12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Повесть Григоровича «Антон-Горемыка»: VIII. Никита Федорыч

Несмотря на раннюю пору и сильный морозный ветер, обращающий лужи в гололедь, троскинский управляющий, Никита Федорыч, был уже давно на ногах. Исполненный благодарности к молодым господам своим, которые так слепо доверяли его честности свое состояние, так безусловно поручали ему страшную обузу управления полуразоренного имения, он старался всеми силами если не вполне оправдать их доверие, то, по крайней мере, не употреблять его во зло. И мог ли он в таком случае щадить свои силы и здоровье? Должен ли был потакать той гнусной лени, которая, бог весть за что и почему, досталась в удел русскому человеку?.. С обязанностью управляющего соединяется всегда столько хлопот, труда, попечений, ответственности!.. Нет, Никита Федорыч не мог действовать иначе. Если б даже находился он при других обстоятельствах, то есть не пользовался бы таким безграничным доверием господ или был поставлен судьбою сам на их место, и тогда, в этом можно смело ручаться, нимало не утратил бы ни благородного своего рвения, ни деятельности, ни той ничем не сокрушимой энергии, которая так резко обозначалась в его серых, блистающих глазах; он слишком глубоко сознавал всю важность такой должности, он как будто нарочно рожден был для нее.

Иметь под надзором несколько сот бедных крестьянских семейств, входить в мельчайшие их отношения, чуять сердцем их потребности и нужды, обладать возможностью иногда словом или даже движением обращать их частные горести в радость, довольствоваться умеренно их трудами, всегда готовыми к услугам, и вместе с тем наблюдать за их благополучием, спокойствием, — словом, быть для них, бедных и безответных, отцом и благодетелем, — вот какая доля досталась Никите Федорычу! вот чему он так горячо мог сочувствовать и сердцем и головою. И, боже, как был счастлив троскинский управляющий! Как легко довелось ему стать в положение такого человека! Есть люди, которые с детства готовятся для какого-нибудь назначения, работают денно и нощно, истощают все силы и средства свои и все-таки не достигают того, чтобы обнаружить свои труды и мысли на деле, тогда как он... Стоило только Аннушке, теперешней супруге управляющего, замолвить слово старому барину — и уже Никита Федорыч стоит лицом к лицу с своей задушевной целью и действует. Впрочем, сказывают, все это случилось перед самою кончиною барина.

Итак, Никита Федорыч, несмотря на раннюю пору и стужу, был уже на ногах. Он успел побывать на скотном дворе, заглянул в клеть, где стояли три тучные коровы, принадлежавшие супруге его, Анне Андреевне, посмотрел, достаточно ли у них месива, погладил их, потом прикрикнул на старую скотницу Феклу, хлопотавшую подле тощих барских телок, жевавших по какому-то странному вкусу, им только свойственному, отлежалую солому. Далее заглянул он в ригу, где несколько мужиков обмолачивали господскую рожь. Исполнив это, Никита Федорыч направился к собственному своему "огородишку", как называл он его, то есть огромному пространству отлично удобренной и обработанной земли, на котором виднелись в изобилии яблони, груши, лен, ульи и где репа, морковь, лук и капуста терпели крайнюю обиду, ибо служили только жалким украшением. Тут он совсем захлопотался с мужиками, которые окутывали ему на зиму яблони и обносили огород плотным забором и канавой. "Экой проклятый народ, — твердил он, размахивая толстыми своими руками, — лентяй на лентяе; только вот и на уме, как бы отхватать скорее свои нивы, завалиться на печку да дрыхнуть без просыпу... до чужого дела ему и нуждушки нет... бестия народ, лентяй народ, плут народ!"

Время, вот видите ли, подходило к морозам; Никита Федорыч нарочно нагнал всю барщину, думая живее отделаться с своим огородом, чтобы потом, сообща, дружнее, всем миром приняться за господскую молотьбу; но мир почему-то медленно и нехотя подвигал дело, и это обстоятельство приводило бедного управляющего в такое справедливое негодование. Пожурив, как водится, лентяев, снабдив их при случае полезными советами и поучительными истинами, Никита Федорыч поплелся через пустынный барский двор прямо к конторе. Но даже и здесь не дали ему покоя. Не успел он сделать двух шагов, как Анна Андреевна высунула из окна больное, желтое лицо свое, перевязанное белою косынкой по случаю вечного флюса, и прокричала пискливым, недовольным голосом:

— Никита Федорыч, а Никита Федорыч, ступай чай пить! что это тебя, право, не дождешься; да ступай же скорее!.. полно тебе переваливаться!..

— Иду, иду, барыня, успеешь еще... иду... — проговорил заботливый супруг.

Тут замахнулся он было в рассеянности на петуха, взгромоздившегося на соседний забор и неожиданно продравшего горло, но, к счастию, спохватился заблаговременно: петух был его собственный; он кашлянул, плюнул и, окинув еще раз двор, вошел к себе в сени.

Квартира его занимала часть старого флигеля, построенного, как водилось в прежние годы, для помещения гостей, имеющих обыкновение приезжать в провинции на неделю, а иногда и более, нимало не заботясь о том, приятно ли это или нет хозяину. Но теперь не оставалось и тени тех крошечных, уютных комнаток с ситцевым диванчиком, постелью, загроможденною перинами, умывальником подле окна с вечно висевшим над ним пестрым полотенцем узаконенным годичным приношением трудолюбивых деревенских баб. Следы комнаток обозначались лишь на внутренней стене всего здания желтоватыми полосами от перегородок, замененных двумя капитальными стенами, с сеничками посередине, разделявшими флигель на две равные половины. Над дверьми одной стороны сеней висела черная доска с надписью: "Контора"; над дверьми другой не было никакой надписи — да и не надо было: всякий знал хорошо, что тут жил Никита Федорыч. Нельзя пропустить без внимания промежутка между двумя этими половинами, то есть сеничек; они также имели свое особое назначение, хотя также не видно было никакой надписи: здесь в летнее время Никита Федорыч производил суд, или, лучше сказать, расправу над провинившимися крестьянами, порученными его надзору, с истинно безукоризненной справедливостью.

Квартира управляющего состояла из темной прихожей, в то же время кухни, и трех больших светлых комнат. В первой из них, как прежде других бросающейся в глаза, хозяин и хозяйка старались завсегда соблюдать чистоту и порядок. Предметы роскоши также имели здесь место. В самом светлом и видном углу блистал ярко вычищенный образ в богатой серебряной ризе, которым покойный барин, в качестве посаженого отца, благословил жену бывшего своего камердинера; подле него на старинной резной горке находился разрозненный фарфоровый сервиз, или, лучше сказать, несколько разрозненных сервизов, вероятно тоже подаренных в разных случаях старым барином смазливой Анне Андреевне. В остальных углах и вдоль стен были установлены в ряд разнокалиберные, разнохарактерные диваны, кресла, стулья, иные из красного дерева с позолотою, другие обтянутые полинявшим штофом, которыми владел Никита Федорыч, должно быть вследствие духовного завещания после барина или чрез излишнюю к нему благосклонность покойника. Две другие комнаты были почти вплотную заставлены пожитками, перинами, холстинами, сундуками и всяким другим добром обоих супругов, не выключая, разумеется, и широкой двуспальной постели, величественно возносившейся поперек дверей. Но туда из посторонних никто не заглядывал; Никита Федорыч почему-то не допускал этого, а следовательно, и нам нет до них никакой надобности.

— У-уф! матушка Анна Андреевна, умаялся совсем с этим проклятым народом, — произнес Никита Федорыч, садясь к окну в широкие старинные кресла. — Ну, барыня-сударыня, — продолжал он, — наливай-ка теперь чайку... смотри, покрепче только, позабористее... Эй ты, ваша милость, троскинский бурмистр, поди-ка, брат, сюда... — сказал он, обращаясь к необыкновенно толстому, неуклюжему ребенку лет пяти, сидевшему в углу под стенными часами и таскавшему по полу котенка, связанного веревочкою за задние ноги. — Экой плут, зачем привязал котенка? Брось его, того и гляди, глаза еще выцарапает...

Ребенок, страдавший английскою болезнию, согнувшей ему дугой ноги, встал на четвереньки, поднялся, кряхтя и покрякивая, на ноги и, переваливаясь как селезень, подошел к отцу.

— Ну, ну, скажи-ка ты мне, молодец, — продолжал тот, гладя его с самодовольной миной по голове, — я бишь забыл, какие деньги ты больше-то любишь, бумажки или серебро?..

Это был всегдашний, любимый вопрос, который Никита Федорыч задавал сыну по нескольку раз в день.

— Бумажки! — отвечал, отдуваясь, ребенок.

— Ха, ха, ха!.. Ну, а отчего бы ты скорее взял бумажки?

— Легче носить! — отвечал троскинский бурмистр таким голосом, который ясно показывал, что уже ему надоело повторять одно и то же.

— Ха, ха, ха!.. Ну, ну, поди к матери, она тебе сахарку даст; пряничка ел сегодня?

— Нет, — сказал ребенок, глядя исподлобья на мать.

— Врешь, ел, канашка, ел... плутяга...

— Полно тебе его баловать, Никита Федорыч; что это ты, в самом деле, балуешь его, — подхватила Анна Андреевна, — что из него будет... и теперь никак не сладишь...

— Ну, ну... пошла, барыня, — вымолвил муж, громко прихлебывая чай, будет он у меня погляди-ка какой молодец... ха, ха, ха!.. Ваня, — шепнул он ему, подмигивая на сахарницу, — возьми потихоньку, — ишь, она тебе не дает... Ну, матушка Анна Андреевна, — продолжал он громко, — видел я сегодня наших коровок; ну уж коровы, нечего сказать, коровы!..

— Мне кажется только, — заметила супруга, — Фекла стала что-то нерадеть за ними... ты бы хоть разочек постращал ее, Никита Федорыч... даром что ей шестьдесят лет, такая-то мерзавка, право...

— Небось, матушка, плохо смотреть не станет: еще сегодня задал ей порядочную баню... Ну, видел также, как наш огородишко огораживали... велел я канавкой обнести: надежнее; неравно корова забредет или овца... с этим народцем никак не убережешься... я опять говорил им: как только поймаю корову, овцу или лошадь, себе беру, — плачь не плачь, себе беру, не пущай; и ведь сколько уже раз случалась такая оказия; боятся, боятся неделю, другую, а потом, глядишь, и опять... ну, да уж я справлюсь... налей-ка еще чайку...

— Мне говорила наша попадья, что ярманка была очень хорошая, — начала Анна Андреевна, — и дешево, говорит, очень дешево продавали всякий скот... вот ты обещал тогда купить еще корову, жаль, что прозевали, а все через тебя, Никита Федорыч, все через тебя, впрочем, ты ведь скоро в город пошлешь, так тогда еще можно будет.

— Нет, я в город не скоро пошлю, — отвечал как можно равнодушнее супруг.

— Как! а оброк-то барской когда ж пошлешь на почту? — возразила та сердито.

— Он еще не собран; да хоть бы и весь был, торопиться нечего, подождут! Брат Терентий Федорыч пишет, что барину теперь не нужны деньги... Этак станешь посылать-то без разбору — так, чего доброго, напляшешься с ними; повадятся: давай да давай... я ведь знаю нашего молодца: вот Терентий Федорыч пишет, что он опять стал ездить на игру; как напишет, что проигрался, да к горлу пристало, тут ему и деньги будут, а раньше не пошлю, хоть он себе там тресни, в Петербурге-то! Меня не учить, барыня-сударыня; я ведь знаю, как с ними справляться, с господами-то: "нет у меня денег, написал ему, да и баста! — пар, мол, сударь, не запахан, овсы не засеяны, греча перепрела", вот тебе и все; покричит, покричит, да и перестанет; разве они дело разумеют; им что греча, что овес, что пшеница — все одно, а про чечевицу и не спрашивай... им вот только шуры-муры, рюши да трюши, да знай денежек посылай; на это они лакомки... Вот с ними так куды мастера справляться; э! матушка, знаю я их, голубчиков, не в первый раз вести с ними дело... вот потому-то и оброку не пошлю... незачем!..

— Так-то ты всегда, — проговорила, ворча, хозяйка. — Когда это до нашего добра, так ты всегда кобенишься... денег небось жаль на корову... оттого и в город не посылаешь...

— Да, жаль, жаль! оттого и не посылаю...

— Жаль, то-то... а от кого и в люди-то пошел? от кого их добыл, деньги-то?..

— Ну, ну... пошла, барыня... э! смерть не люблю!..

Тут, без сомнения, возникла бы одна из тех маленьких домашних сцен, которые были так противны Никите Федорычу, если б в комнату не вошла знакомая уже нам Фатимка. Не мешает здесь заметить при случае, что лицо этой девочки поражало сходством с лицом жены управляющего, и особенно делалось это заметным тогда, когда та и другая находились вместе; сходство между ними было так же разительно, как между одутловатым лицом самого Никиты Федорыча и наружностью троскинского бурмистра. Те же черты, несмотря на разницу лет и всегдашний флюс Анны Андреевны, который сильно вытягивал их; разница состояла исключительно в одних лишь глазах; у жены управляющего были они серы и тусклы, у Фатимки — черны, как уголья, и сыпали искры. Впрочем, сходство между ними должно было приписывать одной игре природы, ибо Фатимка, или, как называли ее в деревне, "Горюшка", никаким образом не приходилась сродни Никите Федорычу.

— Ну, что? — спросил он ее.

— Мельник-с пришел... — отвечала она робко.

— Ах, я бишь совсем забыл... да, да... скажи, что сию минуту выйду в контору.

— Что там еще? — отозвалась Анна Андреевна.

— Должно быть, матушка, насчет помочи... — сказал супруг смягченным голосом, — мужиков пришел просить на подмогу...

Никита Федорыч хлопотливо покрыл недопитый стакан валявшимся поблизости календарем, искоса поглядел на жену, хлопотавшую подле самовара, потом как бы через силу, ворча и потягиваясь, отправился в контору. Косвенный взгляд этот и суетливость не ускользнули, однако, от Анны Андреевны, подозрительно следившей за всеми его движениями; только что дверь в комнату захлопнулась, она проворно подошла к сыну и, гладя его по головке, сказала ему вкрадчивым, нежным голосом:

— Ванюша... ты умница?..

— Умница.

— Сахару хочешь... голубчик?..

— Кацу.

— Ну, слушай, душенька, я тебе дам много, много сахару, ступай потихоньку, — смотри же, потихоньку, — к тятьке, посмотри, не даст ли ему чего-нибудь мельник... ступай, голубчик... а мамка много, много даст сахарку за то... да смотри только, не сказывай тятьке, а посмотри, да и приходи скорее ко мне... а я уж тебе сахару приготовлю...

— Ты обманешь...

— Нет, душенька, вот посмотри... я сюда сахарок положу... как придешь, так и возьми его...

— Ты мало положила... еще...

— Экой... ну, вот еще кусочек...

— А еще положи...

— Довольно, душечка: брюшко заболит...

— Нет, еще... еще, а то не пойду, — закричал ребенок, топая ногою.

— Ну, ну... на вот тебе еще два куска... — отвечала мать, боязливо взглянув на дверь, — ступай же теперь.

Ванюшка сполз со стула и потащился из комнаты, оборачиваясь беспрестанно к матери, которая одной рукой указывала ему на порог, другою на кучку сахару.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Здравствуй, брат Аксентий, — сказал управляющий, подходя к мельнику и глядя ему пристально в глаза.

— Здравствуйте, батюшка Никита Федорыч, — отвечал тот, низко кланяясь.

— Что скажешь? а?..

— Да к вашей милости, батюшка, пришел.

— Ну, ну, ну... — проговорил заботливо управляющий и сел на лавочку.

— Что, батюшка Никита Федорыч, — начал мельник, переминаясь, но со всем тем бросая плутовские взгляды на собеседника каждый раз, как тот опускал голову, моргал или поворачивался в другую сторону, — признаться сказать... вы меня маненько обиждаете...

— Как так?

— Да как же, батюшка: прошлого года, как я поступил к вам на мельницу, так вы тогда, по нашему уговору, изволили сверх комплекта получить с меня двести пятьдесят рублев; это у нас было по уговору, чтоб согнать старого мельника... я про эвти деньги не смею прекословить, много благодарен вашей милости; а уж насчет того... сделайте божескую милость, сбавьте с меня за... вино.

— Э! ге, ге, ге... так вы вот зачем, батюшка, изволили пожаловать! произнес управляющий тоном человека, возмутившегося неблагодарностию другого. — Э! я тебе позволил держать вино на мельнице, беру с тебя сотню рублишков, а ты и тут недоволен, и этого много... Да ты знаешь ли, рыжая борода, что за это беда! вино не позволено продавать нигде, кроме кабаков, а уж я так только, по доброте своей, допустил это тебе, а ты и тут корячишься... Еще нынешнею весною допустил тебя положить с наших мужиков лишний пятак с воза, и это ты, видно, тоже забыл, а? забыл, что ли?..

— Нет, батюшка Никита Федорыч, мы много благодарны вашей милости за твою ласку ко мне... да только извольте рассудить, если б, примерно, было такое дело на другой мельнице, в Ломтевке или на Емельяновке, так я бы слова не сказал, не пришел бы тревожить из-за эвтого... там, изволите ли видеть, батюшка, место-то приточное, по большей части народ-то бывает вольный, богатый, до вина-то охочий; а вот здесь, у нас, так не то: мужики бедные, плохонькие... винца-то купить не на что... а мне-то и не приходится, батюшка Никита Федорыч...

— Ах ты, бестия, бестия! — говорил управляющий, качая головою, — ну, что ты мне пришел турусы-то плесть? а? Выгод тебе нет!.. Ах ты, борода жидовская!.. Да хочешь, я тебе по пальцам насчитаю двадцать человек из троскинских мужиков, которые без просыпу пьянствуют?..

— Что говорить... батюшка, есть пьющие... да только супротив Емельяновки-то того... а я вашей милости, пожалуй, перечить не стану, готов заплатить... да только, право, маненько как будто обидно станет...

— Полно тебе, старая харя, — возразил, смеясь, Никита Федорыч, — меня, брат, не проведешь; да ну, принес, что ли, деньги-то?..

— Есть, батюшка, — отвечал тот, охорашиваясь.

— То-то, выгоды тебе, верно, нет; вот оно что; вино-то почем берешь?

— Да по десяти с полтиной, батюшка-с.

— А сколько воды-то подливаешь? — спросил лукаво управляющий.

Мельник улыбнулся, почесал голову и поклонился.

— Давай-ка, давай; что толковать... — продолжал Никита Федорыч, вставая и подходя ближе к мельнику.

Тот вынул из-за пазухи тряпицу, в которой были деньги, и стал считать. В это время дверь конторы скрипнула. Никита Федорыч дернул мельника, набросил на деньги его шапку и выбежал в сени. Вскоре вернулся он, однако, совсем успокоенный; за дверью никого не оказалось.

— Вот так-то лучше, — говорил он, кладя деньги в карман, — а насчет дарового леса я уж писал барину... сказывал, что плотину сшибло паводком; он непременно пришлет разрешение выдать... ну, доволен, что ли, борода?..

— Благодарствуйте, батюшка Никита Федорыч, готов и впредь служить вашей милости, как угодно...

— Ну то-то же, смотри у меня...

— Никита Федорыч, — произнес мельник, взявшись за шапку, — к вам еще просьбица есть...

— Что такое?

— Да вот, батюшка, у вас здесь мужичок находится, Антоном звать; прикажите ему отдать мне деньги; с самой весны, почитай, молол он у меня, по сю пору не отдает; да еще встрелся я как-то с ним, на ярманку вы его, что ли, посылать изволили, так еще грубиянить зачал, как я ему напомнил... уж такой-то мужик пропастный... батюшка...

— А!.. хорошо, хорошо, — вымолвил с расстановкою управляющий, — я этого еще не знал... ну, да уж заодно не миновать ему поселений! поплатится, каналья, поплатится за все... Эй, Фатимка!.. — произнес он, отворяя дверь.

Фатимка прибежала.

— Ступай сейчас в крайнюю избу, к Антону, скажи, чтобы шел сюда...

— Да он еще не возвращался с ярманки, — возразил мельник, — я уже заходил к нему...

— Как! и нынче еще не возвращался! вчера и третьего дня тоже! ну, да ничего, тем лучше; ступай, да смотри ты, бегом у меня, зови сюда жену его; я ж им покажу!

Фатимка побежала.

— А ты, Аксентий, ступай пока домой, я с ним разделаюсь.

В сенях Никита Федорыч встретил Ванюшу, который сосал пальцы, выпачканные сахаром.

— А ну-ткась, бурмистр, — сказал отец, подымая сына на руки, — хошь ли быть троскинским управляющим?

— Кацу, — живо отвечал мальчишка.

— Ха, ха, ха!.. ну, а что бы ты стал тогда делать?..

— А вот... вот... высек бы Михешку Кузнецова...

— Ха, ха, ха! ай да бурмистр... ну, а за что бы ты его высек?

— У него, — отвечал Ваня гнусливо, — у него, вишь, бабка-свинчатка есть... он мне ее не дает...

— Ха, ха, ха... пойдем, пойдем, расскажи-ка это матери... Анна Андреевна, а Анна Андреевна! послушай-ка, что говорит наш молодчик... ха, ха, ха!.. ну-ка, Ваня, скажи же мамке, за что бы ты высек Михешку-то Кузнецова...

Но, к крайнему удивлению Никиты Федорыча, жена его не обнаружила на тот раз ни малейшего удивления к необыкновенной остроте любимого чада; она сердито поправила косынку, перевязывавшую больную щеку, и сухо сказала супругу:

— Полно пустяки-то врать!.. зачем приходил к тебе нынче мельник?

— Эка тебе, барыня-сударыня, приспичило! плотина повредилась — так мужичков просил... ведь я тебе уже сказывал...

— Ах ты, бессовестный! бессовестный! — закричала она, всплеснув яростно руками, — так-то ты? обманывать меня хочешь? Ты думаешь, что я не узнаю, что он тебе денег дал?.. ты от меня прячешь, подлая душа! Разве забыл ты, через кого в люди пошел... через кого нажился?.. кто тебя человеком сделал!..

— Что ты орешь, ведьма! — вскричал, в свою очередь, Никита Федорыч, делая несколько шагов к жене, — молчи! теперь старого барина нет, я тебе властитель, я тебе муж! шутить не стану; смотри ты у меня! Да, получил деньги, не показал тебе, не хотел говорить, да и не дам ни полушки, вот тебе и знай... да не кричать!

— Разбойник! — завопила жалобно Анна Андреевна, ложась на диван и ударяясь выть, — ты меня погубить хочешь! зарезать, обокрасть... Не жена я тебе, холопу проклятому!

— Варвара пришла-с... — произнесла Фатимка, войдя в комнату.

Услыша вопли Анны Андреевны, она быстро обернулась в ту сторону; видно было по первому ее движению, что она хотела к ней броситься, но взгляд Никиты Федорыча тотчас же осадил ее назад; она опустила глаза, в которых заблистали слезы, и проворно выбежала в сени. Управляющий вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью. Трепещущая от страха Варвара стояла в сенях и, закрыв лицо разодранным рукавом рубахи, тяжело всхлипывала. Услышав шаги Никиты Федорыча, она мгновенно открыла лицо свое, на котором изображались следы глубокого отчаяния, простерла руки и с криком повалилась к нему в ноги.

— Батюшка! батюшка!.. не погуби! — твердила она, рыдая и орошая грязный пол и сапоги управляющего потоками слез, — не погуби... нас... сирот горемычных...

— Ступай-ка сюда, сюда! — произнес Никита Федорыч, топнув ногою.

Он указал ей на контору. Оба вошли. Фатимка, притаившись в темном углу сеней, глядела с каким-то страхом на всю эту сцену; но только что скрылась Варвара, она, как котенок, выпрыгнула из своей прятки, подбрела к дверям конторы, легла наземь и приложила глаза к скважине. Каждый раз, как голос Никиты Федорыча раздавался громче, бледное личико ребенка судорожно двигалось; на нем то и дело пробегали следы сильного внутреннего волнения; наконец все тело ее разом вздрогнуло; она отскочила назад, из глаз ее брызнули в три ручья слезы; ухватившись ручонками за грудь, чтобы перевести дыхание, которое давило ей горло, она еще раз окинула сени с видом отчаяния, опустила руки и со всех ног кинулась на двор. Так обогнула она флигель, потом опять перелезла через забор и, очутившись в крестьянских огородах, пустилась все прямо, по задам деревни. У крайних изб, за ригами, между обвалившимися плетнями стояла толпа девчонок и ребятишек; завидя ее, все в один голос принялись кричать: "Горюшка идет! Горюшка! Горюшка!" Тут Фатимка, как бы собравшись с последними силами, пустилась как стрела и, размахивая отчаянно ручонками, прокричала задыхающимся голосом:

— Беда с Варварой! бьют! бьют!!

В то самое мгновение в толпе раздался детский вопль и слова: "Ой, мамка! мамка, мамка!" В то же время из среды ребятишек выбежала рыженькая хромая девочка, уже знакомая читателю, и поскакала навстречу Фатимке, вертясь на одной ножке и пронзительно взвизгивая: "Горюшка! Горюшка!.."

— Полно тебе, Анютка: услышат! — проговорила та, удерживая ее за руку и торопливо подбегая к Аксюшке и Ванюшке, племянникам Антона, которые ревели в два кулака. — Ну, Ваня, ну, Аксюшка, — продолжала она, обхватив их ручонками, — беда! беда пришла тетке Варваре... беда! "бык-от" и дядю вашего хочет, вишь, куды-то отправить... я все, все слышала... все в щелочку глядела... не кричите, неравно услышат... право, услышат...

Все это проговорила она с необыкновенным одушевлением; ее бледные щечки разгорелись, она живо при каждом слове размахивала руками, беспрерывно поправляя длинные пряди черных своих волос, которые то и дело падали ей на лицо. Аксюшка положила свой кулачок в рот и, удерживая всхлипывания, еще пуще зарыдала.

— Ой, дядя Антон, дядя Антон, — бормотал, заливаясь, Ванюшка, — куда ты ушел?.. он бы не дал бить тетку Варвару...

— Вот что! — сказала вдруг Фатимка, выпрямляясь и становясь посередь толпы, — вот что! Ваня, Аксюшка, все, все... побежимте туда... берите все камни, швырнем ему в окно, я покажу, в какое... мы его испужаем! кто из вас меток?..

— Я! я! я! — закричало несколько тоненьких голосков, и множество худеньких ручонок замахали в воздухе.

— Я! я! Горюшка, я! — звончее всех визжала хромая Анютка, принимаясь снова кривляться вокруг Фатимки.

— Полно тебе, дура! эка бесстыжая!.. молчи!..

— Я пойду! я меток! — вскричал Ванюшка, торопливо утирая слезы, — я пойду...

И он бросился уже подымать камень; но камень пришелся не по силам; Ванюша залился снова слезами.

— Ничего, Ваня, ничего, — продолжала с тем же волнением Фатимка, побежимте скорее... там много камней у забора... скорее, скорее, а то будет поздно... ложитесь все ползком наземь, а не то увидит; скорее, скорее...

Хромая Анютка принялась было опять за свои прыжки, но на тот раз со всех сторон посыпались на нее брань и ругательства; она поневоле легла наземь и ползком потащилась за всеми вдоль плетня на брюхе... А между тем Никита Федорыч давным-давно отпустил жену Антона. Бабы, глядевшие из окон и видевшие, как прошла она мимо деревни, перестали даже толковать об этом предмете и перешли уже совсем к другому. Никита Федорыч один-одинешенек расхаживал теперь вдоль и поперек по конторе, заложив руки назад, опустив голову; казалось, он погружен был в горькое, тревожное раздумье. Сцена, которую сделала ему Анна Андреевна, возмущала его кроткую душу. Наконец он как будто бы принял какое-то твердое намерение, ударил себя руками по полам архалука, закинул голову назад и направился к двери. В эту самую минуту верхнее слуховое окно конторы зазвенело, разлетелось вдребезги, и несколько увесистых камней упало ему чуть-чуть не на нос. Никита Федорыч обомлел: с минуту стоял он как вкопанный на одном месте, потом со всех ног кинулся в сени и, метаясь из угла в угол как угорелый, закричал что было мочи:

— Эй! кто здесь? Степан! Дормидон! Эй, Фатимка! эй, черти!..

Никто не отвечал. Никита Федорыч остановился и стал прислушиваться... Волнение его мало-помалу утихло, когда он убедился, что кругом его никого не было. Он осторожно вышел из сеней, еще осторожнее обогнул флигель и не без особенного смущения, похожего отчасти на страх, поглядел через забор. Но каково же было его изумление, когда он увидел собственное чадо.

— А, так это ты, пострел! — закричал он, грозя сыну. — Погоди! я тебя выучу бить стекла!.. ступай сюда!..

— Нет, тятенька, нет, — отвечал троскинский бурмистр, подбегая к отцу, — это ребятишки... сейчас убежали... я их видел...

— Какие ребятишки?

— Деревенские-с... я знаю, кто камень-то бросил, тятенька... это не я-с... не я-с.

— Ну?

— Это, тятенька-с... как бишь его?.. Ванюшка... Антонов... не я, тятенька... я сам видел...

— А!.. ну хорошо, э! э! э!.. да это того самого... э!.. хорошо, я с ним тотчас же разделаюсь... пойдем, Ванюша, холодно тебе...

Сказав это, Никита Федорыч перекинул через плетень толстые свои руки, обхватил ими сына, поднял его на плечи и с торжествующим видом направился к дому.