Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 59
– Уже? – спросил Самгин, искусно скрыв свое смущение и досаду. – Она хотела ехать завтра.
– Мне кажется, что она вовсе не хотела ехать, но ей надоел Диомидов своими записочками и жалобами.
Клим плохо слышал ее птичье щебетанье, заглушаемое треском колес и визгом вагонов трамвая на закруглениях рельс.
– Вы, вероятно, тоже скоро уедете?
– Да, послезавтра.
– Зайдете проститься?
– Конечно, – сказал Клим и подумал: «Я бы с тобой, пестрая дура, навеки простился».
В самом деле, пора было ехать домой. Мать писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма еще раз пожаловалась:
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком».
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
«Вот – христианская натура, – думал он. – Идеально христианская».
Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные – собаки, например, – тоже беззаветно служат людям. Разумеется, люди, подобные Тане, полезнее людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но…
Довести эту мысль до конца он не успел, потому что в коридоре раздались тяжелые шаги, возня и воркующий голос соседа по комнате. Сосед был плотный человек лет тридцати, всегда одетый в черное, черноглазый, синещекий, густые черные усы коротко подстрижены и подчеркнуты толстыми губами очень яркого цвета. Он себя называл «виртуозом на деревянных инструментах», но Самгин никогда не слышал, чтоб человек этот играл на кларнете, гобое или фаготе. Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня – спал, до вечера шлепал по столу картами и воркующим голосом, негромко пел всегда один и тот же романс:
Что он ходит за мной,Всюду ищет меня?
Вечерами он уходил с толстой палкой в руке, надвинув котелок на глаза, и, встречая его в коридоре или на улице, Самгин думал, что такими должны быть агенты тайной полиции и шулера.
Теперь, взглянув в коридор сквозь щель неплотно прикрытой двери, Клим увидал, что черный человек затискивает в комнату свою, как подушку в чемодан, пышную, маленькую сестру квартирохозяйки, – затискивает и воркует в нос:
– Что ж вы от меня бегаете, а? Зачем же это бегаете вы от меня?
Клим Самгин протестующе прихлопнул дверь, усмехаясь, сел на кровать, и вдруг его озарила, согрела счастливая догадка:
– Чего же ты от меня бегаешь? – повторил он убеждающие слова «виртуоза на деревянных инструментах».
Через день он поехал домой с твердой уверенностью, что вел себя с Лидией глупо, как гимназист.
«Любовь требует жеста».
Несомненно, что Лидия убежала от него, только этим и можно объяснить ее внезапный отъезд.
«Иногда жизнь подсказывает догадки очень своевременно».
Мать, встретив его торопливыми ласками, тотчас же, вместе с нарядной Спивак, уехала, объяснив, что едет приглашать губернатора на молебен по случаю открытия школы.
В столовой за завтраком сидел Варавка, в синем с золотом китайском халате, в татарской лиловой тюбетейке, – сидел, играя бородой, озабоченно фыркал и говорил:
– Мы живем в треугольнике крайностей.
Против него твердо поместился, разложив локти по столу, пожилой, лысоватый человек, с большим лицом и очень сильными очками на мягком носу, одетый в серый пиджак, в цветной рубашке «фантазия», с черным шнурком вместо галстука. Он сосредоточенно кушал и молчал. Варавка, назвав длинную двойную фамилию, прибавил:
– Наш редактор.
И продолжал, как всегда, не затрудняясь в поисках слов:
– Стороны треугольника: бюрократизм, возрождающееся народничество и марксизм в его трактовке рабочего вопроса…
– Совершенно согласен, – сказал редактор, склонив голову; кисточки шнурка выскочили из-за жилета и повисли над тарелкой, редактор торопливо тупенькими красными пальцами заткнул их на место.
Кушал он очень интересно и с великой осторожностью. Внимательно следил, чтоб куски холодного мяса и ветчины были равномерны, тщательно обрезывал ножом излишек их, пронзал вилкой оба куска и, прежде чем положить их в рот, на широкие, тупые зубы, поднимал вилку на уровень очков, испытующе осматривал двуцветные кусочки. Даже огурец он кушал с великой осторожностью, как рыбу, точно ожидая встретить в огурце кость. Жевал медленно; серые волосы на скулах его вставали дыбом, на подбородке шевелилась тугая, коротенькая борода, подстриженная аккуратно. Он вызывал впечатление крепкого, надежного человека, который привык и умеет делать все так же осторожно и уверенно, как он ест.
С багрового лица Варавки веселые медвежьи глазки благосклонно разглядывали высокий гладкий лоб, солидно сиявшую лысину, густые, серые и неподвижные брови. Климу казалось, что самое замечательное на обширном лице редактора – его нижняя, обиженно отвисшая губа лиловатого цвета. Эта странная губа придавала плюшевому лицу капризное выражение – с такой обиженной губой сидят среди взрослых дети, уверенные в том, что они наказаны несправедливо. Говорил редактор не спеша, очень внятно, немного заикаясь, пред гласными он как бы ставил апостроф:
– Зн’ачит: «Р’усск’ие в’едомости» б’ез их академизма и, как вы сказали, – с максимумом живого отношения к истинно культурным нуждам края?
– Вот, во-от! – сказал Варавка и понюхал воздух.
Где-то очень близко, точно из пушки выстрелили в деревянный дом, – грохнуло и оглушительно затрещало, редактор неодобрительно взглянул в окно и сообщил:
– Слишком дождливое лето.
Клим встал, закрыл окна, в стекла начал буйно хлестать ливень; в мокром шуме Клим слышал четкие слова:
– Фельетонист у нас будет опытный, это – Робинзон, известность. Нужен литературный критик, человек здорового ума. Необходима борьба с болезненными течениями в современной литературе. Вот такого сотрудника – не вижу.
Варавка подмигнул Климу и спросил:
– А? Клим?
Самгин молча пожал плечами, ему показалось, что губа редактора отвисла еще более обиженно.
Подали кофе. Сквозь гул грома и сердитый плеск дождя наверху раздались звуки рояля.
– Ну-ко, попробуй! – говорил Варавка.
– Подумаю, – тихо ответил Клим. Все уже было не интересно и не нужно – Варавка, редактор, дождь и гром. Некая сила, поднимая, влекла наверх. Когда он вышел в прихожую, зеркало показало ему побледневшее лицо, сухое и сердитое. Он снял очки, крепко растерев ладонями щеки, нашел, что лицо стало мягче, лиричнее.
Лидия сидела у рояля, играя «Песнь Сольвейг».
– О, приехал? – сказала она, протянув руку. Вся в белом, странно маленькая, она улыбалась. Самгин почувствовал, что рука ее неестественно горяча и дрожит, темные глаза смотрят ласково. Ворот блузы расстегнут и глубоко обнажает смуглую грудь.
– В грозу музыка особенно волнует, – говорила Лидия, не отнимая руки. Она говорила и еще что-то, но Клим не слышал. Он необыкновенно легко поднял ее со стула и обнял, спросив глухо и строго:
– Почему ты вдруг уехала?
Спросить он хотел что-то другое, но не нашел слов, он действовал, как в густой темноте. Лидия отшатнулась, он обнял ее крепче, стал целовать плечи, грудь.
– Не смей, – говорила она, отталкивая его руками, коленями. – Не смей же…
Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в нем ходили волны сотрясающей дрожи, он ждал, что упадет в обморок. Лидия была где-то далеко сзади его, он слышал ее возмущенный голос, стук руки по столу.
«Я ее безумно люблю, – убеждал он себя. – Безумно», – настаивал он, как бы споря с кем-то.
Потом он почувствовал ее легкую руку на голове своей, услышал тревожный вопрос:
– Что с тобой?
– Я не знаю, – ответил он, снова охватив ее талию руками, и прижался щекою к бедру.
– О, боже мой, – тихо сказала Лидия, уже не пытаясь освободиться; напротив – она как будто плотнее подвинулась к нему, хотя это было невозможно.
– Что же будет, Лида? – спросил Клим.
Осторожно разжав его руки, она пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате, где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей по водосточной трубе.
– Уйди, пожалуйста, – сказала Лидия. Самгин встал и пошел к ней, казалось, что она просит уйти не его.
– Я же прошу тебя – уйди!
То, что произошло после этих слов, было легко, просто и заняло удивительно мало времени, как будто несколько секунд. Стоя у окна, Самгин с изумлением вспоминал, как он поднял девушку на руки, а она, опрокидываясь спиной на постель, сжимала уши и виски его ладонями, говорила что-то и смотрела в глаза его ослепляющим взглядом.
Теперь вот она стоит пред зеркалом, поправляя костюм, прическу, руки ее дрожат, глаза в отражении зеркала широко раскрыты, неподвижны и налиты испугом. Она кусала губы, точно сдерживая боль или слезы.
– Милая, – прошептал Клим в зеркало, не находя в себе ни радости, ни гордости, не чувствуя, что Лидия стала ближе ему, и не понимая, как надобно вести себя, что следует говорить. Он видел, что ошибся, – Лидия смотрит на себя не с испугом, а вопросительно, с изумлением. Он подошел к ней, обнял.
– Пусти, – сказала она и начала оправлять измятые подушки. Тогда он снова встал у окна, глядя сквозь густую завесу дождя, как трясутся листья деревьев, а по железу крыши флигеля прыгают серые шарики.
«Я – настойчив, – хотел и достиг», – соображал он, чувствуя необходимость утешить себя чем-нибудь.
– Ты – иди, – сказала Лидия, глядя на постель все тем же озабоченным и спрашивающим взглядом. Самгин ушел, молча поцеловав ее руку.
Все произошло не так, как он воображал. Он чувствовал себя обманутым.
«Но – чего я ждал? – спросил он. – Только того, что это будет не похоже на испытанное с Маргаритой и Нехаевой?»
И – утешил себя:
«Может быть, и будет…»
Но – ненадолго утешил, в следующую минуту явилась обидная мысль:
«Она мне точно милостыню подала…»
И в десятый раз он вспомнил:
«Да – был ли мальчик-то? Может – мальчика-то и не было?»
Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить Вере Петровне, сидевшей у самовара:
– Семнадцать девиц и девять мальчиков, а нам необходимы тридцать учеников…
С плеч ее по руке до кисти струилась легкая ткань жемчужного цвета, кожа рук, просвечивая сквозь нее, казалась масляной. Она была несравнимо красивее Лидии, и это раздражало Клима. Раздражал докторальный и деловой тон ее, книжная речь и то, что она, будучи моложе Веры Петровны лет на пятнадцать, говорила с нею, как старшая.
Когда мать спросила Клима, предлагал ли ему Варавка взять в газете отдел критики и библиографии, она заговорила, не ожидая, что скажет Клим:
– Помните? Это и моя идея. У вас все данные для такой роли: критическое умонастроение, сдерживаемое осторожностью суждений, и хороший вкус.
Она сказала это ласково и серьезно, но в построении ее фразы Климу почудилась усмешка.
– Да, да, – согласилась мать, кивая головой и облизывая кончиком языка поблекшие губы, а Клим, рассматривая помолодевшее лицо Спивак, думал:
«Что ей нужно от меня? Почему это мать так подружилась с нею?»
В окно хлынул розоватый поток солнечного света, Спивак закрыла глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия играет. Клим тоже молчал, глядя в окно на дымно-красные облака. Все было неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.
– Кажется, я – поторопился, – вдруг сказал он себе, почувствовав, что в его решении жениться есть что-то вынужденное. Он едва не сказал:
«Я – ошибся».
Он мог бы сказать это, ибо уже не находил в себе того влечения к Лидии, которое так долго и хотя не сильно, однако настойчиво волновало его.
Лидия не пришла пить чай, не явилась и ужинать. В течение двух дней Самгин сидел дома, напряженно ожидая, что вот, в следующую минуту, Лидия придет к нему или позовет его к себе. Решимости самому пойти к ней у него не было, и был предлог не ходить: Лидия объявила, что она нездорова, обед и чай подавали для нее наверх.
– Это нездоровье, вероятно, обычный припадок мизантропии, – сказала мать, вздохнув.
– Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, – продолжала она, посыпая клубнику сахаром. – Мы жили проще, веселее. Те из нас, кто шел в революцию, шли со стихами, а не с цифрами…
– Ну, матушка, цифры не хуже стихов, – проворчал Варавка. – Стишками болото не осушишь…
Хлебнув вина, он прищурился, пополоскал рот, проглотил вино и, подумав, сказал:
– А молодежь действительно… кисловата! У музыкантов, во флигеле, бывает этот знакомый твой, Клим… как его?
– Иноков.
– Вот. Странный парень. Никогда не видал человека, который в такой мере чувствовал бы себя чужим всему и всем. Иностранец.
И пытливо, с остренькой улыбочкой в глазах посмотрев на Клима, он спросил:
– А ты себя иностранцем не чувствуешь?
– В государстве, где возможны Ходынки… – начал Клим сердито, потому что и мать и Варавка надоели ему.
В эту минуту и явилась Лидия, в странном, золотистого цвета халатике, который напомнил Климу одеяния женщин на картинах Габриэля Росетти. Она была настроена несвойственно ей оживленно, подшучивая над своим нездоровьем, приласкалась к отцу, очень охотно рассказала Вере Петровне, что халатик прислан ей Алиной из Парижа. Оживление ее показалось Климу подозрительным и усилило состояние напряженности, в котором он прожил эти два дня, он стал ждать, что Лидия скажет или сделает что-нибудь необыкновенное, может быть – скандальное. Но, как всегда, она почти не обращала внимания на него и лишь, уходя к себе наверх, шепнула:
– Не запирай дверь.
Унизительно было Климу сознаться, что этот шепот испугал его, но испугался он так, что у него задрожали ноги, он даже покачнулся, точно от удара. Он был уверен, что ночью между ним и Лидией произойдет что-то драматическое, убийственное для него. С этой уверенностью он и ушел к себе, как приговоренный на пытку.