Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 23
Дмитрий нелепо захохотал, возглашая:
– Это ж Туробоев! Удивлен?
Удивиться Клим не успел, Марина завертела его по комнате, толкая, как мальчика.
– Еще Самгин, ужасно серьезный, – говорила она высокой даме с лицом кошки. – Ее зовут Елизавета Львовна, а вот ее муж.
У рояля, разбирая ноты, сидел маленький, сильно сутулый человек в чалме курчавых волос, черные волосы отливали синевой, а лицо было серое, с розовыми пятнами на скулах.
– Спивак, – глухо сказал он. – Поете?
Отрицательный ответ удивил его, он снял с унылого носа дымчатое пенсне и, покашливая, мигая, посмотрел в лицо Клима опухшими глазами так, точно спрашивал:
«А зачем же вы?»
– Идемте, он ничего не понимает, кроме нот.
На диване полулежала сухонькая девица в темном платье «реформ», похожем на рясу монахини, над нею склонился Дмитрий и гудел:
– Эргилья, друг Сервантеса, автор поэмы «Араукана»…
– Довольно испанцев, – крикнула Марина. – Самгин – Серафима Нехаева. Все!
И, оставив Клима, она побежала к роялю, а Нехаева, небрежно кивнув головою, подобрала тоненькие ноги и прикрыла их подолом платья. Клим принял это как приглашение сесть рядом с нею.
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно было признать, что именно вот этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами – мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким голосом говорил о любви своей к Лидии. Неприятен был и бородатый студент.
Он и Елизавета Спивак запели незнакомый Климу дуэт, маленький музыкант отлично аккомпанировал. Музыка всегда успокаивала Самгина, точнее – она опустошала его, изгоняя все думы и чувствования; слушая музыку, он ощущал только ласковую грусть. Дама пела вдохновенно, небольшим, но очень выработанным сопрано, ее лицо потеряло сходство с лицом кошки, облагородилось печалью, стройная фигура стала еще выше и тоньше. Кутузов пел очень красивым баритоном, легко и умело. Особенно трогательно они спели финал:
О ночь! Поскорее укройПрозрачным твоим покрывалом,Целебным забвенья фиаломТомимую душу тоской,Как матерь дитя, успокой!
Климу показалось, что тоска, о которой пели, давно уже знакома ему, но лишь сейчас он почувствовал себя полным ею до удушья, почти до слез.
Кончив петь, дама подошла к столу, взяла из вазы яблоко и, задумчиво погладив его маленькой рукою, положила обратно.
– Вы заметили? – шепнула Климу его соседка.
– Что? – спросил он, взглянув на ее гладкую голову галки и в маленькое, точно у подростка, птичье лицо.
– Заметили, как она – яблоко?
– Да, видел.
– Какая грация, не правда ли?
Клим согласно склонил голову, подумав:
«Институтка, должно быть».
В памяти остался странный, как бы умоляющий взгляд узких глаз неопределенной, зеленовато-серой окраски.
Дмитрий тяжело завозился, вооружаясь костылем, и сказал дразнящим тоном:
– А все-таки этот ваш Верлен хуже Фофанова.
У рояля звучал приятный голос Кутузова:
– Уже Галлен знал, что седалище души в головном мозгу…
– Вы головным мозгом поете так задушевно? – спросил Туробоев.
«Как везде, – подумал Клим. – Нет ничего, о чем бы не спорили».
Марина, схватив Кутузова за рукав, потащила его к роялю, там они запели «Не искушай». Климу показалось, что бородач поет излишне чувствительно, это не гармонирует с его коренастой фигурой, мужиковатым лицом, – не гармонирует и даже несколько смешно. Сильный и богатый голос Марины оглушал, она плохо владела им, верхние ноты звучали резко, крикливо. Клим был очень доволен, когда Кутузов, кончив дуэт, бесцеремонно сказал ей:
– Нет, девушка, это не про вас писано.
Марина и Дмитрий со своим костылем занимали места в комнате больше всех. Дмитрий двигался за девицей, как барка за пароходом, а в беспокойном хождении Марины было что-то тревожное, чувствовался избыток животной энергии, и это смущало Клима, возбуждая в нем нескромные и нелестные для девицы мысли. Еще издали она заставляла его ждать, что толкнет тугой, высокой грудью или заденет бедром. Казалось, что телу ее тесно не только в платье, но и в комнате. Неприязненно следя за нею, Клим думал, что она, вероятно, пахнет потом, кухней, баней. Вот она, напирая грудью на Кутузова, говорит крикливо и, кажется, обиженно:
– Ну да, ношу джерси, потому что терпеть не могу проповедей Льва Толстого.
– Ух, – воскликнул Кутузов и так крепко закрыл глаза, что все лицо его старчески сморщилось.
Жена пианиста тоже бесприютно блуждала по комнате, точно кошка, впервые и случайно попавшая в чужую квартиру. Ее качающаяся походка, рассеянный взгляд синеватых глаз, ее манера дотрагиваться до вещей – все это привлекало внимание Клима, улыбка туго натянутых губ красивого рта казалась вынужденной, молчаливость подозрительной.
«Хитрая», – подумал Клим.
Нехаева была неприятна. Сидела она изломанно скорчившись, от нее исходил одуряющий запах крепких духов. Можно было подумать, что тени в глазницах ее искусственны, так же как румянец на щеках и чрезмерная яркость губ. Начесанные на уши волосы делали ее лицо узким и острым, но Самгин уже не находил эту девушку такой уродливой, какой она показалась с первого взгляда. Ее глаза смотрели на людей грустно, и она как будто чувствовала себя серьезнее всех в этой комнате.
Вдруг Клим вспомнил, как возмутительно простилась с ним Лидия, уезжая в Москву.
– Верю, что ты возвратишься со щитом, а не на щите, – сказала она, усмехаясь недоброй усмешкой.
Подошел брат, привалился к Нехаевой, и через минуту Клим услышал, что она точно святцы читает:
– Маллармэ, Ролина, Ренэ Жиль, Пеладан…
– Отлично разделал их Макс Нордау, – сказал Дмитрий поддразнивающим тоном.
Кутузов зашипел, грозя ему пальцем, потому что Спивак начал играть Моцарта. Осторожно подошел Туробоев и присел на ручку дивана, улыбнувшись Климу. Вблизи он казался старше своего возраста, странно белая кожа его лица как бы припудрена, под глазами синеватые тени, углы рта устало опущены. Когда Спивак кончил играть, Туробоев сказал:
– Вы очень изменились, Самгин. Я помню вас маленьким педантом, который любил всех поучать.
Клим крепко сжал зубы, придумывая, что ответить человеку, под пристальным взглядом которого он чувствовал себя стесненно. Дмитрий неуместно и слишком громко заговорил о консерватизме провинции, Туробоев посмотрел на него, прищурив глаза, и произнес небрежно:
– А мне нравится устойчивость вкусов и мнений.
– Деревня еще устойчивей, – заметил Клим.
– Не нахожу, что это плохо, – сказал Туробоев, закурив папиросу. – А вот здесь все явления и сами люди кажутся более чем где-либо скоропреходящими, я бы даже сказал – более смертными.
– Это очень верно! – согласилась Нехаева.
Туробоев усмехнулся. Губы у него были разные, нижняя значительно толще верхней, темные глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил, что это кричащие глаза человека больного и озабоченного желанием скрыть свою боль и что Туробоев человек преждевременно износившийся. Брат спорил с Нехаевой о символизме, она несколько раздраженно увещевала его:
– Вы путаете, к символизму надо идти от идей Платона.
– Вы помните Лидию Варавку? – спросил Клим. Туробоев ответил не сразу и глядя на дым своей папиросы:
– Конечно. Такая бойкая цыганочка. Что… как она живет? Хочет быть актрисой? Это настоящее женское дело, – закончил он, усмехаясь в лицо Клима, и посмотрел в сторону Спивак; она, согнувшись над клавиатурой через плечо мужа, спрашивала Марину:
– Слышишь? Ми бемоль…
«И это – все?» – подумал Клим, обращаясь к Лидии, – подумать хотелось злорадно, а подумалось грустно.
Снова начали петь, и снова Самгину не верилось, что бородатый человек с грубым лицом и красными кулаками может петь так умело и красиво. Марина пела с яростью, но детонируя, она широко открывала рот, хмурила золотые брови, бугры ее грудей неприлично напрягались.
Около полуночи Клим незаметно ушел к себе, тотчас разделся и лег, оглушенный, усталый. Но он забыл запереть дверь, и через несколько минут в комнату влез Дмитрий, присел на кровать и заговорил, счастливо улыбаясь:
– Это у них каждую субботу. Ты обрати внимание на Кутузова, – замечательно умный человек! Туробоев тоже оригинал, но в другом роде. Из училища правоведения ушел в университет, а лекций не слушает, форму не носит.
– Пьет?
– И пьет. Вообще тут многие живут в тревожном настроении, перелом души! – продолжал Дмитрий все с радостью. – А я, кажется, стал похож на Дронова: хочу все знать и ничего не успеваю. И естественник, и филолог…
Клим спросил о Нехаевой, хотя желал бы спросить о Спивак.
– Нехаева? Она – смешная, впрочем – тоже интересная. Помешалась на французских декадентах. А вот Спивак – это, брат, фигура! Ее трудно понять. Туробоев ухаживает за ней и, кажется, не безнадежно. А впрочем – не знаю…
– Я хочу спать, – нелюбезно сказал Клим, а когда брат ушел, он напомнил себе:
«Завтра же начну искать другую квартиру».
Но это не удалось ему, с утра он попал в крепкие руки Марины.
– Ну, идемте смотреть город, – скорее приказала, чем предложила она. Клим счел невежливым отказаться и часа три ходил с нею в тумане, по скользким панелям, смазанным какой-то особенно противной грязью, не похожей на жирную грязь провинции. Марина быстро и твердо, как солдат, отбивала шаг, в походке ее была та же неудержимость, как в словах, но простодушие ее несколько подкупало Клима.
– Петербург – многоликий город. Видите: сегодня у него таинственное и пугающее лицо. В белые ночи он очаровательно воздушен. Это – живой, глубоко чувствующий город.
Клим сказал:
– Вчера я подумал, что вы не любите его.
– Вчера я с ним поссорилась; ссориться – не значит не любить.
Самгин нашел, что ответ неглуп.
Сквозь туман Клим видел свинцовый блеск воды, железные решетки набережных, неуклюжие барки, погруженные в черную воду, как свиньи в грязь. Эти барки были оскорбительно неуместны рядом с великолепными зданиями. Тусклые стекла бесчисленных окон вызывали странное впечатление: как будто дома туго набиты нечистым льдом. Мокрые деревья невиданно уродливы, плачевно голы, воробьи невеселы, почти немы, безгласно возвышались колокольни малочисленных церквей, казалось, что колокольни лишние в этом городе. Над Невою в туман лениво втискивался черный дым пароходов; каменными пальцами пронзали туман трубы фабрик. Печален был подавленный шум странного города, и унизительно мелки серые люди в массе огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия. Клим шагал безвольно, в состоянии самозабвения, ни о чем не думая, и слышал густой альт Марины:
– Сумасшедший Павел хотел сделать монумент лучше Фальконетова, – не вышло. Дрянь.
Девушка так быстро шла, как будто ей необходимо было устать, а Клим испытывал желание забиться в сухой, светлый угол и уже там подумать обо всем, что плыло перед глазами, поблескивая свинцом и позолотой, рыжей медью и бронзой.
– Что вы молчите? – строго спросила Марина, и, когда Самгин ответил, что город изумляет его, она, торжествуя, воскликнула:
– Ага!
Несколько дней она водила его по музеям, и Клим видел, что это доставляет ей удовольствие, как хозяйке, которая хвастается хозяйством своим.
Вечером, войдя в комнату брата, Самгин застал там Кутузова и Туробоева, они сидели за столом друг против друга в позах игроков в шашки, и Туробоев, закуривая папиросу, говорил:
– А вдруг окажется, что случай – псевдоним дьявола?
– В чертей не верю, – серьезно сказал Кутузов, пожимая руку Клима.
Туробоев, закурив папиросу о свой же окурок, поставил его в ряд шести других, уже погасших. Туробоев был нетрезв, его волнистые, негустые волосы встрепаны, виски потны, бледное лицо побурело, но глаза, наблюдая за дымящимся окурком, светились пронзительно. Кутузов смотрел на него взглядом осуждающим. Дмитрий, полулежа на койке, заговорил докторально:
– Мысль о вредном влиянии науки на нравы – старенькая и дряхлая мысль. В последний раз она весьма умело была изложена Руссо в 1750 году, в его ответе Академии Дижона. Ваш Толстой, наверное, вычитал ее из «Discours» Жан-Жака. Да и какой вы толстовец, Туробоев? Вы просто – капризник.
Не ответив ему, Туробоев усмехнулся, а Кутузов спросил Клима:
– А вы как смотрите на толстовство?
– Это попытка возвратиться в дураки, – храбро ответил Самгин, подметив в лице, в глазах Туробоева нечто общее с Макаровым, каким тот был до покушения на самоубийство.
Кутузов захохотал, широко открыв зубастый рот, потирая руки. Туробоев бесцветным голосом задумчиво и упрямо проговорил:
– Возвратиться в дураки, – это не плохо сказано. Я думаю, что это неизбежно для нас, отправимся ли мы от Льва Толстого или от Николая Михайловского.
– А если – от Маркса? – весело спросил Кутузов.
– В спасительность фабричного котла для России я не верю.
Клим посмотрел на Кутузова с недоумением: неужели этот мужик, нарядившийся студентом, – марксист? Красивый голос Кутузова не гармонировал с читающим тоном, которым он произносил скучные слова и цифры. Дмитрий помешал Климу слушать:
– Есть лишний билет в оперу – идешь? Я взял для себя, но не могу идти, идут Марина и Кутузов.
Затем он возмущенно рассказал, что цензура окончательно запретила ставить оперу «Купец Калашников».
Туробоев встал, посмотрел в окно, прижавшись к стеклу лбом, и вдруг ушел, не простясь ни с кем.
– Умный парень, – сказал Кутузов как будто с сожалением и, вздохнув, добавил:
– Ядовитый.
Сбивая щелчками ногтя строй окурков со стола на пол, он стал подробно расспрашивать Клима о том, как живут в его городе, но скоро заявил, почесывая подбородок сквозь бороду и морщась:
– То же самое, как у нас в Вологде.
Самгин заметил, что чем более сдержанно он отвечает, тем ласковее и внимательнее смотрит на него Кутузов. Он решил немножко показать себя бородатому марксисту и скромно проговорил: