанном в К от 15 ноября 1865 г. (см. т. XVIII наст. изд.), с большой теплотой писал о В. Т. Кельсиевой. Она, очевидно, верила в прочность революционных убеждений своего мужа и именно поэтому перед смертью, по словам В. И. Кельсиева, завещала ему «ехать на Запад» (см. ЛН,т. 41–42, стр. 397).
…в Белокринице… – Селение в Буковине, входившей в состав Австрии, ставшее с 40-х годов XIX в. местом пребывания главы «австрийской» иерархии старообрядцев-поповцев.
Сборник о раскольниках шел успешно; он издал шесть частей… – « Сборник правительственных сведений о раскольниках», составленный В. И. Кельсиевым на основе материалов, переданных ему Герценом, был издан Вольной русской типографией в четырех выпусках в течение 1860–1862 гг. Кроме четырех выпусков этого сборника, в 1863 г. были изданы две книги «Сборника постановлений по части раскола».
…выпущенные ливрезоны разошлись мгновенно… – В 1860 г. в издании Трюбнера вышла «Библия» в переводе В. И. Кельсиева под псевдонимом «Вадим» и с его предисловием. Кельсиев в своей «Исповеди», в противоположность Герцену, утверждает, что книга распродавалась плохо (см. ЛH, т. 41–42, стр. 283–284).
Поездку эту он когда-нибудь должен сам рассказать. – Своей поездке и пребыванию в России с начала марта по конец мая 1862 г. В. И. Кельсиев посвятил второй отдел «Исповеди» (см. ЛН, т. 41–42, стр. 297–342).
…обратно Цезарю, Дон Карлосу и Вадиму Пасеку ~ взята мною на плечи. – Герцен иронически противопоставляет честолюбивое хвастовство В. И. Кельсиева самооценке названных лиц. При этом Герцен имеет в виду слова Цезаря, который, читая о жизни Александра Македонского, сказал своим друзьям: «…в моем возрасте Александр уже правил столькими народами, а я до сих пор еще не совершил ничего блестящего!» (Плутарх. Юлий Цезарь, 11); Дон-Карлос в одноименной драме Шиллера восклицает: «Мне двадцать третий год! А что успел я сделать для бессмертья?» (действие II, явление 2). О сходных рассуждениях университетского товарища Герцена, В. В. Пассека, см. в гл. XXV «Былого и дум».
…другой – чтоб схоронить себя ~ злоба мстящих помещиков-сенаторов. – Вернувшись добровольно в Россию, 12 апреля 1863 г. П. А. Мартьянов был арестован и осужден сенатом на 5 лет каторжных работ и вечное поселение в Сибирь. В сентябре 1865 г. он умер в Иркутской тюремной больнице. Во время пребывания Мартьянова в Лондоне в «Колоколе» 8 мая 1862 г. было напечатано его «Письмо к Александру II». В конце 1862 г. в издании Трюбнера вышла написанная им брошюра «Народ и государство». Во взглядах Мартьянова причудливо сочетались ненависть к дворянству и чиновничеству с утопической верой в «хорошего» царя и в возможность созыва царем Земской думы. Мартьянов выступал против идеи русско-польского революционного союза и не одобрял отношения Герцена к восстанию в Польше.
Теперь воротимся к Кельсиеву. – Этой фразе в рукописи предшествовал первоначально текст главы «Молодая эмиграция» (см. текстологический комментарий к гл. «Молодая эмиграция» – стр. 713 наст. тома).
Он сблизился с старым атаманом некрасовцев, с Гончаром, и вначале превозносил его до небес. – В. И. Кельсиев в письме к Герцену от 11 июня 1863 г. сообщал, что он установил контакт с О. С. Гончаровым (он же Гончар). Гончаров принимал участие в осуществлении различных мероприятий, направленных против России, а в 60-х годах вступил в сношения с представителями царского правительства, которым давал информацию о русских эмигрантах.
Летом 1863 подъехал к нему его меньшой брат Иван, прекрасный даровитый юноша. – Герцен и Н. П. Огарев высоко оценивали И. И. Кельсиева как одного из талантливых представителей молодого революционного поколения. Он отличался от своего брата В. И. Кельсиева политической зрелостью, последовательностью революционно-демократических убеждений, стремлением к активной деятельности, к сближению с народными массами (см. письма И. И. Кельсиева к Герцену и Огареву – ЛН,т. 62, стр. 229–253). В письме к Е. В. Салиас от 2 октября 1863 г. Огарев писал об И. И. Кельсиеве: «Мне иногда в голову приходит – не перевести ли его сюда. Пожалуй, что мы стары становимся. Надо наследников» (ЛН,т. 61, стр. 821).
…говорят даже, что его возили к Наполеону, – от него я этого не слыхал. – По поводу встречи О. С. Гончарова с Наполеоном III В. И. Кельсиев категорически утверждал: «Это неправда; я знаю дело от него самого и от его переводчика». По словам Кельсиева, Гончаров был принят французским министром иностранных дел Э. Тувенелем (см. ЛН,т. 41–42, стр. 368–369).
…письмо, в котором, называя меня «графом», спрашивал, может ли приехать к нам и как нас найти. – О. С. Гончаров 21 и 30 июня 1863 г. отправил к Герцену два письма из Марселя (см. ЛН,т. 62, стр. 72–74). Первое письмо начиналось обращением: «Его сиятельству господину Герцену». В этих письмах Гончаров рассказывал о своих беседах с В. И. Кельсиевым и выражал сомнения в возможности своей поездки в Лондон.
Мы жили тогда в Теддингтоне… – Район Лондона, в котором Герцен жил с июня 1863 г. В. Т. Кельсиева с дочерью до своего отъезда в Константинополь жила в доме Герцена.
Гончар прожил у нас три дня. – О. С. Гончаров прожил у Герцена с 14 по 19 августа 1863 г.
…с такой Палестиной. – Т. е. с Россией.
Он и от нас уехал, качая головой. Написал потом два-три письма ~ и подал, вопреки нашего мнения, адрес государю. – Герцен справедливо не разделял надежд Кельсиева на возможность прочного союза русских революционеров со старообрядцами и скептически оценивал обещания Гончарова оказывать помощь революционной работе. В тех письмах, о которых упоминает Герцен (письма Гончарова к Герцену и Огареву от 2 февраля и 24 мая 1864 г. опубликованы в ЛН,т. 62, стр. 75–78), Гончаров писал о столкновениях с Кельсиевым в связи с отказом верхушки старообрядцев содействовать созданию русской типографии в Константинополе. Второй причиной конфликта был адрес на имя Александра II с просьбой прекратить гонение старообрядческой веры, проект которого (см. Л XVI, стр. 166–168) был Гончаровым переслан в Лондон и вызвал возражения Герцена и Огарева (см. письма Огарева к Гончарову от 10 марта и 4 июля 1864 г.).
В начале 1864 поехали в Тульчу два русских офицера, оба эмигранты, Краснопевцев и В<асильев>(?) – Обосновавшись в Тульче, В. И. Кельсиев обращался в письме к Герцену от 23 февраля 1864 г. с просьбой: «Если у вас в Лондоне есть эмигранты, порядочные люди, желающие честно жить и честно работать, пусть едут к нам» (ЛН,т. 62, стр. 193). О приезде и жизни в Тульче П. И. Краснопевцева и М. С. Васильева Кельсиев писал в «Исповеди» (см. ЛН, т. 41–42, стр. 382–383) и сообщал в письмах к Герцену от 11/23 июля и 25 июля 1864 г. (см. ЛН, т. 62, стр. 200, 203).
…эта ужасная «Тульчинская агенция» ~ в «Полицейских ведомостях» Каткова. – Статья «Агенция Герцена в Тульче» была помещена в газете Каткова «Московские ведомости» 2 сентября 1865 г. Герцен в своих статьях «Агентство Герцена в Тульче и „Московские ведомости”» и «Агентство в Тульче» тогда же опроверг клевету Каткова и раскрыл ее истинный, провокационный смысл (см. т. XVIII наст. изд.).
Кельсиев писал еще нам свои юмористические рассказы о их водворении… – Герцен, очевидно, имеет в виду письмо В. И. Кельсиева, написанное 23 февраля 1864 г. (см. ЛН,т. 62, стр. 190–195). Однако последовательность событий у Герцена спутана: М. С. Васильев приехал в Тульчу в июле, а П. И. Краснопевцев – в августе 1864 г., уже после смерти И. И. Кельсиева, последовавшей 21 июня 1864 г.
Гончар писал, что Кельсиев сильно пьет. – В письме к Герцену от 2 февраля 1864 г. (см. ЛН,т. 62, стр. 76).
…писала незадолго до своей смерти его жена. – Очевидно, имеется в виду приписка, сделанная В. Т. Кельсиевой на письме своего мужа к Герцену от 25 июля 1864 г. Однако прямых жалоб на нужду в этой приписке нет (см. ЛН, т. 62, стр. 204).
«Милуша» – так звали старшую дочь… – Дочь В. И. Кельсиева – Мария, «Малуша», как ее называли родители (а не «Милуша»), – умерла осенью 1865 г. в Галаце в возрасте около пяти лет.
И она еще раз улыбнулась ~ и умерла. – В письме к Герцену 26 октября 1865 г. В. И. Кельсиев подробно описал последние минуты своей жены, умершей в больнице Галаца 15 октября 1865 г. Из этого письма Герцен и взял приведенный им диалог умирающей В. Т. Кельсиевой со своим мужем (см. ЛН,т. 62, стр. 204–206).
Далее в автографе подклеена газетная вырезка из «Московских ведомостей» от 11 июня 1867 г.:
«Нам пишут из Петербурга, что на днях начальник скулянской таможни получил, за подписью „В. Кельсиев”, письмо, предварявшее его, что пассажир, имеющий прибыть на эту таможню с правильным турецким паспортом на имя Ивана Желудкова, есть не кто иной, как он, г. Кельсиев, и что он, желая предать себя в руки русского правительства, просит арестовать себя и препроводить в Петербург».
423. служителей культа (англ. clergyman). – Ред.
424. Петрашевцами заключается у нас фаланга сильно занимавшихся юношей – их можно назвать последним классом нашего учебно-исторического развития.
425. Здесь: невозможное (франц.). – Ред.
426. тетради, выпуски (франц. livraison). – Ред.
427. счет (франц.). – Ред.
428. И вот эта ужасная «Тульчинская агенция», имевшая сношения со всемирной революцией, поджигавшая русские деревни на деньги из мацциниевских касс, грозно действовавшая года через два после того, как перестала существовать… и теперь еще поминаемая в литературе сыщиков и в «Полицейских ведомостях» Каткова.
429. надменный, непреклонный (франц.). – Ред.