Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 6
– Молчи, индюшка.
– Ты жадная и бесстыдная…
– А ты – праведница?
Приостановясь, она сказала Климу:
– Не хочу идти с ней – пойдем гулять.
Клим безвольно пошел рядом с нею и через несколько шагов спросил:
– Ты любишь твою маму?
Люба наклонилась, подняла желтый лист тополя и, вздохнув, сказала:
– А я – не знаю. Может быть, я еще никого не люблю.
Отирая пыльным листом опухшие веки, слепо спотыкаясь, она продолжала:
– Отец жалуется, что любить трудно. Он даже кричал на маму: пойми, дура, ведь я тебя люблю. Видишь?
– Что? – спросил Клим, но Люба, должно быть, не слышала его вопроса.
– А они женатые четырнадцать лет…
Находя, что Люба говорит глупости, Клим перестал слушать ее, а она все говорила о чем-то скучно, как взрослая, и размахивала веткой березы, поднятой ею с панели. Неожиданно для себя они вышли на берег реки, сели на бревна, но бревна были сырые и грязные. Люба выпачкала юбку, рассердилась и прошла по бревнам на лодку, привязанную к ним, села на корму, Клим последовал за нею. Долго сидели молча. Разглядывая искаженное отражение своего лица, Люба ударила по нему веткой, подождала, пока оно снова возникло в зеленоватой воде, ударила еще и отвернулась.
– Какая некрасивая… Я ведь некрасивая?
Не получив ответа, она спросила:
– Почему ты молчишь?
– Не хочется говорить.
– Что я некрасивая?
– Нет, обо всем не хочется говорить.
– Просто – тебе стыдно сказать правду, – заявила Люба. – А я знаю, что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини… Не хочу больше сидеть здесь.
Вскочила и, быстро пробежав по бревнам, исчезла, а Клим еще долго сидел на корме лодки, глядя в ленивую воду, подавленный скукой, еще не испытанной им, ничего не желая, но догадываясь, сквозь скуку, что нехорошо быть похожим на людей, которых он знал.
Когда он пришел домой, мать встретила его тревожным восклицанием:
– Господи, как ты меня пугаешь!
Климу показалось, что эти слова относятся не к нему, а к господу.
– Ты испугался? – допрашивала мать. – Ты напрасно пошел туда. Зачем?
– Что с ней сделали? – спросил Клим.
Мать сказала, что Сомовы поссорились, что у жены доктора сильный нервный припадок и ее пришлось отправить в больницу.
– Это – не опасно. Они оба – люди нездоровые, им пришлось много страдать, они преждевременно постарели…
По ее рассказу выходило так, что доктор с женою – люди изломанные, и Клим вспомнил комнату, набитую ненужными вещами.
– Это – не опасно, – повторила мать.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Доктор Сомов с кладбища пришел к Самгиным, быстро напился и, пьяный, кричал:
– Я ее любил, а она меня ненавидела и жила для того, чтобы мне было плохо.
Отец Клима словообильно утешал доктора, а он, подняв черный и мохнатый кулак на уровень уха, потрясал им и говорил, обливаясь пьяными слезами:
– Пятнадцать лет жил с человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И – люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал, говорил.
Клим слышал, как Варавка вполголоса сказал матери:
– Смотрите, что выдумал.
– В этом есть доля истины, – так же тихо ответила мать.
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу, говоря почему-то вполголоса:
– Вера – иди, бабушке плохо!
Оказалось, что бабушка померла. Сидя на крыльце кухни, она кормила цыплят и вдруг, не охнув, упала мертвая. Было очень странно, но не страшно видеть ее большое, широкобедрое тело, поклонившееся земле, голову, свернутую набок, ухо, прижатое и точно слушающее землю. Клим смотрел на ее синюю щеку, в открытый, серьезный глаз и, не чувствуя испуга, удивлялся. Ему казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
Когда бесформенное тело, похожее на огромный узел поношенного платья, унесли в дом, Иван Дронов сказал:
– Ловко померла.
И тотчас добавил, обращаясь к своей бабушке:
– Вот, – учись, нянька!
Нянька была единственным человеком, который пролил тихие слезы над гробом усопшей. После похорон, за обедом, Иван Акимович Самгин сказал краткую и благодарную речь о людях, которые умеют жить, не мешая ближним своим. Аким Васильевич Самгин, подумав, произнес:
– Кажется, и мне пора к праотцам.
– Не очень он уверен в этом, – шепнул Варавка в розовое ухо Веры Петровны. Лицо матери было не грустно, но как-то необыкновенно ласково, строгие глаза ее светили мягко. Клим сидел с другого бока ее, слышал этот шепот и видел, что смерть бабушки никого не огорчила, а для него даже оказалась полезной: мать отдала ему уютную бабушкину комнату с окном в сад и молочно-белой кафельной печкой в углу. Это было очень хорошо, потому что жить в одной комнате с братом становилось беспокойно и неприятно. Дмитрий долго занимался, мешая спать, а недавно к нему стал ходить бесцеремонный Дронов, и часто они бормотали, шуршали почти до полуночи.
Туго застегнутый в длинненький, ниже колен, мундирчик, Дронов похудел, подобрал живот и, гладко остриженный, стал похож на карлика-солдата. Разговаривая с Климом, он распахивал полы мундира, совал руки в карманы, широко раздвигал ноги и, вздернув розовую пуговку носа, спрашивал:
– Ты что, Самгин, плохо учишься? А я уже третий ученик…
Расправляя плечи, двигая локтями, он уверенно сказал:
– Увидишь – я получше Ломоносова буду.
Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того, как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь:
– Так же глупо, как те книжки, по которым учили нас.
Затем он долго и смешно рассказывал о глупости и злобе учителей, и в память Клима особенно крепко вклеилось его сравнение гимназии с фабрикой спичек.
– Детей, как деревяшки, смазывают веществом, которое легко воспламеняется и быстро сгорает. Получаются прескверные спички, далеко не все вспыхивают и далеко не каждой можно зажечь что-нибудь.
Климу предшествовала репутация мальчика исключительных способностей, она вызывала обостренное и недоверчивое внимание учителей и любопытство учеников, которые ожидали увидеть в новом товарище нечто вроде маленького фокусника. Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении человека, обязанного быть таким, каким его хотят видеть. Но он уже почти привык к этой роли, очевидно, неизбежной для него так же, как неизбежны утренние обтирания тела холодной водой, как порция рыбьего жира, суп за обедом и надоедливая чистка зубов на ночь.
Инстинкт самозащиты подсказал ему кое-какие правила поведения. Он вспомнил, как Варавка внушал отцу:
– Не забывай, Иван, что, когда человек – говорит мало, – он кажется умнее.
Клим решил говорить возможно меньше и держаться в стороне от бешеного стада маленьких извергов. Их назойливое любопытство было безжалостно, и первые дни Клим видел себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя, как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину, как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким от шалостей и буйных игр. Время от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
Искусственная его задумчивость оказалась двояко полезной ему: мальчики скоро оставили в покое скучного человечка, а учителя объясняли ею тот факт, что на уроках Клим Самгин часто оказывался невнимательным. Так объясняли рассеянность его почти все учителя, кроме ехидного старичка с китайскими усами. Он преподавал русский язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо старика было меньше правого, хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали на это, он не сразу убедился в разномерности ушей учителя. Мальчик с первых же уроков почувствовал, что старик не верит в него, хочет поймать его на чем-то и высмеять. Каждый раз, вызвав Клима, старик расправлял усы, складывал лиловые губы свои так, точно хотел свистнуть, несколько секунд разглядывал Клима через очки и наконец ласково спрашивал:
– Итак, Самгин, чем изобилует Озерный край?
– Рыбой.
– Да? Может быть, там леса есть?
– Есть.
– И что же: рыбы-то на деревьях сидят?
Класс хохотал, учитель улыбался, показывая темные зубы в золоте.
– Что же ты, гениальный мой, так плохо приготовил урок, а?
Возвращаясь на парту, Клим видел ряды шарообразных, стриженых голов с оскаленными зубами, разноцветные глаза сверкали смехом. Видеть это было обидно до слез.
Мальчики считали, что Недоделанный учит весело, Клим находил его глупым, злым и убеждался, что в гимназии учиться скучнее и труднее, чем у Томилина.
– Ты что не играешь? – наскакивал на Клима во время перемен Иван Дронов, раскаленный докрасна, сверкающий, счастливый. Он действительно шел в рядах первых учеников класса и первых шалунов всей гимназии, казалось, что он торопится сыграть все игры, от которых его оттолкнули Туробоев и Борис Варавка. Возвращаясь из гимназии с Климом и Дмитрием, он самоуверенно посвистывал, бесцеремонно высмеивая неудачи братьев, но нередко спрашивал Клима:
– Ты сегодня к Томилину пойдешь? Я тоже пойду с тобой.
И, являясь к рыжему учителю, он впивался в него, забрасывая вопросами по закону божьему, самому скучному предмету для Клима. Томилин выслушивал вопросы его с улыбкой, отвечал осторожно, а когда Дронов уходил, он, помолчав минуту, две, спрашивал Клима словами Глафиры Варавки:
– Ну, что у вас там, дома?
Спрашивал так, как будто ожидал услышать нечто необыкновенное. Он все более обрастал книгами, в углу, в ногах койки, куча их возвышалась почти до потолка. Растягиваясь на койке, он поучал Клима:
– Благородными металлами называют те из них, которые почти или совсем не окисляются. Ты заметь это, Клим. Благородные, духовно стойкие люди тоже не окисляются, то есть не поддаются ударам судьбы, несчастиям и вообще…
Такие добавления к науке нравились мальчику больше, чем сама наука, и лучше запоминались им, а Томилин был весьма щедр на добавления. Говорил он, как бы читая написанное на потолке, оклеенном глянцевитой, белой, но уже сильно пожелтевшей бумагой, исчерченной сетью трещин.
– Сложное вещество при нагреве теряет часть веса, простое сохраняет или увеличивает его.
Помолчав, он добавлял:
– Вот, например, ты уже недостаточно прост для твоего возраста. Твой брат больше ребенок, хотя и старше тебя.
– Но Митя глупый, – напомнил Клим.
Так же, как всегда, механически спокойно, учитель говорил:
– Да, он глуп, но – в меру возраста. Всякому возрасту соответствует определенная доза глупости и ума. То, что называется сложностью в химии, – вполне законно, а то, что принимается за сложность в характере человека, часто бывает только его выдумкой, его игрой. Например – женщины…
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил:
– Полезная выдумка ставится в форме вопросительной, в форме догадки: может быть, это – так? Заранее честно допускается, что, может быть, это и не так. Выдумки вредные всегда носят форму утверждения: это именно так, а не иначе. Отсюда заблуждения и ошибки и… вообще. Да.
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю: человек, ни на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним, как со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
Но иногда рыжий пугал его: забывая о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора:
«Нет. Нет».
Особенно жутко было, когда учитель, говоря, поднимал правую руку на уровень лица своего и ощипывал в воздухе пальцами что-то невидимое, – так повар Влас ощипывал рябчиков или другую дичь.
В такие минуты Клим громко говорил:
– Уже поздно.
Томилин, взглянув в сумрак за окном, соглашался:
– Да, на сегодня довольно.
И протягивал ученику волосатые пальцы с черными ободками ногтей. Мальчик уходил, отягченный не столько знаниями, сколько размышлениями.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Теперь, когда Клим большую часть дня проводил вне дома, многое ускользало от его глаз, привыкших наблюдать, но все же он видел, что в доме становится все беспокойнее, все люди стали иначе ходить и даже двери хлопают сильнее.
Настоящий Старик, бережно переставляя одеревеневшие ноги свои, слишком крепко тычет палкой в пол, кашляет так, что у него дрожат уши, а лицо и шея окрашиваются в цвет спелой сливы; пристукивая палкой, он говорит матери, сквозь сердитый кашель:
– Пользуясь его мягким характером, сударыня… пользуясь детской доверчивостью Ивана, вы, сударыня…