Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 3
Однажды Варавка вдруг рассердился, хлопнул тяжелой ладонью по крышке рояля и проговорил, точно дьякон:
– Чепуха! Всякое разумное действие человека неизбежно будет насилием над ближними или над самим собой.
Клим ожидал, что Варавка скажет еще:
«Аминь!» – но он ничего не успел сказать, потому что заворчал доктор:
– Наивничает граф, Дарвина не читал.
– Дарвин – дьявол, – громко сказала его жена; доктор кивнул головой так, как будто его ударили по затылку, и тихонько буркнул:
– Валаамова ослица…
На Варавку кричала Мария Романовна, но сквозь ее сердитый крик Клим слышал упрямый голос докторши:
– Он внушил, что закон жизни – зло.
– Довольно, Анна, – ворчал доктор, а отец начал спорить с учителем о какой-то гипотезе, о Мальтусе; Варавка встал и ушел, увлекая за собой ленту дыма сигары.
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? – он тотчас ответил:
– Это – собачка, с которой охотятся за истиной.
Он был веселее всех взрослых и всем давал смешные прозвища.
Клима посылали спать раньше, чем начиналось чтение или преферанс, но мальчик всегда упрямился, просил:
– Я посижу еще немножко, немножечко!
– Нет, – как он любит общество взрослых! – удивлялся отец. После этих слов Клим спокойно шел в свою комнату, зная, что он сделал то, чего хотел, – заставил взрослых еще раз обратить внимание на него.
Но иногда отец просил:
– А ну-ко, почитай «Размышление» от строки:
Ты, считающий жизнью завидною.
Клим протягивал правую руку в воздухе, левой держался за пояс штанов и читал, нахмурясь:
Упоение лестью бесстыдною,Волокитство, обжорство, игру, –Пробудись!
Варавка хохотал до слез, мать неохотно улыбалась, а Мария Романовна пророчески, вполголоса говорила ей:
– Он будет честным человеком.
Клим видел, что взрослые все выше поднимают его над другими детьми; это было приятно. Но изредка он уже чувствовал, что внимание взрослых несколько мешает ему. Бывали часы, когда он и хотел и мог играть так же самозабвенно, как вихрастый, горбоносый Борис Варавка, его сестра, как брат Дмитрий и белобрысые дочери доктора Сомова. Так же, как все они, Клим пьянел от возбуждения и терял себя в играх. Но лишь только он замечал, что кто-то из больших видит его, он тотчас трезвел из боязни, что увлечение игрою низводит его в ряд обыкновенных детей. Ему всегда казалось, что взрослые наблюдают за ним, ждут от него особенных слов и поступков.
Вместе с тем он замечал, что дети все откровеннее не любят его. Они смотрели на него с любопытством, как на чужого, и тоже, как взрослые, ожидали от него каких-то фокусов. Но его мудреные словечки и фразы возбуждали у них насмешливый холодок, недоверие к нему, а порой и враждебность. Клим догадывался, что они завидуют его славе, – славе мальчика исключительных способностей, но все-таки это обижало его, вызывая в нем то грусть, то раздражение. Ему хотелось преодолеть недружелюбие товарищей, но он пытался делать это лишь продолжая более усердно играть роль, навязанную взрослыми. Он пробовал командовать, учить, и – вызывал сердитый отпор Бориса Варавки. Этот ловкий, азартный мальчик пугал и даже отталкивал Клима своим властным характером. В его затеях было всегда что-то опасное, трудное, но он заставлял подчиняться ему и во всех играх сам назначал себе первые роли. Прятался в недоступных местах, кошкой лазил по крышам, по деревьям; увертливый, он никогда не давал поймать себя и, доведя противную партию игроков до изнеможения, до отказа от игры, издевался над побежденными:
– Что – проиграли, сдаетесь? Эх вы…
Климу казалось, что Борис никогда ни о чем не думает, заранее зная, как и что надобно делать. Только однажды, раздосадованный вялостью товарищей, он возмечтал:
– Летом заведу себе хороших врагов из приютских мальчиков или из иконописной мастерской и стану сражаться с ними, а от вас – уйду…
Клим чувствовал, что маленький Варавка не любит его настойчивее и более открыто, чем другие дети. Ему очень нравилась Лида Варавка, тоненькая девочка, смуглая, большеглазая, в растрепанной шапке черных, курчавых волос. Она изумительно бегала, легко отскакивая от земли, точно и не касаясь ее; кроме брата, никто не мог ни поймать, ни перегнать ее. И так же, как брат, она всегда выбирала себе первые роли. Ударившись обо что-нибудь, расцарапав себе ногу, руку, разбив себе нос, она никогда не плакала, не ныла, как это делали девочки Сомовы. Но она была почти болезненно чутка к холоду, не любила тени, темноты и в дурную погоду нестерпимо капризничала. Зимою она засыпала, как муха, сидела в комнатах, почти не выходя гулять, и сердито жаловалась на бога, который совершенно напрасно огорчает ее, посылая на землю дождь, ветер, снег.
О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все, что хочет, но часто делает не так, как надо.
– Бога вовсе и нет, – заявил Клим. – Это только старики и старухи думают, что он есть.
– Я – не старуха, и Павля – тоже молодая еще, – спокойно возразила Лида. – Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что бог играет в люди, как Борис в свои солдатики.
Мать свою Лида изображала мученицей, ей жгут спину раскаленным железом, вспрыскивают под кожу лекарства и всячески терзают ее.
– Папа хочет, чтоб она уехала за границу, а она не хочет, она боится, что без нее папа пропадет. Конечно, папа не может пропасть. Но он не спорит с ней, он говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся умереть.
С этой девочкой Климу было легко и приятно, так же приятно, как слушать сказки няньки Евгении. Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все таким же, каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру. Он смущался и досадовал, видя, что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это было уже потому трудно, что Лида могла говорить непрерывно целый час, но не слушала его и не отвечала на вопросы.
Нередко вечерами, устав от игры, она становилась тихонькой и, широко раскрыв ласковые глаза, ходила по двору, по саду, осторожно щупая землю пружинными ногами и как бы ища нечто потерянное.
– Пойдем, посидим, – предлагала она Климу.
В углу двора, между конюшней и каменной стеной недавно выстроенного дома соседей, стоял, умирая без солнца, большой вяз, у ствола его были сложены старые доски и бревна, а на них, в уровень с крышей конюшни, лежал плетенный из прутьев возок дедушки. Клим и Лида влезали в этот возок и сидели в нем, беседуя. Зябкая девочка прижималась к Самгину, и ему было особенно томно приятно чувствовать ее крепкое, очень горячее тело, слушать задумчивый и ломкий голосок.
Голос у нее бедный, двухтоновой, Климу казалось, что он качается только между нот фа и соль. И вместе с матерью своей Клим находил, что девочка знает много лишнего для своих лет.
– Про аиста и капусту выдумано, – говорила она. – Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить – мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить – нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, – кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Особенно часто, много и всегда что-то новое Лидия рассказывала о матери и о горничной Павле, румяной, веселой толстухе.
– Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Рассказывая, она крепко сжимала пальцы рук в кулачок и, покачиваясь, размеренно пристукивала кулачком по коленям своим. Голос ее звучал все тише, все менее оживленно, наконец она говорила как бы сквозь дрему и вызывала этим у Клима грустное чувство.
– До того, как хворать, мама была цыганкой, и даже есть картина с нее в красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии и тоже стану петь с гитарой, только в черном платье.
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился тем, что Лидия относится к нему лучше, чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Девочки Сомовы казались ему такими же неприятными и глупыми, как их отец. Погодки, они обе коротенькие, толстые, с лицами круглыми, точно блюдечки чайных чашек. Старшая, Варя, отличалась от сестры своей только тем, что хворала постоянно и не так часто, как Любовь, вертелась на глазах Клима. Младшую Варавка прозвал Белой Мышью, а дети называли ее Люба Клоун. Белое лицо ее казалось осыпанным мукой, голубовато-серые, жидкие глаза прятались в розовых подушечках опухших век, бесцветные брови почти невидимы на коже очень выпуклого лба, льняные волосы лежали на черепе, как приклеенные, она заплетала их в смешную косичку, с желтой лентой в конце. Она была веселая, Клим подозревал, что веселость эта придумана некрасивой и неумной девочкой. Выдумывала она очень много и всегда неудачно. Придумала скучную игру «Что с кем будет?»: нарезав бумагу маленькими квадратиками, она писала на них разные слова, свертывала квадратики в тугие трубки и заставляла детей вынимать из подола ее по три трубки.
– Кольцо, звон, волк, – читала Лидия свои жребии, а Люба говорила ей старческим, гнусавым голосом гадалки:
– Ты, милая барышня, выйдешь замуж за попа и будешь жить в деревне.
Лидия сердилась:
– Ты не умеешь гадать! Я тоже не умею, но ты – больше.
На билетиках Клима оказались слова:
– Луна, сон, лук.
Люба Клоун зажала бумажки в кулак, подумала минуту, кусая пухлые губы, и закричала:
– Ты увидишь во сне, что поцеловал луну, ожегся и заплакал; это – во сне!
– Чепуха, но – ловко! – одобрил Борис.
Из всех сказок Андерсена Сомовой особенно нравилась «Пастушка и трубочист». В тихие часы она просила Лидию читать эту сказку вслух и, слушая, тихо, бесстыдно плакала. Борис Варавка ворчал, хмурясь:
– Перестань. Еще хорошо, что они не разбились.
И смешная печаль о фарфоровом трубочисте и все в этой девочке казалось Климу фальшивым. Он смутно подозревал, что она пытается показать себя такой же особенной, каков он, Клим Самгин.
Как-то поздним вечером Люба, взволнованно вбежав с улицы на двор, где шумно играли дети, остановилась и, высоко подняв руку, крикнула в небо:
– Слушайте, слушайте…
Все примолкли, внимательно глядя в синеватые небеса, но никто ничего не услышал. Клим, обрадованный, что какой-то фокус не удался Любе, начал дразнить ее, притопывая ногой:
– Не умела обмануть, никого не обманула!
Но девочка, оттолкнув его, напряженно сморщила мучнистое лицо свое и торопливо проговорила:
Вчера надел мой папа шляпуИ стал похож на белый гриб,Я просто не узнала папу…
Замолчала, прикрыв глаза, а потом с досадой упрекнула Клима:
– Это ты спутал все…
– Он всегда суется вперед всех, как слепой, – сурово сказал Борис и начал подсказывать рифмы:
– Сшиб? Рыб? Погиб?
Клим, видя, что все недовольны, еще более невзлюбил Сомову и еще раз почувствовал, что с детьми ему труднее, чем со взрослыми.
Варя была скучнее сестры и так же некрасива. На висках у нее синенькие жилки, совиные глаза унылы, движения вялого тела – неловки. Говорила она вполголоса, осторожно и тягуче, какими-то мятыми словами; трудно было понять, о чем она говорит. Клима очень удивляло, почему Борис так внимательно ухаживает за Сомовыми, а не за красивой Алиной Телепневой, подругой его сестры. В ненастные дни дети собирались в квартире Варавок, в большой, неряшливой комнате, которая могла быть залою. В ней стоял огромный буфет, фисгармония, широчайший диван, обитый кожею, посреди ее – овальный стол и тяжелые стулья с высокими спинками. Варавки жили на этой квартире уже третий год, но казалось, что они поселились только вчера, все вещи стояли не на своих местах, вещей было недостаточно, комната казалась пустынной, неуютной.
Чаще всего дети играли в цирк; ареной цирка служил стол, а конюшни помещались под столом. Цирк – любимая игра Бориса, он был директором и дрессировщиком лошадей, новый товарищ Игорь Туробоев изображал акробата и льва, Дмитрий Самгин – клоуна, сестры Сомовы и Алина – пантера, гиена и львица, а Лидия Варавка играла роль укротительницы зверей. Звери исполняли свои обязанности честно и серьезно, хватали Лидию за юбку, за ноги, пытались повалить ее и загрызть; Борис отчаянно кричал:
– Не визжать поросятами! Лидка, бей их больнее!
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему, как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал:
– Эх, капризуля! Павла, позови Дронова, черт его…
Сидя на диване, Клим следил за игрою, но больше, чем дети, его занимала Варавка-мать. В комнате, ярко освещенной большой висячей лампой, полулежала в широкой постели, среди множества подушек, точно в сугробе снега, черноволосая женщина с большим носом и огромными глазами на темном лице. Издали лохматая голова женщины была похожа на узловатый, обугленный, но еще тлеющий корень дерева. Глафира Исаевна непрерывно курила толстые, желтые папиросы, дым густо шел изо рта, из ноздрей ее, казалось, что и глаза тоже дымятся.
– Клим! – звала она голосом мужчины. Клим боялся ее; он подходил осторожно и, шаркнув ногой, склонив голову, останавливался в двух шагах от кровати, чтоб темная рука женщины не достала его.
– Ну, что у вас там? – спрашивала она, тыкая кулаком в подушку. – Что – мать? В театре? Варавка – с ними? Ага!
«Ага» она произносила с угрозой и отталкивала мальчика сверлящим взором черных глаз.
– Ты – хитрый, – говорила она. – Тебя недаром хвалят, ты – хитрый. Нет, я не отдам Лидию замуж за тебя.
В большой комнате Борис кричал, топая ногами:
– Оркестр! Мама же – оркестр!
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато:
– Она может лучше, но сегодня не в голосе.
И спрашивала, очень ласково:
– Ты сегодня не в голосе, мама?
Ответ матери был неясен, ворчлив.
– Вот видите, – говорила Лидия, – она не в голосе.
Клим думал, что, если эта женщина выздоровеет, она сделает что-нибудь страшное, но доктор Сомов успокоил его. Он спросил доктора:
– Глафира Исаевна скоро встанет?
– Вместе со всеми, в день страшного суда, – лениво ответил Сомов.
Когда доктор говорил что-нибудь плохое, мрачное, – Клим верил ему.
Если дети слишком шумели и топали, снизу, от Самгиных, поднимался Варавка-отец и кричал, стоя в двери:
– Тише, волки! Жить нельзя. Вера Петровна боится, что вы проломите потолок.
– На абордаж! – командовал Борис, и все бросались на его отца, влезали на спину, на плечи, на шею его.
– Приросли? – спрашивал он.
– Готово.
Варавка требовал с детей честное слово, что они не станут щекотать его, и затем начинал бегать рысью вокруг стола, топая так, что звенела посуда в буфете и жалобно звякали хрустальные подвески лампы.
– Уничтожай его! – кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей одного за другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры:
– Так его, так!
– Сдаюсь, – выл Варавка и валился на диван, давя своих врагов. С него брали выкуп пирожными, конфектами, Лида причесывала его растрепанные волосы, бороду, помуслив палец свой, приглаживала мохнатые брови отца, а он, исхохотавшийся до изнеможения, смешно отдувался, отирал платком потное лицо и жалобно упрекал:
– Нет, вы нечестные люди…