12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Новелла Бестужева-Марлинского «Вечер на бивуаке»

…Едва проглянет день,
Каждый по полю порхает,
Кивер зверски набекрень,
Ментик с вихрями играет.
Конь кипит под седоком,
Сабля свищет – враг валится.
Бой умолк – и вечерком
Снова ковшик шевелится.

Д. Давыдов

Вдали изредка слышались выстрелы артиллерии, преследовавшей на левом фланге опрокинутого неприятеля, и вечернее небо вспыхивало от них зарницей. Необозримые огни, как звезды, зажглись по полю, и крики солдат, фуражиров, скрип колес, ржание коней одушевляли дымную картину военного стана. ***20 гусарского полка эскадрону имени полковника Мечина досталось на аванпосты. Втянув цепь и приказав кормить лошадей через одну, офицеры расположились вокруг огонька пить чай. После авангардного дела, за круглою чашею, радостно потолковать нераненому о том о сем, похвалить отважных, посмеяться учтивости некоторых перед ядрами. Уже разговор наших аванпостных офицеров приметно редел, когда кирасирский поручик князь Ольский спрыгнул перед ними с коня.

– Здравствуйте, други.

– Добро пожаловать, князь! Насилу мы тебя к себе заручили; где пропадал?

– Спрашивают ли такие вопросы? Обыкновенно, перед своим взводом, рубил, колол, побеждал, – однако и вы, гусары, сегодня доказали, что не на правом плече ментик носите; объявляю вам мою благодарность. Между прочим, вахмистр! прикажи выводить и покормить моего Донца: он сегодня ничего не кушал, кроме порохового дыма.

– Послушай-ка, ваше сиятельство…

– Мое сиятельство ничего не слышит и не слушает, покуда не выпьет глинтвейну, без которого ему ни светло, ни тепло; давайте скорее стакан.

– Изволь! – сказал ротмистр Струйский. – Но знай, что эта чара заветная: за нее ты должен приплатиться анекдотом.

– Хоть сотней! За ними дело не станет: я весь слеплен из анекдотов и расскажу вам один из самых свежих, со мной случившихся. За здоровье храбрых, товарищи!

Как-то недавно у нас не было дни с три крошки провианту. Кругом, по милости вашей и казацкой, стало чисто, как в моем кармане, а, на беду, тяжелую конницу фуражировать не пускают. Что делать? Голод тем более умножался, что во французской линии слышалось гармоническое мычание быков, которое плачевным эхом отдавалось в моем пустом желудке. Рассуждая о суете мирской, лежал я, завернувшись буркою, и грыз сухарь, так заплесневелый, что над ним можно бы было учиться ботанике, так черствый, что его надо было провожать в горло шомполом. Вдруг блеснула во мне пресчастливая мысль. Сейчас же ногу в стремя – и марш.

«Куда, – спросили меня, – едешь ты на своей бешеной Бьютти?»

«Куда глаза глядят».

«Зачем?»

«Умереть или пообедать!» – отвечал я трагическим голосом, дал шпоры и, показывая вид, будто меня занесла лошадь, пустился птицею и скрылся из глаз изумленных моих товарищей. Они считали меня погибшим. Проскакав русскую цепь, я навязал на палаш платок, который в молодости своей бывал белым, и поехал рысью.

«Qui vive?» – раздалось с неприятельского пикета.

«Parlementaire russe!» – отвечал я.

«Halte la!»

Ко мне подъехал унтер-офицер с взведенным пистолетом.

«Зачем вы приехали?»

«Поговорить с начальником отряда».

«Для чего же без трубача?»

«Его убили».

Мне завязали глаза, повели пешего, и через три минуты я уже по обонянию угадал, что нахожусь подле офицерского шалаша. «Добрый знак! – думал я. – Счастливый тут как тут к обеду». Снимают повязку – и я очутился в компании полковника и человек осьми конно-егерских французских офицеров; малый я не застенчивый.

«Messieurs! – сказал я им, поклонясь весьма развязно, – я не ел почти три дня и, зная, что у вас всего много, решился, по рыцарскому обычаю, положиться на великодушие неприятелей и ехать к вам на обед в гости. Твердо уверен, что французы не воспользуются этим и не захотят, чтобы я за шутку заплатил вольностью. Да и много ли выиграет Франция, если завладеет конным поручиком, которого все знания и действия очерчиваются концом палаша?»

Я не обманулся: французам моя выходка понравилась как нельзя больше. Они пропировали со мной до вечера, нагрузили съестным мой чемодан, и мы расстались друзьями, обещая при первой встрече раскроить друг другу голову от чистого сердца.

– Не из печатного ли это? – спросил, усмехаясь, штабс-ротмистр Ничтович, который слыл в полку за великого критика.

– Да хотя бы из печатного, для тебя оно все-таки должно быть новостью! – отвечал Ольский.

– А после какого дела это случилось?

– После того самого, где ты ранен был в сапог. Штабс-ротмистр запил пилюлю и напрасно теребил усы, ища ответа на ответ: на этот раз остроумие его осеклось.

– Не расскажет ли нам чего-нибудь Лидин? – сказал подполковник, обращаясь к офицеру, который в рассеянности курил давно погасшую трубку.

– Нет, подполковник! Мне нечего рассказывать. Мой роман занимателен для меня одного, потому что обилен только чувствами, а не приключениями. И признаюсь вам: теперь вы нарушили самый великолепный воздушный мой замок. Мне мечталось, что я за отличие уже произведен в штабс-офицеры, что я сорвал «Георгия» с вражеской пушки, что я возвращаюсь в Москву, украшен ранами и славой; что троюродный мой дядя, который старее Дендерского Зодиака, умирает от радости, и я, богач, бросаюсь к ногам милой, несравненной Александрины!

– Мечтатель, мечтатель! – сказал Мечин. – Но кто не был им? Кто больше меня веровал в верность и любовь женскую? Я расскажу теперь случай моей жизни, который тебе, милый Лидин, может послужить уроком, если влюбленные могут учиться чужой опытностью, – для вас же примолвлю, друзья мои, что это будет история медальона, о котором я давно обещал вам рассказать. Послушайте!

Года за два до кампании княжна София привлекала к себе все сердца и лорнеты Петербурга: Невский бульвар кипел воздыхателями, когда она прогуливалась; бенефисы были удачны, если она приезжала в театр, и на балах надо было тесниться, чтобы на нее взглянуть, не говорю уже танцевать с нею. Любопытство заставило меня узнать ее покороче; самолюбие подстрекало обратить на себя внимание Софии, а любезность, образованный ум и доброта сердца очаровали меня навсегда. Впрочем, говорят, и я верю, что любовь прилетает не иначе, как на крыльях надежды, – я недаром в княжну влюбился. Вы знаете, друзья, что природа влила в меня знойные страсти, которыми увлекаюсь в радости – до восторга, в досадах – до исступления или отчаяния. Судите же, каково было мое блаженство при замеченной взаимности! Я забредил идиллиями; мне вообразилось, что одинокая жизнь несносна, тем более что родители Софии смотрели на меня благосклонным взором. Со мною жил тогда первый мой друг, отставной майор Владев, человек с благородными правилами, с пылким характером, но с холодною головою. «Ты дурачишься, – не раз говорил он мне в ответ на мои восторги, – избирая невесту из блестящего круга. У отца княжны более долгов и прихотей, чем денег, а твоего имения ненадолго станет для женщины, привыкшей к роскоши. Ты скажешь: ее можно перевоспитать на свой образец, ей только семнадцать лет от роду; но зато сколько в ней предрассудков от воспитания! Все возможно с любовью! – твердишь ты, но кто ж уверит тебя, что княжна вздыхает от любви, а не от узкого корсета, что она глядит в глаза твои для тебя, а не для того, чтоб глядеться в них самой? Поверь мне, что в ту минуту, когда она так нежно рассуждает об умеренности, о счастии домашней жизни, мысли ее уже стремятся к дамскому току или к карете с белыми колесами, в которой блестит она в Екатерингофе, или к новой шали, для показа которой тебя затаскивают по скучным визитам. Друг! я знаю твое раздражительное от самых безделок сердце и в княжне вижу прелестную, прелюбезную женщину, но женщину, которая любит жить в свете и для света и едва ли пожертвует тебе котильоном, не только столичного жизнию, когда расчеты или долг службы позовут тебя в армию. За упреками настанет убийственное равнодушие, и тогда– прости, счастье!» Я смеялся его словам, однако ж изведывал наклонности Софии и каждый день находил в ней новые достоинства, и с каждым часом страсть моя возрастала. Между тем я не спешил объяснением: мне хотелось, чтобы княжна любила во мне не мундир, не мазурку, не острые слова, но меня самого без всяких видов. Наконец я в том уверился и решился. Накануне предполагаемого сватовства я танцевал с княжною у графа Т. и был радостен как дитя, упоен надеждою и любовью. Один капитан, слывший тогда за образец моды, досадуя, что София не пошла с ним танцевать, позволил себе весьма нескромные на ее счет выражения, стоя за мною, и довольно громко. Кто осмеливается обидеть даму, тот возлагает на ее кавалера обязанность мстить за нее, хотя бы она вовсе не была ему знакома. Я вспыхнул и едва мог удержать себя до конца кадрили, услышав его остроты насчет княжны. Объяснение не замедлило. Г. капитан думал отыграться шутками, говорил, что не помнит слов своих. «Но я, м. г., по несчастью, имею очень счастливую память. Вы должны просить на коленях прощения у моей дамы, или завтра в десять часов волею и неволею увидитесь со мной на Охте». Вам известно, что я не охотник до пробочных дуэлей: мы стрелялись на пяти шагах, и первый его выстрел, по жребью, положил меня замертво. Какой-то испанский поэт, имени и отчества не упомню, сказал, что первый удар аптекарской иготи есть уже звон погребального колокола: пуля вылетела насквозь в соседстве легких; антонов огонь грозил сжечь сердце, но, вопреки Лесажу и Мольеру, я выздоровел, с помощью лекарей и пластырей, в полтора месяца. Бледность лица очень мила, но чтобы не показаться княжне мертвецом, я умерил на несколько дней свое нетерпение и, уже оправляясь, полетел верхом к князю на дачу. Сердце мое билось новою жизнию: я мечтал о радостной встрече моей с Софиею, о ее смущенье, об объяснении, о супружестве, о первом дне его…