12550 викторин, 1951 кроссворд, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Толстого «Сёстры»: Глава XXVII

После неудавшегося побега из концентрационного лагеря Иван Ильич Телегин был переведен в крепость, в одиночное заключение. Здесь он замыслил второй побег и в продолжение шести недель подпиливал оконную решетку. Но в середине лета, неожиданно, всю крепость эвакуировали, и Телегин, как штрафной, попал в так называемую «Гнилую Яму». Это было страшное и удручающее место: в широкой котловине на торфяном поле стояли квадратом четыре длинных барака, обнесенные колючей проволокой. Вдалеке, у холмов, где торчали кирпичные трубы, начиналась узкоколейка, ржавые ее рельсы тянулись через все болото и кончались неподалеку от бараков у глубокой выемки — месте прошлогодних работ, на которых от тифа и дизентерии погибло более пяти тысяч русских солдат. На другой стороне буро-желтой равнины поднимались неровными зубцами лиловые Карпаты. На север от бараков, сейчас же за проволокой, далеко по болоту, виднелось множество сосновых крестов. В жаркие дни над равниной поднимались испарения, жужжали овода, в лицо липли мошки, солнце стояло красновато-мутное, распаривая, разлагая это безнадежное место.

Содержание здесь было суровое и голодное. Половина офицеров болела желудками, лихорадкой, нарывами, сыпью. Несколько человек умерло. Но все же в лагере было приподнятое настроение — Брусилов с сильными боями шел вперед, французы били немцев в Шампани и под Верденом, турки очищали Малую Азию. Конец войны, казалось, теперь уже по-настоящему не далек. И заключенные в «Гнилой Яме», стиснув зубы, переносили все лишения, — к Новому году все будем дома.

Но миновало лето, начались дожди, Брусилов остановился, не взяв ни Кракова, ни Львова, затихли кровавые бои на французском фронте, — Союз и Согласие зализывали раны. Ясно, что конец войны снова откладывался на будущую осень.

Вот тогда-то в «Гнилой Яме» началось отчаяние. Сосед Телегина по нарам, Вискобойников, бросил вдруг бриться и умываться, целыми днями лежал на неприбранных нарах, полузакрыв глаза, не отвечая на вопросы. Иногда привставал и, ощерясь, с ненавистью, скреб себя ногтями. На теле его то появлялись, то пропадали розоватые лишаи. Ночью однажды он разбудил Ивана Ильича и глухим голосом проговорил:

— Телегин, ты женат?

— Нет.

— У меня жена и дочь в Твери. Ты их навести, слышишь.

— Перестань, Яков Иванович, спи.

— Я, братец мой, крепко засну.

Под утро, на перекличке, Вискобойников не отозвался. Его нашли в отхожем месте, висящим на тонком ременном поясе. Весь барак проснулся. Офицеры теснились около тела, лежащего навзничь на полу. Фонарь, стоявший в головах, освещал изуродованное гадливой мукой, костлявое лицо и на груди под разорванной рубашкой следы расчесов. Свет фонаря был грязный, лица живых, нагнувшиеся над трупом, — опухшие, желтые, искаженные. Один из них, поручик Мельшин, обернулся в темноту барака и громко сказал:

— Что же, товарищи, молчать будем?

По толпе, по нарам прошел глухой ропот. Входная дверь бухнула, появился заспанный австрийский офицер, комендант лагеря, толпа раздвинулась, пропустила его к мертвому телу, и сейчас раздались резкие голоса:

— Молчать не будем.

— Замучили человека.

— У них система.

— Я сам заживо гнию.

— Не желаем. Требуем перевода.

— Мы не каторжники.

— Мало вас били, окаянных…

Поднявшись на цыпочки, комендант крикнул:

— Молчать! Все по местам. Русские свиньи!

— Что?.. Что он сказал?..

— Мы русские свиньи?!

Сейчас же к коменданту протиснулся коренастый человек, заросший спутанной бородой, штабс-капитан Жуков. Поднеся короткий палец к самому лицу австрийского офицера, он закричал рыдающим голосом:

— А вот палец мой видел, сукин ты сын, это ты видел? — И, замотав косматой головой, схватил коменданта за плечи, бешено затряс его, повалил и навалился.

Офицеры, тесно сгрудясь над борющимися, молчали… Но вот послышались хлопающие по доскам шаги бегущих солдат, и комендант закричал: «На помощь!» Тогда Телегин, бывший в это время сзади, растолкал товарищей и, говоря: «С ума сошли, он же его задушит», — обхватил Жукова за плечи, рванул и оттащил от австрийца. «Вы негодяй!» — крикнул он коменданту по-немецки. Жуков тяжело дышал, разинув рот. «Пусти, я ему покажу — свиньи», — проговорил он тихо. Но комендант уже поднялся, надвинул на глаза смятую кепи, быстро и пристально, точно запоминая, взглянул в лицо Жукову, Телегину, Мельшину и еще двум, трем стоявшим около них офицерам и, твердо звякая шпорами, пошел прочь из барака. Дверь сейчас же заперли, у входа поставили двух часовых.

В это утро не было ни переклички, ни барабана, ни желудевого кофе. Около полудня в барак вошли солдаты с носилками и вынесли тело Вискобойникова. Дверь опять была заперта. Офицеры разбрелись по нарам, многие легли. В бараке стало совсем тихо, — дело было ясное: бунт, покушение и — военный суд.

Иван Ильич начал этот день как обычно, не отступая ни от одного из им самим предписанных правил, которые строго соблюдал вот уже больше года: в шесть утра накачал в ведро коричневатую воду, облился, растерся, проделал сто одно гимнастическое движение, следя за тем, чтобы хрустели мускулы, оделся, побрился и, так как кофе сегодня не было, натощак сел за немецкую грамматику.

Самым трудным и разрушающим в плену было физическое воздержание. На этом многие пошатнулись: один вдруг начинал пудриться, подмазывать глаза и брови, шушукался целыми днями с таким же напудренным молодцом, другой — сторонился товарищей, валялся, завернувшись с головой в тряпье, немытый, неприбранный, иной принимался сквернословить, приставать ко всем с чудовищными рассказами и, наконец, выкидывал что-нибудь столь непотребное, что его увозили в лазарет.

Ото всего этого было одно спасение — суровость. За время плена Телегин стал молчалив, тело его, покрытое броней мускулов, подсохло, стало резким в движениях, глаза точно выцвели, — побелели, в них появился холодный, упрямый блеск, — в минуту гнева или решимости они были страшны.

Сегодня Телегин тщательнее, чем обычно, повторил выписанные с вечера немецкие слова и раскрыл истрепанный томик Шпильгагена. На нары к нему присел Жуков. Иван Ильич, не оборачиваясь, продолжал читать вполголоса. Вздохнув, Жуков проговорил:

— Я на суде, Иван Ильич, хочу сказать, что я сумасшедший.

Телегин быстро взглянул на него. Розовое, добродушное лицо Жукова с широким носом, кудрявой бородой, с мягкими, теплыми губами, видными сквозь заросли спутанных усов, было опущено, виновато; светлые ресницы часто мигали:

— Дернуло с этим пальцем проклятым соваться, — сам теперь не пойму, что я и доказать-то хотел. Иван Ильич, я понимаю — виноват, конечно… Выскочил с пальцем, подвел товарищей… Я так решил — скажусь сумасшедшим… Вы одобряете?

— Слушайте, Жуков, — ответил Иван Ильич, закладывая пальцем книгу, — несколько человек из нас во всяком случае расстреляют… Вы это знаете? Да, понимаю.

— Не проще ли будет не валять дурака на суде… Как вы думаете?..

— Так-то оно так, конечно.

— Никто из товарищей вас не винит. Только цена за удовольствие набить австрияку морду слишком высока.

— Иван Ильич, а мне-то самому каково — подвести товарищей под военный суд! — Жуков махнул стиснутым кулачком, замотал волосатой головой. — Хоть бы они, сволочи, меня одного закатали — все бы легче.

Он долго еще говорил в том же роде, но Телегин, уже не слушая его, продолжал читать Шпильгагена. Затем встал и, потянувшись, хрустнул мускулами. В это время с треском распахнулась наружная дверь и вошли четыре солдата с примкнутыми штыками, встали по сторонам двери, брякнули затворами винтовок; минуту спустя вошел фельдфебель, мрачный человек с повязкой на глазу, оглянул барак и глухим, свирепым голосом крикнул:

— Штабс-капитан Жуков, поручик Мельшин, подпоручик Иванов, подпоручик Убейко, прапорщик Телегин…

Названные подошли. Фельдфебель внимательно оглянул каждого, солдаты окружили их и повели из барака через двор к дощатому домику — комендантской. Здесь стоял недавно прибывший военный автомобиль. Колючие рогатки, закрывающие проезд через проволоку на дорогу, были раздвинуты. Около полосатой будки неподвижно стоял часовой. В автомобиле, завалившись на сиденье у руля, сидел шофер, мальчишка, с обезьяньим смуглым личиком, с надвинутым на глаза огромным козырьком фуражки. Телегин тронул локтем идущего рядом с ним Мельшина.

— Умеете управлять машиной?

— Умею, а что?

— Молчите.

Их ввели в комендантскую. За сосновым столом, прикрытым розовой промокательной бумагой, сидели трое приехавших австрийских обер-офицеров. Один, иссиня выбритый, с багровыми пятнами на толстых щеках, курил сигару. Телегин заметил, что он не взглянул даже на вошедших, — руки его лежали на столе, пальцы сунуты в пальцы, толстые и волосатые, глаз прищурен от сигарного дыма, воротник врезался в шею. «Этот уже решил», — подумал Телегин.

Другой судья, председательствующий, был худой старик с длинным, грустным лицом в редких и чисто промытых морщинах, с пушисто-белыми усами. Бровь его была приподнята моноклем. Он внимательно оглядел обвиняемых, перевел большой, сквозь стекло, серый глаз на Телегина, — глаз был ясный, умный и ласковый, — усы у него задрожали, он опустил лицо.

«Совсем плохо», — подумал Иван Ильич и взглянул на третьего судью, перед которым лежали черепаховые очки и четвертушка мелко исписанной бумаги. Это был приземистый, землисто-желтый человек, с жесткими волосами ежиком, с большими, как пельмени, ушами. Он морщился, точно от несварения желудка. По всему было видно, что это служака из неудачников.

Когда подсудимые выстроились перед столом, он не спеша надел круглые очки, разгладил исписанный листок сухонькой ладонью и, неожиданно широко открыв желтые, вставные зубы, начал читать обвинительный акт.

Сбоку стола, сдвинув брови, сжав рот, сидел пострадавший комендант. Телегин напрягал внимание, чтобы вслушаться в слова обвинения, но помимо воли мысль его остро и торопливо работала в ином направлении.

«…Когда тело самоубийцы было внесено в барак, несколько русских воспользовались этим, чтобы возбудить своих товарищей к открытому неповиновению власти, и начали выкрикивать бранные и возмутительные выражения, угрожающе потрясая кулаками. Так, в руках у поручика Мельшина оказался раскрытый перочинный нож…»

Через окно Иван Ильич видел, как мальчик-шофер ковырял пальцем в носу, потом повернулся бочком на сиденье и совсем надвинул на лицо козырек. К автомобилю подошли два низкорослых солдата в накинутых на плечи голубых капотах, постояли, поглядели, один, присев, потрогал пальцем шину. Затем оба они повернулись, — во двор въезжала кухня, из трубы ее мирно шел дымок. Кухня повернула к казармам, куда лениво побрели и солдаты. Шофер не поднял головы, не обернулся, — значит, заснул. Телегин, кусая от нетерпения губы, опять стал вслушиваться в скрипучий голос обвинителя.

«…Вышеназванный штабс-капитан Жуков, с явным намерением угрожая жизни господина коменданта, предварительно пытался схватить его пальцами за нос, что, вполне очевидно, имело целью опорочить честь Императорского Королевского мундира…»

При этих словах комендант поднялся и, покрывшись багровыми пятнами, подробно начал объяснять судьям малопонятную историю с пальцем штабс-капитана. Сам Жуков, плохо понимая по-немецки, изо всей мочи вслушивался, порывался вставить словечко, с доброй, виноватой улыбкой оглядывался на товарищей и, не выдержав, проговорил по-русски, обращаясь к обвинителю:

— Господин полковник, позвольте доложить, — я ему говорю: — за что вы нас, за что?.. По-немецки не знаю как выразиться, значит, пальцем ему показываю.

— Молчите, Жуков, — сказал Иван Ильич сквозь зубы. Председатель постучал карандашом. Обвинитель продолжал чтение.

Описав, каким образом и за какое именно место Жуков схватил коменданта и, «опрокинув его навзничь, надавливал ему большими пальцами на горло с целью причинить смерть», полковник перешел к наиболее щекотливому месту обвинения: «…Русские толчками и криками подстрекали убийцу; один из них, именно — прапорщик Иоган Телегин, услышав шаги бегущих солдат, бросился к месту происшествия, отстранил Жукова, и только одна секунда отделяла господина коменданта от смертельной развязки». — В этом месте обвинитель, приостановившись, самодовольно улыбнулся. — «Но в эту секунду появились дежурные нижние чины, — следуют имена, — и прапорщик Телегин успел только крикнуть своей жертве: — негодяй».

За этим следовал остроумный психологический разбор поступка Телегина, «как известно, дважды пытавшегося бежать из плена»… Полковник, безусловно, обвинял Телегина, Жукова и Мельшина, который подстрекал к убийству размахиванием перочинным ножом. Чтобы обострить силу обвинения, полковник даже выгородил Иванова и Убейко, «действовавших в состоянии умоисступления».

По окончании чтения комендант подтвердил, что именно так все и было. Допросили солдат; они показали, что первые трое обвиняемых, действительно, виновны, про вторых двух — ничего не могут знать. Председательствующий, потерев худые руки, предложил Иванова и Убейко от обвинения освободить за недоказанностью улик. Багровый офицер, докуривший до губ сигару, кивнул головой, обвинитель после некоторого колебания тоже согласился. Тогда двое из конвойных вскинули ружья. Телегин сказал: «Прощайте, товарищи». Иванов опустил голову, Убейко, молча, с ужасом, взглянул на Ивана Ильича. Их вывели, и председательствующий предоставил слово обвиняемым.

— Считаете вы себя виновным в подстрекательстве к бунту и покушении на жизнь коменданта лагеря? — спросил он Телегина.

— Нет.

— Что же именно вы желаете сказать по этому делу?

— Обвинение от первого до последнего слова чистая ложь.

Комендант с бешенством вскочил, требуя объяснения, председательствующий знаком остановил его.

— Больше вы ничего не имеете прибавить к вашему заявлению?

— Никак нет.

Телегин отошел от стола и пристально посмотрел на Жукова. Тот покраснел, засопел и на вопросы повторил слово в слово все, сказанное уже Телегиным. Так же отвечал и Мельшин. Председательствующий выслушивал ответы, устало закрыв глаза. Наконец, судьи поднялись и удалились в соседнюю комнату, где в дверях багровый офицер, шедший последним, выплюнул сигару и, подняв руки, сладко потянулся.

— Расстрел, — я это понял, как мы вошли, — сказал Телегин вполголоса и обратился к конвойному: — Дайте мне стакан воды.

Солдат торопливо подошел к столу и, придерживая винтовку, стал наливать из графина мутную воду. Иван Ильич быстро, в самое ухо, прошептал Мельшину:

— Когда нас выведут, постарайтесь завести мотор.

Мельшин, шепотом же, закрыв глаза, ответил:

— Понял.

Через минуту появились судьи и заняли прежние места. Председательствующий, не спеша, снял монокль и, близко держа перед глазами слегка дрожащий клочок бумаги, прочел краткий приговор, по которому Телегин, Жуков и Мельшин приговаривались к смертной казни через расстреляние.

Когда были произнесены эти слова, Иван Ильич, хотя и был уверен в приговоре, все же почувствовал, как кровь отлила от сердца и стало тошно. Жуков уронил голову, Мельшин, рослый, широкой кости, светлоглазый юноша, медленно облизнул губы.

Председательствующий потер уставшие глаза, затем, прикрыв их ладонью, проговорил отчетливо, но тихо:

— Господину коменданту поручается привести приговор в исполнение немедленно.

Судьи встали. Комендант одну еще секунду сидел вытянувшись, бледный до зелени в лице, но встал и он, одернул чистенький мундир и преувеличенно резким голосом скомандовал двоим оставшимся конвойным вывести приговоренных. В узких дверях Телегин замешкался и дал возможность Мельшину выйти первым. Мельшин, будто теряя силы, схватился конвойному за руку и забормотал по-русски заплетающимся языком:

— Пойдем, пойдем, пожалуйста, недалеко, сюда, вот еще немножечко… Живот болит, мочи нет…

Солдат в недоумении глядел на него, упирался, испуганно оборачивался, не понимая, как ему в этом непредвиденном случае поступать. Но Мельшин уже дотащил его до передней части автомобиля и присел на корточки, гримасничая, причитывая, хватаясь дрожащими пальцами то за пуговицы своей одежды, то за ручку автомобиля. По лицу конвойного было видно, что ему жалко и противно.

— Живот болит, ну садись, — проворчал он сердито, — живее.

Но Мельшин, словно от боли и колик, ощерился и вдруг с бешеной силой закрутил ручку моторного завода. Солдат испуганно нагнулся к нему, оттаскивая. Мальчик-шофер проснулся, крикнул что-то злым голосом, выскочил из автомобиля. Все дальнейшее произошло в несколько секунд. Телегин, стараясь держаться ближе ко второму конвойному, наблюдал исподлобья за движениями Мельшина. Раздалось пыхтенье мотора и в такт этим резким, изумительным ударам страшно забилось сердце.

— Жуков, держи винтовку, — крикнул Телегин, обхватил своего конвойного поперек туловища, поднял на воздух, с силой швырнул его о землю и в несколько прыжков достиг автомобиля, где Мельшин боролся с солдатом, вырывая винтовку. Иван Ильич с налета ударил солдата кулаком в шею, — тот ахнул и сел. Мельшин кинулся к рулю машины, нажал рычаги. Иван Ильич отчетливо увидел Жукова, лезущего с винтовкой в автомобиль, мальчишку шофера, крадущегося вдоль стены и вдруг шмыгнувшего в дверь комендантской, в окне длинное, искаженное лицо с моноклем, выскочившую на крыльцо фигурку коменданта, револьвер, пляшущий у него в руке… Затем, — свет и удар, свет и удар… «Мимо. Мимо. Мимо». Сердце остановилось, — показалось, что автомобиль врос колесами в торф. Но взвыли шестерни, машина рванулась. Телегин перевалился на кожаное сиденье. В лицо все сильнее подул ветер, быстро стала приближаться полосатая будка и часовой, взявший винтовку на прицел. Пах! Как буря, промчался мимо него автомобиль. Сзади по всему двору бежали солдаты, припадали на колено. Пах! Пах! Пах! — раздались слабые выстрелы. Жуков, обернувшись, грозил кулаком. Но мрачный квадрат бараков становился все меньше, ниже, и лагерь скрылся за поворотом. Навстречу летели, яростно мелькая мимо, — столбы, кусты, номера на камнях.

Мельшин обернулся, лоб его, глаз и щека были залиты кровью. Он крикнул Телегину:

— Прямо?

— Прямо и через мостик — направо, в горы.