12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 94

В комнате Варвары было совершенно тихо и темно.

«Даже огня не может зажечь. А станет зажигать – сделает пожар».

Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь, свет лампы упал на зеркало, и в нем он увидел почти незнакомое, уродливо длинное, серое лицо, с двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.

– Что это с тобой? – спросил Самгин, ставя лампу на туалетный стол. Она ответила тихо, всхрапывающим голосом:

– Помоги раздеться. Закрой дверь… дверь.

Смотрела она так, как смотрят, вслушиваясь в необыкновенное, непонятное, глаза у нее были огромные и странно посветлели, обесцветились, губы казались измятыми. Снимая с нее шубку, шляпу, Самгин спрашивал с тревогой и досадой:

– Что это значит?

– Знобит, – сказала она, встав, шагая к постели так осторожно и согнувшись, точно ее ударили по животу.

– Упала? Ушиблась? – допрашивал Клим, чувствуя, что его охватывает страх.

– Достань порошки… в кармане пальто, – говорила она, стуча зубами, и легла на постель, вытянув руки вдоль тела, сжав кулаки. – И – воды. Запри дверь. – Вздохнув, она простонала:

– О, господи…

– Послушай, – бормотал Клим, встряхивая пальто, висевшее на руке его. – Какие порошки? Надо позвать доктора… Ты – отравилась чем-нибудь?

– Тише! Это – спорынья, – шептала она, закрыв глаза. – Я сделала аборт. Запри же дверь! Чтобы не знала Анфимьевна, – мне будет стыдно пред нею…

Самгин ошеломленно опустил руки, пальто упало на пол, путаясь в нем ногами, он налил в стакан воды, подал ей порошок, наклонился над ее лицом.

– Зачем же ты… не сказав мне? Ведь это опасно, можно умереть! Подумай, что же было бы? Это – ужас!

Он уже понимал, что говорит не те слова, какие надо бы сказать. Варвара схватила его руку, прижалась к ней горячей щекой.

– Уйди, милый! Не бойся… на третьем месяце… не опасно, – шептала она, стуча зубами. – Мне нужно раздеться. Принеси воды… самовар принеси. Только – не буди Анфимьевну… ужасно стыдно, если она…

На руке своей Клим ощутил слезы. Глаза Варвары неестественно дрожали, казалось – они выпрыгнут из глазниц. Лучше бы она закрыла их. Самгин вышел в темную столовую, взял с буфета еще не совсем остывший самовар, поставил его у кровати Варвары и, не взглянув на нее, снова ушел в столовую, сел у двери.

«Зачем она сделала это? Если она умрет, – на меня… возмутительно!»

Но он понял, что о себе думает по привычке, механически. Ему было страшно, и его угнетало сознание своей беспомощности. Он был вырван из обычного, понятного ему, но, не понимая мотивов поступка Варвары, уже инстинктивно одобрял его.

«Нужна смелость, чтоб решиться на это», – думал он, ощущая, что в нем возникает новое чувство к Варваре.

Он слышал, как она сняла ботинки, как осторожно двигается по комнате, казалось, что все вещи тоже двигаются вместе с нею.

Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода из крана самовара. Клим стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо, в чем оно не нуждалось. В комнате было темно, а за окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив стекла, хлынуть в комнату холодным потоком.

– Как глупо, как отчаянно глупо! – почти вслух пробормотал он, согнувшись, схватив голову руками и раскачиваясь. – Что же будет?

Варвара, приоткрыв дверь, шепнула:

– Иди.

Он вошел не сразу. Варвара успела лечь в постель, лежала она вверх лицом, щеки ее опали, нос заострился; за несколько минут до этой она была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо у нее пугающе строго. Самгин сел на стул у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал слова, которые казались ему чужими:

– Это – ужасно! Нужно было сказать мне. Ведь я не… идиот! Что ж такое – ребенок?.. Рисковать жизнью, здоровьем…

Обидное сознание бессилия возрастало, к нему примешивалось сознание виновности пред этой женщиной, как будто незнакомой. Он искоса, опасливо посматривал на ее встрепанную голову, вспотевший лоб и горячие глаза глубоко под ним, – глаза напоминали угасающие угольки, над которыми еще колеблется чуть заметно синеватое пламя.

– Доктора надо, Варя. Я – боюсь. Какое безумие, – шептал он и, слыша, как жалобно звучат его слова, вдруг всхлипнул.

– Безумие, – повторил он. – Зачем осложнять…

Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а – хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот:

– Спасибо, милый! Как это хорошо, – твои слезы. Ты не бойся, это не опасно…

Пальцы ее все глубже зарывались в его волосы, крепче гладили кожу шеи, щеки.

– Я не хотела стеснять тебя. Ты – большой человек… необыкновенный. Женщина-мать эгоистичнее, чем просто женщина. Ты понимаешь?

– Не говори, – попросил Клим. – Тебе очень больно?

– Нет… Но я – устала. Родной мой, все ничтожно, если ты меня любишь. А я теперь знаю – любишь, да?

– Да.

– Ты не позволил бы аборт, если б я спросила?

– Конечно, – сказал Клим, подняв голову. – Разумеется, не позволил бы. Такой риск! И – что же, ребенок? Это… естественно.

Он говорил шепотом, – казалось, что так лучше слышишь настоящего себя, а если заговоришь громко…

Варвара глубоко вздохнула.

– Покрой мне ноги еще чем-нибудь. Ты скажешь Анфимьевне, что я упала, ушиблась. И ей и Гогиной, когда придет. Белье в крови я попрошу взять акушерку, она завтра придет…

Она как будто начинала бредить. Потом вдруг замолкла. Это было так странно, точно она вышла из комнаты, и Самгин снова почувствовал холод испуга. Посидев несколько минут, глядя в заостренное лицо ее, послушав дыхание, он удалился в столовую, оставив дверь открытой.

В раме окна серпик луны, точно вышитый на голубоватом бархате. Самгин, стоя, держа руку на весу, смотрел на него и, вслушиваясь в трепет новых чувствований, уже с недоверием спрашивал себя:

«Так ли все это?»

И снова понял, что это – недоверие механическое, по привычке, а настоящие его мысли этой ночи – хорошие, радостные.

«Она меня серьезно любит, это – ясно. Я был несправедлив к ней. Но – мог ли я думать, что она способна на такой риск? Несомненно, что существует чувство… праздничное. Тогда, на даче, стоя пред Лидией на коленях, я не ошибался, ничего не выдумал. И Лидия вовсе не опустошила меня, не исчерпала».

Рука, взвешенная в воздухе, устала, он сунул ее в карман и сел у стола.

«Благодаря Варваре я вижу себя с новой стороны. Это надо оценить».

Неловко было вспомнить о том, что он плакал.

«Конечно, ребенок стеснил бы ее. Она любит удовольствия, независимость. Она легко принимает жизнь. Хорошая…»

Облокотясь о стол, он задремал и был разбужен Анфимьевной.

– Тише – Варя нездорова!

– Ой, что это? – наклонясь к нему, спросила домоправительница испуганным шепотом. – Не выкидыш ли, храни бог?

Клим встал, надел очки, посмотрел в маленькие, умные глазки на заржавевшем лице, в округленный рот, как бы готовый закричать.

– Ну, что за глупости! Почему…

– А – кровью пахнет? – шевеля ноздрями, сказала Анфимьевна, и прежде, чем он успел остановить ее, мягко, как перина, ввалилась в дверь к Варваре. Она вышла оттуда тотчас же и так же бесшумно, до локтей ее руки были прижаты к бокам, а от локтей подняты, как на иконе Знамения Абалацкой богоматери, короткие, железные пальцы шевелились, губы ее дрожали, и она шипела:

– Ну, уж если это ты посоветовал ей… так я уж и не знаю, что сказать, – извини!

Так, с поднятыми руками, она и проплыла в кухню. Самгин, испуганный ее шипением, оскорбленный тем, что она заговорила с ним на ты, постоял минуту и пошел за нею в кухню. Она, особенно огромная в сумраке рассвета, сидела среди кухни на стуле, упираясь в колени, и по бурому, тугому лицу ее текли маленькие слезы.

– Я ничего не знал, она сама решила, – тихонько, торопливо говорил Самгин, глядя в мокрое лицо, в недоверчивые глазки, из которых на мешки ее полуобнаженных грудей капали эти необыкновенные маленькие слезинки.

– Ой, глупая, ой – модница! А я-то думала – вот, мол, дитя будет, мне возиться с ним. Кухню-то бросила бы. Эх, Клим Иваныч, милый! Незаконно вы все живете… И люблю я вас, а – незаконно!

И – встала, заботливо спрашивая:

– Не спал ночь-то?

Клим схватил ее руку.

– Я – хочу, – пробормотал, он, внезапно охмелев от волнения, – руку пожать вам, уважаю я вас…

– Что уж, руку-то, – вздохнула Анфимьевна и, обняв его пудовыми руками, притиснула ко грудям своим, пробормотав:

– Эх, дети вы, дети… Чужого бога дети!

Умываясь у себя в комнате, Самгин смущенно усмехался:

«Веду я себя – смешно».

И чувствовал себя в радости, оттого что вот умеет вести себя смешно, как никто не умеет.

Наступили удивительные дни. Все стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он не мог уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом говорит о Суслове:

– Не выношу ригористов, чиновников и вообще кубически обтесанных людей. Он вчера убеждал меня, что Якубовичу-Мельшину, революционеру и каторжанину, не следовало переводить Бодлера, а он должен был переводить ямбы Поля Луи Курье. Ужас!

– Узость, – любезно поправил Клим. – Проповедник обязан быть узким…

– Не знаю, – сказала Гогина. – Но я много видела и вижу этих ветеранов революции. Романтизм у них выхолощен, и осталась на месте его мелкая, личная злость. Посмотрите, как они не хотят понять молодых марксистов, именно – не хотят.

Варвара утомленно закрыла глаза, а когда она закрывала их, ее бескровное лицо становилось жутким. Самгин тихонько дотронулся до руки Татьяны и, мигнув ей на дверь, встал. В столовой девушка начала расспрашивать, как это и откуда упала Варвара, был ли доктор и что сказал. Вопросы ее следовали один за другим, и прежде, чем Самгин мог ответить, Варвара окрикнула его. Он вошел, затворив за собою дверь, тогда она, взяв руку его, улыбаясь обескровленными губами, спросила тихонько:

– Можно мне покапризничать?

Он кивнул головою, тоже улыбаясь.

– Не говори с Таней много, она – хитрая.

– Не буду, – обещал он, подняв руку, как для присяги, и, гладя волосы ее, сообщил:

– Каприс по-латыни, если не ошибаюсь, – прыгать, подпрыгивать. Капра – коза.

Подождав, не скажет ли она еще что-нибудь, он спросил:

– О чем думаешь?

– О справедливости, – сказала Варвара, вздохнув. – Что есть только одна справедливость – любовь.

Клим Самгин заговорил с внезапной решимостью:

– Сдам экзамены, и – поедем к моей матери. Если хочешь – обвенчаемся там. Хочешь?

Лежа неподвижно, она промолчала, но Клим видел, что сквозь ее длинные ресницы сияют тонкие лучики. И, увлекаясь своим великодушием, он продолжал:

– Потом – поедем по Оке, по Волге. В Крым – хорошо?

Болезненно охнув, Варвара приподнялась, схватила его руку и, прижав ее ко груди своей, сказала:

– Все равно, – пойми!

– Не волнуйся, – попросил он, снова гордясь тем, что вызвал такое чувство.

Недели через три он думал:

«Вот – мой медовый месяц».

Он имел право думать так не только потому, что Варвара, оправясь и весело похорошев, загорелась нежной и жадной, но все-таки не отягчающей его страстью, но и потому еще, что в ее отношении явилось еще более заботливости о нем, заботливости настолько трогательной, что он даже сказал:

– А ведь ты, Варя, могла бы быть удивительно нежной матерью.

Была средина мая. Стаи галок носились над Петровским парком, зеркало пруда отражало голубое небо и облака, похожие на взбитые сливки; теплый ветер помогал солнцу зажигать на листве деревьев зеленые огоньки. И такие же огоньки светились в глазах Варвары.

– Идем домой, пора, – сказала она, вставая со скамьи. – Ты говорил, что тебе надо прочитать к завтрему сорок шесть страниц. Я так рада, что ты кончаешь университет. Эти бесплодные волнения…

Не кончив фразу, она глубоко вздохнула.

– Как это прелестно у Лермонтова: «ликующий день».

Самгин вел ее берегом пруда и видел, как по воде, голубоватой, точно отшлифованная сталь, плывет, умеренно кокетливо покачиваясь, ее стройная фигура в синем жакете, в изящной шляпке.

– Мне кажется – нигде не бывает такой милой весны, как в Москве, – говорила она. – Впрочем, я ведь нигде и не была. И – представь! – не хочется. Как будто я боюсь увидеть что-то лучше Москвы и перестану любить ее так, как люблю.

– Ребячество, – сказал Самгин солидно, однако – ласково; ему нравилось говорить с нею ласково, это позволяло ему видеть себя в новом свете.