12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Рассказ Гаршина «Сигнал»

Семён Иванов служил сторожем на железной дороге. От его будки до одной станции было двенадцать, до другой — десять вёрст. Верстах в четырёх в прошлом году открыли большую прядильню; из-за лесу её высокая труба чернела, а ближе, кроме соседних будок, и жилья не было.

Семён Иванов был человек больной и разбитый. Девять лет тому назад он побывал на войне: служил в денщиках у офицера и целый поход с ним сделал. Голодал он, и мёрз, и на солнце жарился, и переходы делал по сорока и пятидесяти вёрст в жару и в мороз; случалось и под пулями бывать, да, слава богу, ни одна не задела. Стоял раз полк в первой линии; целую неделю с турками перестрелка была: лежит наша цепь, а через лощинку — турецкая, и с утра до вечера постреливают. Семёнов офицер тоже в цепи был; каждый — день три раза носил ему Семён из полковых кухонь, из оврага, самовар горячий и обед. Идёт с самоваром по открытому месту, пули свистят, в камни щёлкают; страшно Семёну, плачет, а сам идёт. Господа офицеры очень довольны им были: всегда у них горячий чай был. Вернулся он из похода целый, только руки и ноги ломить стало. Немало горя пришлось ему с тех пор отведать. Пришёл он домой — отец старик помер; сынишка был по четвёртому году — тоже помер, горлом болел; остался Семён с женой сам-друг. Не задалось им и хозяйство, да и трудно с пухлыми руками и ногами землю пахать. Пришлось им в своей деревне невтерпёж; пошли на новые места счастья искать. Побывал Семён с женой и на Линии, и в Херсоне, и в Донщине; нигде счастья не достали. Пошла жена в прислуги, а Семён по-прежнему всё бродит. Пришлось ему раз по машине ехать; на одной станции видит — начальник будто знакомый. Глядит на него Семён, и начальник тоже в Семёново лицо всматривается. Узнали друг друга: офицер своего полка оказался.

— Ты Иванов? — говорит.

— Так точно, ваше благородие, я самый и есть.

— Ты как сюда попал?

Рассказал ему Семён: так, мол, и так.

— Куда ж теперь идёшь?

— Не могу знать, ваше благородие.

— Как так, дурак, не можешь знать?

— Так точно, ваше благородие, потому податься некуда. Работы какой, ваше благородие, искать надобно.

Посмотрел на него начальник станции, подумал и говорит:

— Вот что, брат, оставайся-ка ты покудова на станции. Ты, кажется, женат? Где у тебя жена?

— Так точно, ваше благородие, женат; жена в городе Курске, у купца в услужении находится.

— Ну, так пиши жене, чтобы ехала. Билет даровой выхлопочу. Тут у нас дорожная будка очистится; уж попрошу за тебя начальника дистанции.

— Много благодарен, ваше благородие, — ответил Семён.

Остался он на станции. Помогал у начальника на кухне, дрова рубил, двор, платформу мёл. Через две недели приехала жена, и поехал Семён на ручной тележке в свою будку. Будка новая, тёплая, дров сколько хочешь; огород маленький от прежних сторожей остался, и земли с полдесятины пахотной по бокам полотна было. Обрадовался Семён; стал думать, как своё хозяйство заведёт, корову, лошадь купит.

Дали ему весь нужный припас: флаг зелёный, флаг красный, фонари, рожок, молот, ключ — гайки подвинчивать, лом, лопату, мётел, болтов, костылей; дали две книжечки с правилами и расписание поездов. Первое время Семён ночи не спал, всё расписание твердил; поезд ещё через два часа пойдёт, а он обойдёт свой участок, сядет на лавочку у будки и всё смотрит и слушает, не дрожат ли рельсы, не шумит ли поезд. Вытвердил он наизусть и правила; хоть и плохо читал, по складам, а всё-таки вытвердил.

Дело было летом; работа нетяжёлая, снегу отгребать не надо, да и поезд на той дороге редко. Обойдёт Семён свою версту два раза в сутки, кое-где гайки попробует подвинтить, щебёнку подровняет, водяные трубы посмотрит и идёт домой хозяйство своё устраивать. В хозяйстве только у него помеха была: что ни задумает сделать, обо всём дорожного мастера проси, а тот начальнику дистанции доложит; пока просьба вернётся, время и ушло. Стали Семён с женою даже скучать.

Прошло времени месяца два; стал Семён с соседями-сторожами знакомиться. Один был старик древний; всё сменить его собирались: едва из будки выбирался. Жена за него и обход делала. Другой будочник, что поближе к станции, был человек молодой, из себя худой и жилистый. Встретились они с Семёном в первый раз на полотне, посередине между будками, на обходе; Семён шапку снял, поклонился.

— Доброго, — говорит, — здоровья, сосед. Сосед поглядел на него сбоку.

— Здравствуй, — говорит.

Повернулся и пошёл прочь. Бабы после между собою встретились. Поздоровалась Семёнова Арина с соседкой; та тоже разговаривать много не стала, ушла. Увидел раз её Семён.

— Что это, — говорит, — у тебя, молодица, муж неразговорчивый? Помолчала баба, потом говорит:

— Да о чём ему с тобой разговаривать? У всякого своё… Иди себе с богом.

Однако прошло ещё времени с месяц, познакомились. Сойдутся Семён с Василием на полотне, сядут на край, трубочки покуривают и рассказывают про своё житьё-бытьё. Василий всё больше помалчивал, а Семён и про деревню свою и про поход рассказывал.

— Немало, — говорит, — я горя на своём веку принял, а веку моего не бог весть сколько. Не дал бог счастья. Уж кому какую талан-судьбу господь даст, так уж и есть. Так-то, братец, Василий Степаныч.

А Василий Степаныч трубку об рельс выколотил, встал и говорит:

— Не талан-судьба нас с тобою век заедает, а люди. Нету на свете зверя хищнее и злее человека. Волк волка не ест, а человек человека живьём съедает.

— Ну, брат, волк волка ест, это ты не говори.

— К слову пришлось, и сказал. Всё-таки нету твари жесточе. Не людская бы злость да жадность — жить бы можно было. Всякий тебя за живое ухватить норовит, да кус откусить, да слопать.

Задумался Семён.

— Не знаю, — говорит, — брат. Может, оно так, а коли и так, так уж есть на то от бога положение.

— А коли так, — говорит Василий, — так нечего нам с тобой и разговаривать. Коли всякую скверность на бога взваливать, а самому сидеть да терпеть, так это, брат, не человеком быть, а скотом. Вот тебе мой сказ.

Повернулся и пошёл, не простившись. Встал и Семён.

— Сосед, — кричит, — за что же ругаешься?

Не обернулся сосед, пошёл. Долго смотрел на него Семён, пока на выемке на повороте стало Василия не видно. Вернулся домой и говорит жене:

— Ну, Арина, и сосед же у нас: зелье, не человек. Однако не поссорились они; встретились опять и по-прежнему разговаривать стали, и всё о том же.

— Э, брат, кабы не люди… не сидели бы мы с тобою в будках этих, — говорит Василий.

— Что ж в будке… ничего, жить можно.

— Жить можно, жить можно… Эх, ты! Много жил, мало нажил, много смотрел, мало увидел. Бедному человеку, в будке там или где, какое уж житьё! Едят тебя живодёры эти. Весь сок выжимают, а стар станешь — выбросят, как жмыху какую, свиньям на корм. Ты сколько жалованья получаешь?

— Да маловато, Василий Степанович. Двенадцать рублей.

— А я тринадцать с полтиной. Позволь тебя спросить, почему? По правилу, от правления всем одно полагается: пятнадцать целковых в месяц, отопление, освещение. Кто же это нам с тобой двенадцать или там тринадцать с полтиной определил? Чьему брюху на сало, в чей карман остальные три рубля или же полтора полагаются? Позволь тебя спросить?.. А ты говоришь, жить можно! Ты пойми, не об полуторах там или трёх рублях разговор идёт. Хоть бы и все пятнадцать платили. Был я на станции в прошлом месяце; директор проезжал, так я его видел. Имел такую честь. Едет себе в отдельном вагоне; вышел на платформу, стоит, цепь золотую распустил по животу, щёки красные, будто налитые… Напился нашей крови. Эх, кабы сила да власть!.. Да не останусь я здесь долго; уйду, куда глаза глядят.

— Куда же ты уйдёшь, Степаныч? От добра добра не ищут. Тут тебе и дом, тепло, и землицы маленько. Жена у тебя работница…

— Землицы! Посмотрел бы ты на землицу мою. Ни прута на ней нету. Посадил было весной капустки, так и то дорожный мастер приехал. «Это, говорит, что такое? Почему без доношения? Почему без разрешения? Выкопать, чтоб и духу её не было». Пьяный был. В другой раз ничего бы не сказал, а тут втемяшилось… «Три рубля штрафу!..»

Помолчал Василий, потянул трубочки и говорит тихо:

— Немного ещё, зашиб бы я его до смерти.

— Ну, сосед, и горяч ты, я тебе скажу.

— Не горяч я, а по правде говорю и размышляю. Да ещё дождётся он у меня, красная рожа! Самому начальнику дистанции жаловаться буду. Посмотрим!

И точно пожаловался.

Проезжал раз начальник дистанции путь осматривать. Через три дня после того господа важные из Петербурга должны были по дороге проехать: ревизию делали, так перед их проездом всё надо было в порядок привести. Балласту подсыпали, подровняли, шпалы пересмотрели, костыли подколотили, гайки подвинтили, столбы подкрасили, на переездах приказали жёлтого песочку подсыпать. Соседка-сторожиха и старика своего выгнала травку подщипать. Работал Семён целую неделю; всё в исправность привёл и на себе кафтан починил, вычистил, а бляху медную кирпичом до сияния оттёр. Работал и Василий. Приехал начальник дистанции на дрезине; четверо рабочих рукоять вертят; шестерни жужжат; мчится тележка вёрст по двадцать в час, только колёса воют. Подлетел к Семёновой будке; подскочил Семён, отрапортовал по-солдатски. Всё в исправности оказалось.

— Ты давно здесь? — спрашивает начальник.

— Со второго мая, ваше благородие.

— Ладно. Спасибо. А в сто шестьдесят четвёртом номере кто?

Дорожный мастер (вместе с ним на дрезине ехал) ответил:

— Василий Спиридов.

— Спиридов, Спиридов… А, это тот самый, что в прошлом году был у вас на замечании?

— Он самый и есть-с.

— Ну, ладно, посмотрим Василия Спиридова. Трогай. Налегли рабочие на рукояти; пошла дрезина в ход. Смотрит Семён на неё и думает: «Ну, будет у них с соседом игра».

Часа через два пошёл он в обход. Видит, из выемки по полотну идёт кто-то, на голове будто белое что виднеется. Стал Семён присматриваться — Василий; в руке палка, за плечами узелок маленький, щека платком завязана.

— Сосед, куда собрался? — кричит Семён. Подошёл Василий совсем близко: лица на нём нету, белый, как мел, глаза дикие; говорить начал — голос обрывается.

— В город, — говорит, — в Москву… в правление.

— В правление… Вот что! Жаловаться, стало быть, идёшь? Брось, Василий Степаныч, забудь…

— Нет, брат, не забуду. Поздно забывать. Видишь, он меня в лицо ударил, в кровь разбил. Пока жив, не забуду, не оставлю так. Учить их надо, кровопийцев…

Взял его за руку Семён:

— Оставь, Степаныч, верно тебе говорю: лучше не сделаешь.

— Чего там лучше! Знаю сам, что лучше не сделаю; правду ты про талан-судьбу говорил. Себе лучше не сделаю, но за правду надо, брат, стоять.

— Да ты скажи, с чего всё пошло-то?

— Да с чего… Осмотрел всё, с дрезины сошёл, в будку заглянул. Я уж знал, что строго будет спрашивать; всё как следует исправил. Ехать уж хотел, а я с жалобой. Он сейчас кричать. «Тут, говорит, правительственная ревизия, такой-сякой, а ты об огороде жалобы подавать! Тут, говорит, тайные советники, а ты с капустой лезешь!» Я не стерпел, слово сказал, не то чтобы очень, но так уж ему обидно показалось. Как даст он мне… Терпенье наше проклятое! Тут бы его надо… а я стою себе, будто так оно и следует. Уехали они, опамятовался я, вот обмыл себе лицо и пошёл.

— Как же будка-то?

— Жена осталась. Не прозевает; да ну их совсем и с дорогой ихней!

Встал Василий, собрался.

— Прощай, Иваныч. Не знаю, найду ли управу себе.

— Неужто пешком пойдёшь?

— На станции на товарный попрошусь: завтра в Москве буду.

Простились соседи; ушёл Василий, и долго его не было. Жена за него работала, день и ночь не спала; извелась совсем, поджидаючи мужа. На третий день проехала ревизия: паровоз, вагон багажный и два первого класса, а Василия всё нет. На четвёртый день увидел Семён его хозяйку: лицо от слёз пухлое, глаза красные.

— Вернулся муж? — спрашивает.

Махнула баба рукой, ничего не сказала и пошла в свою сторону.

***

Научился Семён когда-то, ещё мальчишкой, из тальника[2] дудки делать. Выжжет таловой палке сердце, дырки, где надо, высверлит, на конце пищик сделает и так славно наладит, что хоть что угодно играй. Делывал он в досужее время дудок много и с знакомым товарным кондуктором в город на базар отправлял; давали ему там за штуку по две копейки. На третий день после ревизии оставил он дома жену вечерний шестичасовой поезд встретить, а сам взял ножик и в лес пошёл, палок себе нарезать. Дошёл он до конца своего участка, — на этом месте путь круто поворачивал, — спустился с насыпи и пошёл лесом под гору. За полверсты было большое болото, и около него отличнейшие кусты для его дудок росли. Нарезал он палок целый пук и пошёл домой. Идёт лесом; солнце уже низко было; тишина мёртвая, слышно только, как птицы чиликают да валежник под ногами хрустит. Прошёл Семён немного ещё, скоро полотно; и чудится ему, что-то ещё слышно: будто где-то железо о железо позвякивает. Пошёл Семён скорей. Ремонту в то время на их участке не было. «Что бы это значило?» — думает. Выходит он на опушку — перед ним железнодорожная насыпь подымается; наверху, на полотне, человек сидит на корточках, что-то делает; стал подыматься Семён потихоньку к нему: думал, гайки кто воровать пришёл. Смотрит — и человек поднялся, в руках у него лом; поддел он рельс ломом, как двинет его в сторону. Потемнело у Семёна в глазах; крикнуть хочет — не может. Видит он Василия, бежит бегом, а тот с ломом и ключом с другой стороны насыпи кубарем катится.

— Василий Степаныч! Отец родной, голубчик, воротись! Дай лом! Поставим рельс, никто не узнает. Воротись, спаси свою душу от греха.

Не обернулся Василий, в лес ушёл.

Стоит Семён над отвороченным рельсом, палки свои выронил. Поезд идёт не товарный, пассажирский. И не остановишь его ничем: флага нет. Рельса на место не поставишь; голыми руками костылей не забьёшь. Бежать надо, непременно бежать в будку за каким-нибудь припасом. Господи, помоги!

Бежит Семён к своей будке, задыхается. Бежит — вот-вот упадёт. Выбежал из лесу — до будки сто сажен, не больше, осталось, слышит — на фабрике гудок загудел. Шесть часов. А в две минуты седьмого поезд пройдёт. Господи! Спаси невинные души! Так и видит перед собою Семён: хватит паровоз левым колесом об рельсовый обруб, дрогнет, накренится, пойдёт шпалы рвать и вдребезги бить, а тут кривая, закругление, да насыпь, да валиться-то вниз одиннадцать сажен, а там, в третьем классе, народу битком набито, дети малые… Сидят они теперь все, ни о чём не думают. Господи, вразуми ты меня!.. Нет, до будки добежать и назад вовремя вернуться не поспеешь…

Не добежал Семён до будки, повернул назад, побежал скорее прежнего. Бежит почти без памяти; сам не знает, что ещё будет. Добежал до отвороченного рельса: палки его кучей лежат. Нагнулся он, схватил одну, сам не понимая зачем, дальше побежал. Чудится ему, что уже поезд идёт. Слышит свисток далёкий, слышит, рельсы мерно и потихоньку подрагивать начали. Бежать дальше сил нету; остановился он от страшного места саженях во ста: тут ему точно светом голову осветило. Снял он шапку, вынул из неё платок бумажный; вынул нож из-за голенища; перекрестился, господи благослови!

Ударил себя ножом в левую руку повыше локтя, брызнула кровь, полила горячей струёй; намочил он в ней свой платок, расправил, растянул, навязал на палку и выставил свой красный флаг.

Стоит, флагом своим размахивает, а поезд уж виден. Не видит его машинист, подойдёт близко, а на ста саженях не остановить тяжёлого поезда!

А кровь всё льёт и льёт; прижимает рану к боку, хочет зажать её, но не унимается кровь; видно, глубоко поранил он руку. Закружилось у него в голове, в глазах чёрные мухи залетали; потом и совсем потемнело; в ушах звон колокольный. Не видит он поезда и не слышит шума: одна мысль в голове: «Не устою, упаду, уроню флаг; пройдёт поезд через меня… помоги, господи, пошли смену…»

И стало черно в глазах его и пусто в душе его, и выронил он флаг. Но не упало кровавое знамя на землю: чья-то рука подхватила его и подняла высоко навстречу подходящему поезду. Машинист увидел его, закрыл регулятор и дал контрпар. Поезд остановился.

Выскочили из вагонов люди, сбились толпою. Видят: лежит человек весь в крови, без памяти; другой возле него стоит с кровавой тряпкой на палке.

Обвёл Василий всех глазами, опустил голову:

— Вяжите меня, — говорит, — я рельс отворотил.

1887

Примечания

  1. Впервые — в журнале «Северный вестник», 1887, кн. I, стр. 1—9.
  2. Тальник — название некоторых ив (прим. редактора).