12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 123

На улице снова охватил ветер, теперь уже со снегом, мягким, как пух, и влажным. Туробоев, скорчившись, спрятав руки в карманы, спросил:

– Ну, что скажете?

– Не понимаю, – сказал Самгин и, не желая, чтоб Туробоев расспрашивал его, сам спросил: – Вы говорили с рабочим?

– Да. Милейший человек. Черемисов. Если вам захочется побывать тут еще раз – спросите его.

– Я завтра уезжаю. Эсер, эсдек?

– Ни то, ни другое. Поп не любит социалистов. Впрочем, и социалисты как будто держатся в стороне от этой игры.

– Игры? – спросил Клим.

– Вы видели, – вокруг его все люди зрелого возраста и, кажется, больше высокой квалификации, – не ответив на вопрос, говорил Туробоев охотно и раздумчиво, как сам с собою.

Самгин видел пред собою голый череп, круглое лицо с маленькими глазами, оно светилось, как луна сквозь туман; раскалывалось на ряд других лиц, а эти лица снова соединялись в жуткое одно.

– Кажется, я – простудился, – сказал он.

Туробоев посоветовал взять горячую ванну и выпить красного вина.

«Он так любезен, точно хочет просить меня о чем-то», – подумал Самгин. В голове у него шумело, поднималась температура. Сквозь этот шум он слышал:

– Вы скажите брату.

– Кому? – удивленно спросил Клим.

– Брату, Дмитрию. Не знали, что он здесь?

– Не знал. Я только сегодня приехал. Где он?

Туробоев назвал гостиницу и сказал, что утром увидит Дмитрия.

Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел пить чай. Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел тяжелый голос:

«Жизнь – известна!»

Под эту голову становились десятки, сотни людей, создавалось тысячерукое тело с одной головой.

«Вождь», – соображал Самгин, усмехаясь, и жадно пил теплый чай, разбавленный вином. Прыгал коричневый попик. Тело дробилось на единицы, они принимали знакомые образы проповедника с тремя пальцами, Диомидова, грузчика, деревенского печника и других, озорниковатых, непокорных судьбе. Прошел в памяти Дьякон с толстой книгой в руках и сказал, точно актер, играющий Несчастливцева:

«Цензурована!»

«У меня температура, – вероятно, около сорока», – соображал Самгин, глядя на фыркающий самовар; горячая медь отражала вместе с его лицом какие-то полосы, пятна, они снова превратились в людей, каждый из которых размножился на десятки и сотни подобных себе, образовалась густейшая масса одинаковых фигур, подскакивали головы, как зерна кофе на горячей сковороде, вспыхивали тысячами искр разноцветные глаза, создавался тихо ноющий шумок…

– Черт знает, до чего я… один, – вслух сказал Клим. Слова прозвучали издалека, и произнес их чей-то чужой голос, сиплый. Самгин встал, покачиваясь, подошел к постели и свалился на нее, схватил грушу звонка и крепко зажал ее в кулаке, разглядывая, как маленький поп, размахивая рукавами рясы, подпрыгивает, точно петух, который хочет, но не может взлететь на забор. Забор был высок, бесконечно длинен и уходил в темноту, в дым, но в одном месте он переломился, образовал угол, на углу стоял Туробоев, протягивая руку, и кричал:

«Он – поймет!»

К постели подошли двое толстых и стали переворачивать Самгина с боку на бок. Через некоторое время один из них, похожий на торговца солеными грибами из Охотного ряда, оказался Дмитрием, а другой – доктором из таких, какие бывают в книгах Жюль Верна, они всегда ошибаются, и верить им – нельзя. Самгин закрыл глаза, оба они исчезли.

Когда Самгин очнулся, – за окном, в молочном тумане, таяло серебряное солнце, на столе сиял самовар, высоко и кудряво вздымалась струйка пара, перед самоваром сидел, с газетой в руках, брат. Голова его по-солдатски гладко острижена, красноватые щеки обросли купеческой бородой; на нем крахмаленная рубаха без галстука, синие подтяжки и необыкновенно пестрые брюки.

«Какой… провинциальный, – подумал Клим, но это слово не исчерпывало впечатления, тогда он добавил, кашляя: – Благополучный».

Дмитрий бросил газету на пол, скользнул к постели.

– Здравствуй! Что ж ты это, брат, а? Здоровеннейший бред у тебя был, очень бурный. Попы, вобла, Глеб Успенский. Придется полежать дня три-четыре.

Он отошел к столу, накапал лекарства в стакан, дал Климу выпить, потом налил себе чаю и, держа стакан в руках, неловко сел на стул у постели.

– А я тут недели две. Привез работу по этнографии Северного края.

– Надзор снят? – спросил Клим.

– Давно.

– Едешь за границу?

– Денег нет, – сказал Дмитрий, ставя стакан зачем-то на пол. Глаза его смотрели виновато, как в Выборге. – Тут такая… история: поселился я в одной семье, – отличные люди! У них дом был в закладе, хотели отобрать, ну, я дал им деньги. Потом дочь хозяина овдовела и… Ты ведь тоже, кажется, женат? Как живу? Да… не плохо. Этнография – интереснейшая штука. Плодовый сад, копаюсь немножко. Ну, и общественность… – Почесав мизинцем нос, он спросил тихонько: – Ты – большевик? Нет? Ну, это приятно, честное слово! – И, зажав ладони в коленях, наклонясь к брату, он заговорил более оживленно: – Не люблю эту публику, легковесные люди, бунтари, бланкисты. В Ленине есть что-то нечаевское, ей-богу! Вот, – настаивает на организации третьего съезда – зачем? Что случилось? Тут, очевидно, мотив личного честолюбия. Неприятная фигура.

Поморщившись, он придвинулся ближе и еще понизил голос.

– Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат…

– Что ты думаешь о Туробоеве? – спросил Клим.

– Что же о нем думать? – отозвался Дмитрий и прибавил, вздохнув: – Ему терять нечего. Чаю не выпьешь?

– Пожалуйста.

Наливая чай, Дмитрий говорил:

– Видел я в Художественном «На дне», – там тоже Туробоев, только поглупее. А пьеса – не понравилась мне, ничего в ней нет, одни слова. Фельетон на тему о гуманизме. И – удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще – плохая химия.

Самгину было интересно и приятно слушать брата, но шумело в голове, утомлял кашель, и снова поднималась температура. Закрыв глаза, он сообщил:

– Мать уехала за границу.

– Надолго?

– Жить.

Дмитрий задумчиво почесал подбородок, потом сказал:

– Н-да. Вот как… Утомил я тебя? Скоро – час, мне надобно в Академию. Вечером – приду, ладно?

– Что за вопрос? Дай мне газету.

Дмитрий ушел. В номере стало вопросительно и ожидающе тихо.

«Устроился и – конфузится, – ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. – Но – как запуган идеями русский интеллигент», – мысленно усмехнулся он. Думать о брате нечего было, все – ясно! В газете сердито писали о войне, Порт-Артуре, о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки»:

Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин,О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!
Самгин швырнул газету прочь, болели глаза, читать было трудно, одолевал кашель. Дмитрий явился поздно вечером, сообщил, что он переехал в ту же гостиницу, спросил о температуре, пробормотал что-то успокоительное и убежал, сказав:

– Тут маленькое собрание по поводу этого Гапона, черт!..

К вечеру другого дня Самгин чувствовал себя уже довольно сносно, пил чай, сидя в постели, когда пришел брат.

– Порт-Артур сдали, – сказал он сквозь зубы. – Завтра эта новость будет опубликована.

Он прошел к окну, написал что-то пальцем на стекле и стер написанное ладонью, крякнув:

– Туробоев говорит, что царь отнесся к несчастью совершенно равнодушно.

– Откуда он знает? – сердито спросил Клим. – Врет, конечно…

Дмитрий шагнул к столу, отломил корку хлеба, положил ее в рот и забормотал:

– Нет, он знает. Он мне показывал копию секретного рапорта адмирала Чухнина, адмирал сообщает, что Севастополь – очаг политической пропаганды и что намерение разместить там запасных по обывательским квартирам – намерение несчастное, а может быть, и злоумышленное. Когда царю показали рапорт, он произнес только: «Трудно поверить».

Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным человеком. Говорил он вяло и как бы не то, о чем думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением:

– Странная фигура этот царь, а? О его равнодушии к судьбе страны, о безволии так много…

– И – неверно говорят, – сказал Клим. – Неверно, – упрямо повторил он. – Вспомни, как он, на днях, оборвал черниговских земцев.

– Это – по личному вопросу, так сказать, – заметил Дмитрий.

– Но, если хочешь, я представляю, почему он… имел бы основание быть равнодушным, – продолжал Самгин с неожиданной запальчивостью, – она даже несколько смутила его. – Равнодушным, как человек, которому с детства внушали, что он – существо исключительное, – сказал он, чувствуя себя близко к мысли очень для него ценной. – Понимаешь? Исключительное существо. Согласись, что человеку, воспитанному в убеждении неограниченности его воли, – трудно помириться с требованиями ее ограничения. А он встретился с этим тотчас же, как только вступил на престол…

Дмитрий поднял брови, улыбнулся, от улыбки борода его стала шире, он погладил ее, посмотрел в потолок и пробормотал:

– Ну, да, но – тут не все верно…

Не обращая внимания на его слова, Самгин догонял свою мысль.

– Он видит себя окруженным бездарностями, трусами, авантюристами, микроцефалами вроде Витте…

– Однако Витте…

– Победоносцева, – вообще карикатурно жуткими рожами. Видит народ, который кричит ему ура, а затем – разрушает хозяйство страны, и губернаторам приходится пороть этот народ. Видит студентов на коленях пред его дворцом, недавно этих студентов сдавали в солдаты; он знает, что из среды студенчества рекрутируется большинство революционеров. Ему известно, что десятки тысяч рабочих ходили кричать ура пред памятником его деда и что в России основана социалистическая, рабочая партия и цель этой партии – не только уничтожение самодержавия, – чего хотят и все другие, – а уничтожение классового строя. Все это – не объясняется, а… как-то уравновешивается в душе…

Самгин не отдавал себе отчета – обвиняет он или защищает? Он чувствовал, что речь его очень рискованна, и видел: брат смотрит на него слишком пристально. Тогда, помолчав немного, он сказал задумчиво:

– Из этого равновесия противоречивых явлений может возникнуть полное равнодушие… к жизни. И даже презрение к людям.

Тут он понял, что говорил не о царе, а – о себе. Он был уверен, что Дмитрий не мог догадаться об этом, но все-таки почувствовал себя неприятно и замолчал, думая:

«Если б я был здоров, я бы не говорил с ним так».

– Н-да, вот как ты, – неопределенно выговорил Дмитрий, дергая пуговицу пиджака и оглядываясь. – Трудное время, брат! Все заостряется, толкает на крайности. А с другой стороны, растет промышленность, страна заметно крепнет… европеизируется.

Сказав это невнятно, как человек, у которого болят зубы, Дмитрий спросил:

– Чаю бы выпить, а?

– Закажи.

– Идиотская штука эта война, – вздохнул Дмитрий, нажимая кнопку звонка. – Самая несчастная из всех наших войн…

Самгин не слушал, углубленно рассматривая свою речь. Да, он говорил о себе и как будто стал яснее для себя после этого. Брат – мешал, неприютно мотался в комнате, ворчливо недоумевая:

– Странно все. Появились какие-то люди… оригинального умонастроения. Недавно показали мне поэта – здоровеннейший парень! Ест так много, как будто извечно голоден и не верит, что способен насытиться. Читал стихи про Иуду, прославил предателя героем. А кажется, не без таланта. Другое стихотворение – интересно.

Дмитрий вскинул стриженую голову и, глядя в потолок, прочитал:

Сатана играет с богом в карты,Короли и дамы – это мы.В божьих ручках – простенькие карты,Козыри же – в лапах князя тьмы.
– Вот как… Интересно! – Дмитрий усмехнулся.

В течение недели он приходил аккуратно, как на службу, дважды в день – утром и вечером – и с каждым днем становился провинциальнее. Его бесконечные недоумения раздражали Самгина, надоело его волосатое, толстое, малоподвижное лицо и нерешительно спрашивающие, серые глаза. Клим почти обрадовался, когда он заявил, что немедленно должен ехать в Минск.

– Маленькое дельце есть, возвращусь дня через три, – объяснил он, усмехаясь и не то – гордясь, что есть дельце, не то – довольный тем, что оно маленькое. – Я просил Туробоева заходить к тебе, пока ты здесь.

– Напрасно, – сказал Самгин.

Ему не хотелось ехать домой, нравилось жить одиноко, читая иностранные романы. Успокаивающая скука чтения приятно притупляла остроту пережитых впечатлений, сглаживая их шероховатость. Он успешно старался ни о чем не думать, прислушиваясь, как в нем отстаивается нечто новое. Изредка и обидно вспоминалась Никонова, он тотчас изгонял воспоминание о ней. Написал жене, что задержится по делам неопределенное время, умолчав о том, что был болен. В ясные дни выходил гулять на Невский и, наблюдая, как тасуется праздничная публика, вспоминал стихи толстого поэта:

Сатана играет с богом в карты.
Туробоев пришел вечером в крещеньев день. Уже по тому, как он вошел, не сняв пальто, не отогнув поднятого воротника, и по тому, как иронически нахмурены были его красивые брови, Самгин почувствовал, что человек этот сейчас скажет что-то необыкновенное и неприятное. Так и случилось. Туробоев любезно спросил о здоровье, извинился, что не мог прийти, и, вытирая платком отсыревшую, остренькую бородку, сказал:

– Сегодня утром по Николаю Второму с Петропавловской крепости стреляли картечью.

Самгину показалось, что это сказано с простотою нарочной.

– Вы шутите? – спросил он.

– Факт! – сказал Туробоев, кивнув головой. – Факт! – ненужно повторил он каркающим звуком и, расстегивая пуговицы пальто, усмехнулся: – Интересно: какая была команда? Баттарея! По всероссийскому императору – первое!

– Кто же стрелял?

– Пушка. Нет ли у вас вина?

Клим встал, чтоб позвонить. Он не мог бы сказать, что чувствует, но видел он пред собою площадку вагона и на ней маленького офицера, играющего золотым портсигаром.

– Любопытнейший выстрел, – говорил Туробоев. – Вы знаете, что рабочие решили идти в воскресенье к царю?

– Что вы хотите сказать? – спросил Самгин не сразу. – Сопоставляете этот выстрел с депутацией, – так, что ли?

Он чувствовал, что спрашивает неприязненно и грубо, но иначе не мог.