Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 12
Томилин спросил, потирая руки:
– Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается?
Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо:
– Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще – многие. Вы толстовец, что ли?
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память. Судорожно размахивая руками, краснея до плеч, писатель рассказывал русскую историю, изображая ее как тяжелую и бесконечную цепь смешных, подлых и глупых анекдотов. Над смешным и глупым он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел им против сердца. Всегда было неловко видеть, что после пламенной речи своей он выпивал рюмку водки, закусывая корочкой хлеба, густо намазанной горчицей.
– Читайте «Историю города Глупова» – вот подлинная и честная история России, – внушал он.
Макаров слушал речи писателя, не глядя на него, крепко сжав губы, а потом говорил товарищам:
– Что он хвастается тем, что живет под надзором полиции? Точно это его пятерка за поведение.
В другой раз, наблюдая, как извивается и корчится писатель, он сказал Лидии:
– Видите, с каким трудом родится истина?
Нахмурясь, Лидия отодвинулась от него.
Она редко бывала во флигеле, после первого же визита она, просидев весь вечер рядом с ласковой и безгласной женой писателя, недоуменно заявила:
– Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас начнут бить друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я – кошка.
Лидия вздрогнула и, наморщив лоб, почти с отвращением добавила:
– И потом этот ее живот… не выношу беременных!
– Все вы – злые! – воскликнула Люба Сомова. – А мне эти люди нравятся; они – точно повара на кухне перед большим праздником – пасхой или рождеством.
Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он стал замечать, что Люба умнеет, и это было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил:
– Ну, что, Иван, чувствуешь ли, как науки юношей пытают?
– А все-таки, братцы, что же такое интеллигенция? – допытывался он.
Докторально, словами Томилина Клим ответил:
– Интеллигенция – это лучшие люди страны, – люди, которым приходится отвечать за все плохое в ней…
Макаров тотчас же подхватил:
– Значит, это те праведники, ради которых бог соглашался пощадить Содом, Гоморру или что-то другое, беспутное? Роль – не для меня… Нет.
«Хорошо сказал», – подумал Клим и, чтоб оставить последнее слово за собой, вспомнил слова Варавки:
– Есть и другой взгляд: интеллигент – высококвалифицированный рабочий – и только.
Но и тут Макаров догадался:
– Похоже на стиль Варавки.
Чувство скрытой неприязни к Макарову возрастало у Клима. Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами человека, который только что явился из большого города в маленький, где ему не нравится. Он часто и легко говорил фразы и слова, не менее интересные, чем Варавка и Томилин. Клим усердно старался развить в себе способность создания своих слов, но почти всегда чувствовал, что его слова звучат отдаленным эхом чужих. Повторялось то же, что было с книгами: рассказы Клима о прочитанном были подробны, точны, но яркое исчезало. А Макаров даже и чужое умел сказать вовремя и ловко.
Однажды он шел с Макаровым и Лидией на концерт пианиста, – из дверей дворца губернатора два щеголя торжественно вывели под руки безобразно толстую старуху губернаторшу и не очень умело, с трудом, стали поднимать ее в коляску.
Вздохнув, Макаров сказал Лидии:
– Пушкин – прав: «Сладостное внимание женщин – почти единственная цель наших усилий».
Лидия осторожно или неохотно усмехнулась, а Клим еще раз почувствовал укол зависти.
Его раздражали непонятные отношения Лидии и Макарова, тут было что-то подозрительное: Макаров, избалованный вниманием гимназисток, присматривался к Лидии не свойственно ему серьезно, хотя говорил с нею так же насмешливо, как с поклонницами его, Лидия же явно и, порою, в форме очень резкой, подчеркивала, что Макаров неприятен ей. А вместе с этим Клим Самгин замечал, что случайные встречи их все учащаются, думалось даже: они и флигель писателя посещают только затем, чтоб увидеть друг друга.
Особенно укрепила его в этом странная сцена в городском саду. Он сидел с Лидией на скамье в аллее старых лип; косматое солнце спускалось в хаос синеватых туч, разжигая их тяжелую пышность багровым огнем. На реке колебались красновато-медные отсветы, краснел дым фабрики за рекой, ярко разгорались алым золотом стекла киоска, в котором продавали мороженое. Осенний, грустный холодок ласкал щеки Самгина.
Клим чувствовал себя нехорошо, смятенно; раскрашенная река напоминала ему гибель Бориса, в памяти назойливо звучало:
«Был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»
Ему очень хотелось сказать Лидии что-нибудь значительное и приятное, он уже несколько раз пробовал сделать это, но все-таки не удалось вывести девушку из глубокой задумчивости. Черные глаза ее неотрывно смотрели на реку, на багровые тучи. Клим почему-то вспомнил легенду, рассказанную ему Макаровым.
– Ты знаешь, – спросил он, – Климент Александрийский утверждал, что ангелы, нисходя с небес, имели романы с дочерями человеческими.
Не отводя взгляда из дали, Лидия сказала равнодушно и тихо:
– Комплимент святого недорого стоит, я думаю…
Ее равнодушие смутило Клима, он замолчал, размышляя: почему эта некрасивая, капризная девушка так часто смущает его? Только она и смущала.
Внезапно явился Макаров, в отрепанной шинели, в фуражке, сдвинутой на затылок, в стоптанных сапогах. Он имел вид человека, который только что убежал откуда-то, очень устал и теперь ему все равно.
«Надеется на свою дерзкую рожу», – подумал Клим.
Молча сунув руку товарищу, он помотал ею в воздухе и неожиданно, но не смешно отдал Лидии честь, по-солдатски приложив пальцы к фуражке. Закурил папиросу, потом спросил Лидию, мотнув головою на пожар заката:
– Красиво?
– Обычно, – ответила она, встала и пошла прочь, сказав:
– Я иду к Алине…
Пружинной походкой своей она отошла шагов двадцать. Макаров негромко проговорил:
– Какая тоненькая. Игла. Странная фамилия – Варавка…
Вдруг Лидия круто повернулась и снова села на скамью, рядом с Климом.
– Раздумала.
Макаров поправил фуражку, усмехнулся, согнул спину.
И тотчас началось нечто, очень тягостно изумившее Клима: Макаров и Лидия заговорили так, как будто они сильно поссорились друг с другом и рады случаю поссориться еще раз. Смотрели они друг на друга сердито, говорили, не скрывая намерения задеть, обидеть.
– Красивое – это то, что мне нравится, – заносчиво говорила Лида, а Макаров насмешливо возражал:
– Да – что вы? Не мало ли этого?
– Вполне достаточно для того, чтоб быть красивым.
Сидя между ними, Клим сказал:
– Спенсер определяет красоту…
Но его не услышали. Перебивая друг друга, они толкали его. Макаров, сняв фуражку, дважды больно ударил козырьком ее по колену Клима. Двуцветные, вихрастые волосы его вздыбились и придали горбоносому лицу не знакомое Климу, почти хищное выражение. Лида, дергая рукав шинели Клима, оскаливала зубы нехорошей усмешкой. У нее на щеках вспыхнули красные пятна, уши стали ярко-красными, руки дрожали. Клим еще никогда не видел ее такой злой.
Он чувствовал себя в унизительном положении человека, с которым не считаются. Несколько раз хотел встать и уйти, но сидел, удивленно слушая Лидию. Она не любила читать книги, – откуда она знает то, о чем говорит? Она вообще была малоречива, избегала споров и только с пышной красавицей Алиной Телепневой да с Любой Сомовой беседовала часами, рассказывая им – вполголоса и брезгливо морщась – о чем-то, должно быть, таинственном. К гимназистам она относилась тоже брезгливо и не скрывала этого. Климу казалось, что она считает себя старше сверстников своих лет на десять. А вот с Макаровым, который, по мнению Клима, держался с нею нагло, она спорит с раздражением, близким ярости, как спорят с человеком, которого необходимо одолеть и унизить.
– Пора домой, Лида, – сказал он, сердито напоминая о себе.
Лидия тотчас встала, воинственно выпрямилась.
– Вы неудачно оригинальничаете, Макаров, – проговорила она торопливо, но как будто мягче.
Макаров тоже встал, поклонился и отвел руку с фуражкой в сторону, как это делают плохие актеры, играя французских маркизов.
В ответ ему девушка пошевелила бровями и быстро пошла прочь, взяв Клима под руку.
– Отчего ты так рассердилась? – спросил он; поправляя волосы, закрывшие ухо ее, она сказала возмущенно:
– Терпеть не могу таких… как это? Нигилистов. Рисуется, курит… Волосы – пестрые, а нос кривой… Говорят, он очень грязный мальчишка?
Но, не ожидая ответа, она тотчас же отметила достоинства осужденного ею:
– На коньках он катается великолепно.
После этой сцены Клим почувствовал нечто близкое уважению к девушке, к ее уму, неожиданно открытому им. Чувство это усиливали толчки недоверия Лидии, небрежности, с которой она слушала его. Иногда он опасливо думал, что Лидия может на чем-то поймать, как-то разоблачить его. Он давно уже замечал, что сверстники опаснее взрослых, они хитрее, недоверчивей, тогда как самомнение взрослых необъяснимо связано с простодушием.
Но, побаиваясь Лидии, он не испытывал неприязни к ней, наоборот, девушка вызывала в нем желание понравиться ей, преодолеть ее недоверие. Он знал, что не влюблен в нее, и ничего не выдумывал в этом направлении. Он был еще свободен от желания ухаживать за девицами, и сексуальные эмоции не очень волновали его. Обычные, многочисленные романы гимназистов с гимназистками вызывали у него только снисходительную усмешку; для себя он считал такой роман невозможным, будучи уверен, что юноша, который носит очки и читает серьезные книги, должен быть смешон в роли влюбленного. Он даже перестал танцевать, находя, что танцы ниже его достоинства. Со знакомыми девицами держался сухо, с холодной вежливостью, усвоенной от Игоря Туробоева, и когда Алина Телепнева с восторгом рассказывала, как Люба Сомова целовалась на катке с телеграфистом Иноковым, Клим напыщенно молчал, боясь, что его заподозрят в любопытстве к романическим пустякам. Тем более жестоко он был поражен, почувствовав себя влюбленным.
Началось это с того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, – Иван стоял на панели, держа в одной руке ремень ранца, закинутого за спину, другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
– Исключили, – пробормотал он. На голове, на лице его таял снег, и казалось, что вся кожа лица, со лба до подбородка, сочится слезами.
– За что? – спросил Клим.
– Сволочи.
Клим посоветовал:
– Надень фуражку.
Иван поднял руку медленно, как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался снег, он так, со снегом, и надел ее на голову, но через минуту снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто говоря:
– Это – Ржига. И – поп. Вредное влияние будто бы. И вообще – говорит – ты, Дронов, в гимназии явление случайное и нежелательное. Шесть лет учили, и – вот… Томилин доказывает, что все люди на земле – случайное явление.
Клим шагал к дому, плечо в плечо с Дроновым, внимательно слушая, но не удивляясь, не сочувствуя, а Дронов все бормотал, с трудом находя слова, выцарапывая их.
– Голову сняли, сволочи! Вредное влияние! Просто – Ржига поймал меня, когда я целовался с Маргаритой.
– С ней? – переспросил Клим, замедлив шаг.
– Ну, да… А он сам, Ржига…
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье матери, Варавки, его; она работает «по домам».
Было обидно узнать, что Дронов и в отношении к женщине успел забежать вперед его.
– Что же она? – спросил Клим и остановился, не зная, как сказать далее.
– Только бы не снабдили волчьим билетом, – ворчал Дронов.
– Она позволяет тебе?
– Кто?
– Маргарита.
Дронов встряхнул плечом, точно отталкивая кого-то, и сказал:
– Ну, какая же баба не позволит?
– И давно ты с ней? – допрашивал Клим.
– Эх, отстань, – сказал Дронов, круто свернул за угол и тотчас исчез в белой каше снега.
Клим пошел домой. Ему не верилось, что эта скромная швейка могла охотно целовать Дронова, вероятнее, он целовал ее насильно. И – с жадностью, конечно. Клим даже вздрогнул, представив, как Дронов, целуя, чавкает, чмокает.
Дома, раздеваясь, он услыхал, что мать, в гостиной, разучивает какую-то незнакомую ему пьесу.
– Почему так рано? – спросила она. Клим рассказал о Дронове и добавил: – Я не пошел на урок, там, наверное, волнуются. Иван учился отлично, многим помогал, у него немало друзей.
– Это разумно, что не пошел, – сказала мать; сегодня она, в новом голубом капоте, была особенно молода и внушительно красива. Покусав губы, взглянув в зеркало, она предложила сыну: – Посиди со мной.
И, расхаживая по комнате легкой, плавной походкой, она заговорила очень мягко:
– Ржига предупредил меня, что с Иваном придется поступить строго. Он приносил в класс какие-то запрещенные книжки и неприличные фотографии. Я сказала Ржиге, что в книжках, наверное, нет ничего серьезного, это просто хвастовство Дронова.