- Главная
- Библиотека
- Книги
- Темы
- Литературные произведения по формам
- Повести
- Повести по авторам
- Повести авторов на букву Т
- Повести Тынянова
Повесть Юрия Тынянова «Восковая персона»: Страница 28
Он закрыл до половины свои глаза, заволок их, от гордости и от уязвления. И глаза были с ленью, с обидой, как будто он сегодня уклонился в старость, морные глаза.
Он все бросал музыкантам свои перстни, и ему не было жалко.
А потом сел играть в короли с Левенвольдом, с Сапегою и с стерманом, взял сразу все семь взятков и стал королем.
Остерман сказал ему вежливо — снять, а он посмотрел на него с надмением и усмехнулся, ему стало смешно. Он знал, что не нужно снимать, а нужно сказать: «Хлопцы есть». Но на него нашла гордость, смех, ему ничего не было жалко, и он снял.
Тут все засмеялись, и он все, что взял, — отдал другим. И Остерман смеялся так, что смеха не слышно было: замер. А ему было смешно и все равно, и он сделал это от гордости.
А Ягужинский, Пашка, тоже был весел. За него запросили, его отмолили, он знал это дело, мог рассказывать веселые штуки. Рассказывал Елизавете про Англию, что она остров, а госпожа Елизавет не верила и думала, что он над ней смеется. Потом стал рассказывать про папежских монахов, какие они смешные грехи между собою имеют, и все со смеху мерли. Он пошел плясать. И тоже бросил музыкантам кошель.
Он плясал.
А победы не было, он плясал и это понял.
Придет он домой и ляжет спать. Жена его умная, она его помирила. Она щербатая.
А поедет он, Пашка, в город Вену, и там метресса, та, гладкая.
Ну и приедет к нему и ляжет с ним, и все не то.
Он понимал, что выиграл, все выиграл, и вот нет победы. А отчего так — не понимал.
Он плясал кеттентанц. Пистолет-миновет, что сам хозяин любил, больше не плясали. А плясали с поцелуями, связавшись носовыми платками, по парам, и дамы до того впивались, что рушили все танцевальные фигуры и их с великим смехом отдирали. А многие так, с платком вместе — и валились в соседнюю камору; там было темно и тепло.
И плясал Ягужинский.
Делал каприоли.
Он свою даму давно бросил, и глаза у него были в пленке, и он ими не глядел, а все плясал.
Он плясал, потому что не понимал, почему это нет победы? Отчего это так, что он выиграл и опять, может, войдет в силу, а нет победы?
И увидит опять шляхтянку из Вены, глаза неверные, губы надутые, и ляжет с нею — и все не то? И это совсем другое дело.
Это морготь, олово, ветки — и старая жена убежала опять из монастыря, дура, и, задравши подол, пляшет там вокруг дома. Эй, сват-люли!
И гости надселися от смеха и все казали пальцами, как пляшет Ягужинский. Кружится, вертится, сбил мундкоха с ног, всем женщинам на шлепы наступает, выпятил губы — так вдался Ягужинский в пляс.
А он вдался в пляс и плясал, и потом кончился этот вечер, апреля 2-го числа 1725 года.
В куншткаморе выбыли две натуралии: капут пуери N0 70, в склянке, ее двупалый выбросил в окошко, и с пуером, в день обмана первого апреля, так, с дурацких глаз, взял да и выбросил. Он видел, что другие тащат оленя и сибирских болванов, вот он и пустил младенца в окно.
Выбыл монстр шестипалый, курьозите, живой.
Две большие скляницы со спиртами, что привезли к вечеру 2-го дня в куншткамору из Выборгских стекольных, по светлейшему повелению, стояли праздны.
А двупалые выпили из одной склянки спиритус — размешали его пополам с водою, на это ума у них хватило. Они были в великом веселье, и ходили, толклись, смеялись, хмыкали, а потом стали плясать перед восковым подобием, и так неловко, что оно встало и указало им: вон.
И неумы ушли к себе, гуськом, смирно. Им было весело и все равно.
А воск стоял, откинув голову, и указывал на дверь.
Кругом было его хозяйство, Петрово, — собака Тиран, и собака Лизета, и щенок Эоис. У Эоиса шерстка стояла.
Лошадка Лизета, что носила героя в Полтавском сражении, с попоною.
Стояли в подвале две головы, знакомые, домашние: Марья Даниловна и Вилим Иванович. А у Марьи Даниловны была вздернута правая бровь.
Висел попугай гвинейский, набитый, вместо глаз два темных стеклышка.
Только не было внучка, его выбросил в банке неум, в окно, того важного, золотистого.
Лежало на столах великое хозяйство минеральное.
И все было спокойно, потому что это была великая наука.
А у Марьи Даниловны все еще была вздернута бровь.
Стоял в Кикиных палатах, в казенном доме воск работы знаменитого, всем известного мастера, господина графа Растреллия, который теперь невдалеке, тоже по Литейной части, спал.
А важная натуралия, монструм рарум, шестипалый — выбыл; это был убыток, и его велено ловить.
Шестипалый стоял теперь в одном доме, у полицейской жены Агафьи, где был тайный шинок, возле тайных торговых бань; и бани и шинок были для одних закрыты, а для других открыты.
И в это время шестипалый сидел и рассказывал, а напротив него сидел Иванко Жузла, или Иванко Труба, или Иван Жмакин, и оба были трезвые.
— Наука там большая, — говорил шестипалый, — большая наука. И конь там крылат, и змей рогат. И наука вся как есть уставлена по шафам; те шафы немецкого дела и деланы в самом Стекольном городе. Камни честные — те в шафах замкнуты, чтобы не покрали, их не видать. А другая наука — та вся в скляницах, винных. И вино там всякое: есть простое вино, есть двойное вострое.
И Иван ему завидовал.
— Привозили из немцев, — говорил он, — корабль голландский — я помню.
— А главная наука — в погребе, в склянице, двойное вино, и это девка, и у ней правая бровь дернута. И никто в анатомиях не знает, для чего та бровь дернута.
И Иван сомневался:
— Для чего правая?
А потом собрались, и шестипалый расплатился с хозяйкой. А когда они уходили, к ним пристал один кутилка кабацкий и сказал, чтоб стереглись рогаточных и трещотцых людей, потому что они близко, и чтоб лучше домой шли.
Тут Иванко сощурил глаз, схватил кабацкого человека за шивороток и усмехнулся.
— А была бы, — сказал Иванко, сощурившись, — по кабакам зернь, да была бы по городам чернь, а теперь мы пойдем подаваться на Низ, к башкирам, на ничьи земли.
И ушли.