12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 131

Почувствовав что-то близкое стыду за себя, за людей, Самгин пошел тише, увидал вдали отряд конной полиции и свернул в переулок. Там, у забора, стоял пожилой человек в пиджаке без рукава и громко говорил кому-то:

– Ты меня оставь, как я есть. Это ничего, что я картуз потерял.

В щели забора, над плечами этого человека, блестели глаза, женский голос плачевно говорил:

– Ну, куда ты, бритое рыло, лезешь, твое ли это дело?

– Ты меня не уговаривай. Бить людей – нельзя!

– Догадался! Эх, ду-урак, дурак…

Мостовую перешел человек в резиновых калошах на босую ногу, он держал в руках двухствольное ружье.

– Кум! – закричал он в полуоткрытое окно маленького домика. – Дай-кось дроби…

Окно открылось, на подоконнике, между цветочных горшков, сидел зеленоглазый кот, – он напомнил Климу Томилина.

После буйной свалки на Соборной улице тишина этих безлюдных переулков была подозрительна, за окнами, за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то. И обидно было, что красиво разрисованные Козловым хозяева узких переулков, тихоньких домиков, люди, устойчивой жизнью которых Самгин когда-то любовался, теперь ведут себя как равнодушные зрители опасных безумств. Они сидят дома, заперев ворота, заряжая ружья дробью, точно собираясь ворон стрелять, а семидесятилетний старик, вооруженный зонтиком, а слепой фабрикант варенья и конфект вышли на улицу защищать свои верования.

«Негодяи», – ругал Самгин обывателей, смутно чувствуя, что в его обиде на них есть какое-то противоречие. Он вообще чувствовал себя запутанным, разбитым, бессильным.

Вход в улицу, где он жил, преграждали толстые полицейские на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал:

– Вот еще одна Варавкина штучка идет, у-у!

Ворота всех домов тоже были заперты, а в окнах квартиры Любомудрова несколько стекол было выбито, и на одном из окон нижнего этажа сорвана ставня. Калитку отперла Самгину нянька Аркадия, на дворе и в саду было пусто, в доме и во флигеле тихо. Саша, заперев калитку, сказала, что доктор уехал к губернатору жаловаться.

– Табаков с ним и еще трое с нашей улицы. У Табакова сына избили. Товарища Корнева тоже…

Не слушая ее, Самгин прошел к себе, разделся, лег, пытаясь не думать, но – думал и видел мысли свои, как пленку пыли на поверхности темной, холодной воды – такая пленка бывает на прудах после ветреных дней. Мысли были мелкие, и это даже не мысли, а мутные пятна человеческих лиц, разные слова, крики, жесты – сор буйного дня. Через некоторое время вверху у доктора затопали, точно танцуя кадриль, и Самгин, чтоб уйти от себя, сегодня особенно тревожно чужого всему, поднялся к Любомудрову. Он ожидал увидеть там по крайней мере пятерых, но было только двое: доктор и Спивак, это они шагали по комнате друг против друга.

– В больницу ты, Лиза, не пойдешь! – кричал доктор, размахивая платком, и, увидав Самгина, махнул платком на него: – Вот он со мной пойдет…

Они оба остановились пред Самгиным – доктор, красный от возбуждения, потный, мигающий, и женщина, бледная, с расширенными глазами.

– Вы знаете, – страшно избит Корнев, – сказала она, а доктор, перебив ее, кричал:

– Нет, – Радеев-то, сукин сын, а? Послушал бы ты, что он говорил губернатору, Иуда! Трусова, ростовщица, и та – честнее! Какой же вы, говорит, правитель, ваше превосходительство! Гимназисток на улице бьют, а вы – что? А он ей – скот! – надеюсь, говорит, что после этого благомыслящие люди поймут, что им надо идти с правительством, а не с жидами, против его, а?

Швырнув платок на пол, доктор закричал Спивак:

– Убеждал я тебя и всех твоих мальчишек: для демонстрации без оружия – не время! Не время… Ну?

– Едете вы в больницу? – строго спросила она.

– Еду!

Доктор, схватив шляпу, бросился вниз, Самгин пошел за ним, но так как Любомудров не повторил ему приглашения ехать с ним, Самгин прошел в сад, в беседку. Он вдруг подумал, что день Девятого января, несмотря на весь его ужас, может быть менее значителен по смыслу, чем сегодняшняя драка, что вот этот серый день более глубоко задевает лично его.

«Необходимо, чтоб все это кончилось так или иначе, но – скорей, скорей!»

На другой день его настроение окрепло; не могло не окрепнуть, потому что выступление «союзников» возмутило всех благомыслящих людей города. Стало известно, что вчера убито пять человек, и в их числе – гимназист, племянник тюремного инспектора Топоркова, одиннадцать человек тяжко изувечены, лежат в больницах, Корнев – двенадцатый, при смерти, а человек двадцать раненых спрятано по домам. В редакции «Нашего края» выбиты стекла, в типографии поломаны машины, расхищен шрифт. Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, – улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих. Около полуночи, сквозь тишину, но как-то не нарушая ее, подъехал к воротам извозчик. Самгин был уверен, что это возвратилась Спивак, и не обратил внимания на шум. Однако минут через пять в дверь к нему постучал заспанный дворник и сказал:

– Больного привезли.

– Так – не ко мне же, а к доктору?

– К вам, – неумолимо сказал дворник, человек мрачный и не похожий на крестьянина. Самгин вышел в переднюю, там стоял, прислонясь к стене, кто-то в белой чалме на голове, в бесформенном костюме.

– Простите, Самгин, я – к вам. В больницу – не приняли.

Говорил он медленно, тяжко всхрапывая, и Самгин не сразу узнал в нем Инокова. Приказав дворнику позвать доктора, он повел Инокова в столовую.

– Вы ранены?

– Да. Избит. И ранен, – ответил Иноков, опускаясь на диван.

Пришел доктор в ночной рубахе, в туфлях на босую ногу, снял полотенца с головы Инокова, пощупал пульс, послушал сердце и ворчливо сказал Самгину:

– Н-да… обморок, гм? Позовите Елизавету. И – горничную! Горячей воды. Скорей!

Через час Самгин знал, что у Инокова прострелена рука, кости черепа целы, но в двух местах разорваны черепные покровы.

– И, должно быть, сломаны ребра… – сказал Любомудров, глядя в потолок.

Он ловко обрил волосы на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим голосом произносил непонятные слова; вторя его бреду, шаркал ветер о стены дома, ставни окон.

За столом, пред лампой, сидела Спивак в ночном капоте, редактируя написанный Климом листок «Чего хотят союзники?» Широкие рукава капота мешали ей, она забрасывала их на плечи, говоря вполголоса:

– Вы тут такие ужасы развели, как будто наша цель напугать и обывателей и рабочих…

«Надо уехать в Москву», – думал Самгин, вспоминая свой разговор с Фионой Трусовой, которая покупала этот проклятый дом под общежитие бедных гимназисток. Сильно ожиревшая, с лицом и шеей, налитыми любимым ею бургонским вином, она полупрезрительно и цинично говорила:

– А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке – камни, в почках – песок, меня скоро черти возьмут в кухарки себе, так я у них похлопочу за тебя, ей-ей! А? Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет все на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты – что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?

Говоря, она играла браслетом, сняв его с руки, и в красных пальцах ее золото казалось мягким.

– Странно вы написали, – повторила Спивак, беспощадно действуя карандашом. – Точно эсер… сентиментально.

Самгин молчал, наблюдая за нею, за Сашей, бесшумно вытиравшей лужи окровавленной воды на полу, у дивана, где Иноков хрипел и булькал, захлебываясь бредовыми словами. Самгин думал о Трусовой, о Спивак, Варваре, о Никоновой, вообще – о женщинах.

«Странные существа. Макаров, вероятно, прав. Темные души…»

Спивак поразила его тотчас же, как только вошла. Избитый Иноков нисколько не взволновал ее, она отнеслась к нему, точно к незнакомому. А кончив помогать доктору, села к столу править листок и сказала спокойно, хотя – со вздохом:

– Вам, пожалуй, придется, писать еще «Чего хотел убитый большевик?» Корнев-то не выживет.

– Едва ли выживет, – проворчал доктор.

«Да, темная душа», – повторил Самгин, глядя на голую почти до плеча руку женщины. Неутомимая в работе, она очень завидовала успехам эсеров среди ремесленников, приказчиков, мелких служащих, и в этой ее зависти Самгин видел что-то детское. Вот она говорит доктору, который, следя за карандашом ее, окружил себя густейшим облаком дыма:

– На угрозы губернатора разгонять «всяческие сборища применением оружия» – стиль у них! – кое-где уже расклеены литографированные стишки:

Если будет хуже – яПодтяну вас туже,Применю оружиеДаже против мужа,Даже против Трешера,Мужа Эвелины
и прочее в таком же пошленьком духе. А «Наш край» решено прикрыть…

– Все это – ненадолго, ненадолго, – сказал доктор, разгоняя дым рукой. – Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее…

Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.

Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что – плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь – вне действительности и, наверное, тоже несчастен…

Ему показалось, что он еще не успел уснуть, как доктор уже разбудил его.

– Пожалуйте-ко, сударь. Он там возбужден очень, разговаривает, так вы не поощряйте. Я дал ему успокоительное…

Уже светало; перламутровое, очень высокое небо украшали розоватые облака. Войдя в столовую, Самгин увидал на белой подушке освещенное огнем лампы нечеловечье, точно из камня грубо вырезанное лицо с узкой щелочкой глаза, оно было еще страшнее, чем ночью.

– Вот как… обработали меня, – хрипло сказал Иноков.

– Кто? – спросил Клим тоном исследователя загадочных явлений.

– Корвин, – ответил Иноков, точно не сразу вспомнив имя. – Он и, должно быть, певчие. Четверо. Помолчав, он добавил:

– Какой… испанец, дурак! Сколько времени?

– Седьмой час.

– Убить хотел, негодяй! Стреляет.

– Вам нельзя говорить, – вспомнил Самгин.

– Не буду.

Но, помолчав минуту, Иноков снова захрипел:

– Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, – помните? – инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или другого. Я – не злой, но бывают припадки ненависти к людям. Мучительно это…

Он устало замолчал, а Самгин сел боком к нему, чтоб не видеть эту половинку глаза, похожую на осколок самоцветного камня. Иноков снова начал бормотать что-то о Пуаре, рыбной ловле, потом сказал очень внятно и с силой:

– Ему тоже… не поздоровится!

Самгин провел с ним часа три, и все время Инокова как-то взрывало, помолчит минут пять и снова начинает захлебываться словами, храпеть, кашлять. В десять часов пришла Спивак.

– У меня сидит Лидия Тимофеевна, – сказала она. – Идите к ней.

Клим пошел не очень обрадованный новой встречей с Лидией, но довольный отдохнуть от Инокова.

– Она как будто не совсем здорова, – сказала Спивак вслед ему.

– Я не знала, что ты здесь, – встретила его Лидия. – Я зашла к Елизавете Львовне, и – вдруг она говорит! Я разлюбила дом, знаешь? Да, разлюбила!

В костюме сестры милосердия она показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая, худая, она все встряхивала головой, забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее, казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула:

– Мне так хочется видеть дом, где родился Антон, где прошло его детство. Налить тебе кофе?

Но кофе она не налила, а, вместе со стулом подвинувшись к Самгину, наклонясь к нему, стала с ужасом в глазах рассказывать почему-то вполголоса и оглядываясь:

– Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это – между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это был ужас! Дядя покойника мужа, – она трижды, быстро перекрестила грудь, – генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, – плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?

Заговорив громче, она впала в тон жалобный, лицо ее подергивали судороги, и ужас в темных глазах сгущался.

– Это – невероятно! – выкрикивала и шептала она. – Такое бешенство, такой стихийный страх не доехать до своих деревень! Я сама видела все это. Как будто забыли дорогу на родину или не помнят – где родина? Милый Клим, я видела, как рыжий солдат топтал каблуками детскую куклу, знаешь – такую тряпичную, дешевую. Топтал и бил прикладом винтовки, а из куклы сыпалось… это, как это?

– Опилки, – подсказал Самгин.

– Вот! Опилки. И я уверена, что, если б это был живой ребенок, он и – его!

Схватившись за голову, она растерянно вскочила и, бегая по комнате, выкрикнула:

– О, какой страшный, какой несчастный народ!

Ее жалобы, испуг, нервозность не трогали Самгина, удивляя его. Такой разбитой он не мог бы представить себе ее.

«Ей идет вдовство. Впрочем, она была бы и старой девой тоже совершенной», – подумал он, глядя, как Лидия, плутая по комнате, на ходу касается вещей так, точно пробует: горячи они или холодны? Несколько успокоясь, она говорила снова вполголоса:

– Все ждут: будет революция. Не могу понять – что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция – от бессилия жить, а бессилие – от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи. Мир во власти дьявола, говорит он.

Самгин вспоминал, как она по ночам, удовлетворив его чувственность, начинала истязать его нелепейшими вопросами. Вспомнил ее письма.

«Неужели забыла она все это? Почему же я не могу забыть?» – с грустью, но и со злобой спрашивал он себя.

– Да! – знаешь, кого я встретила? Марину. Она тоже вдова, давно уже. Ах, Клим, какая она! Огромная, красивая и… торгует церковной утварью! Впрочем – это мелочь. Она – удивительна! Торговля – это ширма. Я не могу рассказать тебе о ней всего, – наш поезд идет в двенадцать тридцать две.

– Тебе не надо ли денег? – спросил Клим.

– Денег? Каких? Зачем? – очень удивилась она.

– Деньги отца, – напомнил Самгин.

– Нет, не надо. Они – в банке? Пусть лежат. Муж оставил мне все, что имел.

Она стояла пред ним так близко, что, протянув руки, Самгин мог бы обнять ее, именно об этом он и подумал.

– Я, кажется, постыдно богата, – говорила она, некрасиво улыбаясь, играя старинной цепочкой часов. – Если тебе нужны деньги, бери, пожалуйста!

Самгин, уже неприязненно, сказал, что денег ему не нужно.

– В январе ты получишь подробный отчет по ликвидации предприятий отца, – добавил он деловым тоном.

– Да, вот – отец, всю жизнь бешено работал и – ликвидация! Как все это… странно!