12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Диккенса «Повесть о двух городах»: Часть 2. Глава 6. Сотни всякого народу

Спокойная квартира доктора Манетта помещалась в угловом доме тихой улицы неподалеку от сквера Сохо. В один прекрасный воскресный день, через четыре месяца после того, как происходил суд по делу о государственной измене, — и, следовательно, публика успела давно позабыть об этом, — мистер Джервис Лорри шел по освещенным солнцем улицам из Клеркенуэла, где он жил, к жилищу доктора — обедать. Неотложные дела не раз мешали мистеру Лорри укреплять это знакомство, но мало-помалу он подружился с доктором, и эта квартира в угловом доме стала солнечной стороной его жизни.

В этот воскресный день мистер Лорри шел в квартал Сохо в довольно ранний час, после полудня, по трем причинам: во-первых, потому, что по воскресеньям в хорошую погоду он часто гулял перед обедом вместе с доктором и Люси; во-вторых, в нехорошую погоду он привык все-таки приходить к ним как друг дома, проводя время в разговорах, за чтением или просто сидя у их окна и глядя на улицу; в-третьих, ему пришли в голову некоторые сомнения, которые ему очень хотелось разрешить, и он знал, что теперь самый подходящий час, чтобы получить в доме доктора некоторые существенные для него сведения.

Во всем Лондоне не было уголка милее и оригинальнее того закоулка, где жил доктор. Дом был непроходной, и окна фасада докторской квартиры выходили на коротенькую глухую улицу с приятным видом вдаль, что придавало ей характер уединения и простора. В то время к северу от Оксфордской дороги строений было мало; там росли лесные деревья, трава пестрела полевыми цветами, и цветущий боярышник благоухал на лугах, ныне вовсе исчезнувших. По этой причине сельский воздух свободно разгуливал по сторонам квартала Сохо, как добрый сосед, а не как жалкий пришелец, нечаянно пробравшийся в чужой приход и не находящий там себе ни привета, ни пристанища; в этой местности немало было и прочных кирпичных стен, обращенных на юг, где в свое время вызревали персики.

В раннюю пору дня летнее солнце ярко освещало этот закоулок, но, как только на улицах становилось жарко, там была тень, хотя оттуда было видно пространство, залитое светом. Место было прохладное, тихое, но веселое, удивительно приспособленное для отголосков всякого рода и в высшей степени отрадное для того, кто попадал туда из шумных и пыльных улиц.

В такой спокойной гавани следовало ожидать присутствия спокойной ладьи, и она там была. Доктор занимал два этажа большого тихого дома, где, судя по вывескам, занимались разными искусствами и ремеслами, но днем о них было почти не слышно, а по ночам и вовсе никого не было в отведенных им помещениях. За домом был двор, среди которого росло старое дерево, чинара, тихо шелестевшая своими крупными зелеными листьями; а в заднем конце двора помещалось здание, где, казалось, фабриковались церковные органы, плавили серебро и чеканили золото, и все это, очевидно, проделывал какой-то таинственный великан, просунувший свою гигантскую золотую руку сквозь стену главных сеней, над самой парадной дверью; этой рукой он как будто хотел показать свое искусство превращать труд в золото, угрожая посетителям совершить такое же превращение и над ними.

Были слухи, что наверху жил какой-то одинокий постоялец, а внизу была контора обойщика городских экипажей, но ни торговли, ни мастерских, ни обитателей почти никогда не было ни видно, ни слышно. Изредка встречался в главных сенях одинокий работник, на ходу надевавший куртку, или появлялся за справкой совсем чужой человек; от времени до времени раздавалось на весь двор отдаленное звяканье металла или мерное постукивание молотком со стороны золотого великана. Но все эти исключения только лишний раз подтверждали то общее правило, что как воробьи, проживавшие на дворе в ветвях чинары, так и отголоски, имевшие свое местопребывание на площадке перед домом, беспрепятственно владели этой местностью с утра воскресенья до субботнего вечера.

Доктор Манетт принимал здесь своих пациентов, шедших к нему на основании его прежней репутации или же вследствие таинственных слухов о его судьбе. Его научная подготовка, внимательность и умение производить остроумные опыты доставляли ему достаточное количество работы, и он получал столько доходу, сколько ему было нужно.

Мистеру Джервису Лорри известны были все эти обстоятельства, и он думал именно о них, когда взялся за ручку колокольчика и позвонил у дверей тихого дома в закоулке в этот прекрасный воскресный день.

— Доктор Манетт дома?

— Скоро вернется.

— Мисс Люси дома?

— Тоже сейчас вернется.

— А мисс Просс дома?

Может быть, и дома, но горничная даже и приблизительно не может поручиться, как мисс Просс пожелает отвечать на этот вопрос.

— Ну так я и сам здесь как дома, — молвил мистер Лорри и пошел наверх.

Докторская дочка ничего не знала о своей родине, но как будто почерпнула откуда-то врожденное искусство малыми средствами достигать крупных результатов, которое составляет одну из самых полезных и приятных особенностей французского духа. Меблировка была простая, но, сопровождаясь множеством мелких украшений, которые ничего не стоили, изобличала такой изящный вкус и такое богатое воображение, что в общем производила прелестное впечатление. Вся обстановка, как в крупных вещах, так и в малых, их окраска, фасон и расположение показывали такое тонкое умение подбирать цвета и пользоваться эффектными противоположностями, что занимались этим, как видно было, такие нежные руки, такие ясные глаза и такое вообще здравомыслящее существо, что все это помимо удовольствия для глаза живо напоминало саму хозяйку. Мистер Лорри, стоя в этой обстановке, с удовольствием озирался вокруг, и ему казалось, что столы и стулья взирают на него с тем самым выражением, с некоторых пор особенно знакомым ему и понятным, которое означает: «Как вам это нравится? Довольны ли вы?»

В этом этаже было три комнаты в ряд; все двери из одной в другую были растворены настежь, чтобы лучше их проветрить, и мистер Лорри, улыбаясь подмеченному сходству, прохаживался из комнаты в комнату и все озирался по сторонам.

Первая комната была самая нарядная: тут были птицы Люси, ее цветы, книги, письменный стол, рабочий столик и станок для рисования акварелью; вторая комната была приемная, где доктор принимал своих пациентов, но тут же и обедало его семейство. Третья комната, на стенах которой тень от чинары, трепетавшей на дворе своей листвой, производила разнообразные изменчивые узоры, была спальня доктора, и тут в одном из углов стояла старая скамейка башмачника и тот самый подносик с инструментами, которые находились когда-то на чердаке, в пятом этаже унылого дома, рядом с винным погребом, в предместье Сент-Антуан в Париже.

— Удивляюсь, — промолвил вполголоса мистер Лорри, остановившись перед этим утлом, — к чему он хранит это воспоминание о своих страданиях, да еще притом вечно у себя на глазах!

— Чему же вы удивляетесь? — послышался резкий оклик, заставивший его вздрогнуть и обернуться.

Оклик шел со стороны мисс Просс, той краснолицей дамы дикого вида и тяжелой на руку, с которой он впервые познакомился в гостинице «Король Георг» в Дувре.

— Я бы так полагал… — начал мистер Лорри.

— Ну вот еще! Чего тут полагать? — перебила его мисс Просс, и мистер Лорри мгновенно умолк. — Как поживаете? — произнесла она вдруг хотя и очень резко, но с явным желанием показать, что она не питает к нему неприязненных чувств.

— Довольно хорошо, покорно вас благодарю, — кротко отвечал мистер Лорри, — а вы как?

— Ну, мне похвастаться нечем, — сказала мисс Просс.

— Неужели?

— Да. Уж очень я тревожусь насчет моей птички.

— Неужели?

— Что вы заладили «неужели», да «неужели»… ведь этак можно до смерти надоесть! — объявила мисс Просс, особенностью которой (независимо от ее роста и размеров) была сжатость речи.

— Так вот как! — молвил мистер Лорри в виде поправки.

— «Вот как» тоже плохо, но все же лучше! — заметила мисс Просс. — Да, я очень расстроена.

— Нельзя ли узнать, чем именно?

— Не люблю, когда люди, не стоящие и мизинца моей птички, шляются сюда целыми дюжинами и ходят за ней хвостом, — сказала мисс Просс.

— Неужели целыми дюжинами являются для этой цели?

— Сотнями, — сказала мисс Просс.

Другой особенностью этой дамы (да и многих других, насколько мне известно) было то, что, когда насчет ее заявлений выражали сомнение, она повторяла их в преувеличенном виде.

— Боже мой! — промолвил мистер Лорри, считая это восклицание наименее опасным.

— Жила я с моей милочкой с ее десятилетнего возраста, или, лучше сказать, она со мной жила и платила мне за это… чего уж, конечно, не случилось бы, если бы мне было на что содержать себя и ее даром… в этом смело можете присягу принять… И каково же мне все это переносить после этого!

Не видя из этой речи, что именно так тяжело было переносить, мистер Лорри продолжительно покачал на всякий случай головой.

— Всякий народ, ни крошечки недостойный моей пташки, вечно лезет сюда, — сказала мисс Просс. — С тех пор как вы затеяли всю эту музыку…

— Я затеял, мисс Просс?

— А то как же! Кто вернул к жизни ее отца?

— О! О! Если вы это называете музыкой…

— Так что же это, по-вашему, пляска, что ли?.. Так вот я говорю, когда вы это затеяли, плохо стало мое житье. Не то чтобы я осуждала самого доктора Манетта, нет, я только нахожу, что он не стоит такой дочери, и это ему не в укор, потому что где же найти такого отца, который был бы ее достоин. Но что мне еще вдвое и втрое тяжелее переносить, так это то, что вслед за ним налезают целые толпы всякого сброду и каждый норовит отнять у меня частицу птичкиной привязанности!

Мистер Лорри знал, что мисс Просс ужасно ревнива, но он знал также, что под ее шероховатой и чудаковатой внешностью кроется одно из тех созданий, лишенных всякого эгоизма, какие встречаются только между женщинами, и до того переполнены любовью и преданностью, что добровольно отдают себя в рабство молодости, когда прошла их собственная молодость; красоте, которой сами никогда не обладали; талантам, которых не имели счастья в себе развить, и светлым надеждам, никогда не озарявшим их собственного тусклого жизненного пути. Мистер Лорри настолько знал толк в житейских делах, чтобы понимать, что ничего в мире нет ценнее преданного сердца, и сам он был настолько чист сердцем и чужд своекорыстия, что относился к такому служению с величайшим уважением. Делая мысленную оценку настоящему факту, как все мы более или менее склонны производить подобные оценки, он ставил мисс Просс несравненно ближе к ангельскому чину, нежели многих других дам, гораздо богаче ее одаренных природой, обладающих искусством и притом имевших собственные капиталы в Тельсоновом банке.

— Не было на свете, да и не будет никогда, человека, достойного моей птички, — сказала мисс Просс, — за исключением одного только брата моего, Соломона, и то, если бы он не сделал в жизни одной крупной ошибки.

И тут опять была та же история: мистер Лорри наводил справки касательно личной истории мисс Просс и, несомненно, установил тот факт, что брат ее Соломон был бездушный негодяй, обобравший ее до нитки: он пустил ее деньги в какие-то неудачные предприятия, довел ее до полного разорения и без зазрения совести бросил на произвол судьбы. В глазах мистера Лорри эта преданная вера в брата Соломона была очень серьезная вещь и немало содействовала тому высокому мнению, которое он себе составил насчет мисс Просс.

— Раз мы с вами сегодня наедине, и притом оба люди практические, — сказал мистер Лорри, когда они вместе прошли в гостиную и расположились там довольно дружелюбно, — позвольте спросить: в своих беседах с Люси упоминает ли доктор о том времени, когда он шил башмаки?

— Никогда.

— А все-таки держит тут эту скамейку и сапожный инструмент?

— Ах, — молвила мисс Просс, качая головой, — про себя-то он, может быть, и размышляет об этом.

— Как вы думаете, много он об этом думает?

— Много, — сказала мисс Просс.

— Вообразите же себе… — начал мистер Лорри, но мисс Просс перебила его замечанием:

— Не могу. У меня вовсе нет воображения.

— Благодарю за поправку. Итак, предположим… Ведь вы, надеюсь, допускаете предположения?

— Иногда, — отвечала мисс Просс.

Мистер Лорри взглянул на нее смеющимися, блестящими глазами и с самым приветливым выражением продолжал:

— Нельзя ли предположить, что у доктора Манетта составилась своя собственная теория касательно причины его долговременного заключения в тюрьме; быть может, он знает даже имя своего гонителя?

— Я ничего не предполагаю, кроме того, что говорила мне птичка.

— А что же она говорила вам?

— Она думает, что он знает.

— Ну… вы, пожалуйста, не гневайтесь на меня за то, что я все пристаю с расспросами; это потому, что я уж такой скучный, практический человек; да и вы женщина практическая.

— И скучная? — безмятежно подсказала мисс Просс. Мистер Лорри испугался, что у него вырвалось такое неосторожное слово, и поспешил поправить его, воскликнув:

— О нет, нет, конечно нет! Но возвратимся к нашему предмету. Не достойно ли замечания, что доктор Манетт, очевидно и бесспорно не совершавший никакого преступления, никогда не касается этого вопроса? Я уж не говорю о том, что он этого не касается в беседах со мной, невзирая на то, что много лет назад мы с ним были в деловых сношениях, а теперь даже совсем подружились; но ведь он не говорит и со своей милой дочерью, даром что так сильно к ней привязан, да и она к нему не менее привязана! Поверьте, мисс Просс, я не из простого любопытства поднимаю этот вопрос, но из самого искреннего участия.

— Ладно. Что же мне сказать? По моему крайнему разумению, — сказала мисс Просс, несколько смягченная принятым им виноватым тоном, — он просто боится затрагивать этот предмет.

— Боится?

— Ясное дело. И даже очень понятно, почему боится. Воспоминание само по себе ужасное. К тому же через это самое он и себя потерял. Он ведь не знает, как случилось, что он себя потерял, и как потом опять нашел, а потому никогда не может быть уверен, что опять не случится того же. Я полагаю, одного этого достаточно, чтобы отвадить его от разговоров насчет такого предмета.

Это неожиданно глубокое замечание поразило мистера Лорри.

— Правда, — сказал он, — страшно даже и думать об этом. Однако, знаете ли, мисс Просс, какое сомнение меня смущает: хорошо ли это, что доктор Манетт постоянно держит на уме такие секретные и тяжелые мысли? Я сильно сомневаюсь в этом, а потому, собственно, и затеял настоящий приятный разговор.

— Ничего не поделаешь, — сказала мисс Просс, качая головой. — Попробуйте затронуть эту струну, ему же тотчас будет от этого хуже. Лучше оставьте его в покое. Да впрочем, хочешь не хочешь, приходится оставлять все как есть. Иной раз встанет он среди ночи, а мы там наверху слышим, как он ходит взад и вперед, взад и вперед по своей комнате. Птичка уж догадалась, что в эту пору он мысленно расхаживает взад и вперед по прежней своей тюрьме. Тотчас она бежит к нему, возьмет под руку и ходит с ним так-то рядом взад и вперед, пока он не успокоится, и все-таки он ей ни разу не сказал настоящей причины, почему он тревожится, а она находит, что лучше не расспрашивать. Так они и гуляют молча, прижавшись друг к дружке, взад и вперед, взад и вперед, пока ее ласка и присутствие не приведут его в здравый разум.

Мисс Просс хоть и говорила, что у нее нет воображения, но едва ли это было справедливо, судя по тому, как живо ей представилась тоска человека, преследуемого однообразной и печальной мыслью, и как выразительно она повторяла эти слова: взад и вперед, взад и вперед.

Закоулок, как уже было упомянуто выше, был удивительно приспособлен для отголосков всякого рода. Звук приближающихся шагов отдавался там так звонко, что стоило лишь заговорить об унылом хождении взад и вперед, как отголоски словно начинали повторять их.

— Ну вот они идут! — молвила мисс Просс, вставая в знак того, что прекращает совещание. — А вслед за ними вскоре пожалуют и сотни всякого народа!

Закоулок был одарен такими странными акустическими свойствами, так чутко и так капризно отзывался на каждый звук, что мистеру Лорри, стоявшему у окна в ожидании отца и дочери и ясно слышавшему их шаги, казалось, что они никогда не дойдут до дому. Не только отголоски их шагов замирали в отдалении, как будто они уже прошли мимо, но вместо них возникали звуки других шагов, которые быстро приближались и потом вдруг окончательно замолкали. Тем не менее отец с дочерью подошли наконец, и мисс Просс встретила их у входной двери.

Приятно было смотреть на мисс Просс, когда, невзирая на свой дикий вид, красное лицо и грозный нрав, она сняла шляпку с головы своей любимицы, обдула с нее пыль, пошлепала по полям шляпки концами собственного носового платка, сложила ее плащ, все убрала, а потом подошла и стала поправлять ее роскошные волосы с такой гордостью, как будто это были ее собственные и как будто она сама красавица, и притом большая кокетка. Приятно было смотреть на ее любимицу, когда она стала обнимать мисс Просс, целовала ее, благодарила и говорила, что напрасно она так много о ней хлопочет… Конечно, это было сказано в шутку, потому что, если бы произнести такие слова серьезно, мисс Просс была бы кровно обижена, ушла бы в свою комнату и там залилась бы слезами. Приятно было смотреть и на доктора, который, глядя на них, уверял, что мисс Просс совсем избаловала Люси, хотя тон его голоса и глаза ясно выражали, что он и сам не прочь баловать ее, даже больше, чем мисс Просс, если это возможно. И на мистера Лорри тоже было приятно посмотреть: он с сияющей улыбкой смотрел на всех и внутренне благодарил судьбу, на старости лет пославшую ему, холостяку, такой приветливый семейный дом. Однако «сотни всякого народа» так и не приходили любоваться этими видами, и мистер Лорри тщетно поджидал исполнения пророческих слов мисс Просс.

Сели обедать, и все еще никого не было. По части кухонных дел всем в доме распоряжалась мисс Просс и выполняла эту обязанность в совершенстве. Ее очень скромные обеды были всегда так превосходно приготовлены, так хорошо сервированы и так мило обставлены, частью на английский, а частью на французский манер, что ничего лучшего нельзя было желать. Так как преданность мисс Просс имела в высшей степени практический характер, то она исходила все предместье Сохо и сопредельные ему области в поисках за обедневшими французскими эмигрантами и, наделяя их шиллингами и полукронами, выманивала у них различные кулинарные секреты. От этих бедствующих сынов и дочерей Франции она научилась таким удивительным штукам, что судомойка и горничная, составлявшие весь штат домашней прислуги, считали ее просто колдуньей или крестной маменькой Золушки: пошлет на рынок купить курицу или кролика, велит принести из огорода какой-нибудь овощ да и превращает эти продукты во что угодно.

По воскресеньям мисс Просс обедала за докторским столом, в остальные же дни недели упорно кушала в неопределенное время или внизу на кухне, или у себя в комнате наверху, в голубой спальне, куда никто, кроме ее птички, не имел доступа. В настоящем случае, во внимание к приятному личику своей птички и к очевидному желанию птички угодить ей, мисс Просс была в смягченном настроении, и обеденное время прошло чрезвычайно приятно.

Погода была жаркая и душная; после обеда Люси предложила вынести вино под чинаровое дерево и всем расположиться там, на вольном воздухе. Так как она была центром этого маленького мирка и все делалось по ее желанию, все тотчас встали и пошли под дерево, а она сама понесла вино специально для мистера Лорри. С некоторых пор она приняла на себя звание виночерпия при мистере Лорри, и, пока они сидели и разговаривали под деревом, она то и дело подливала ему в стакан. Таинственные задние стены и углы каких-то домов выглядывали на них из-под древесных ветвей, а чинара над их головами нашептывала им что-то на своем языке.

Но сотен людей так и не было видно. Мистер Дарней действительно пришел после обеда и присоединился к компании, сидевшей под деревом; но он был только один.

Доктор Манетт принял его приветливо, так же поступила и Люси. Но у мисс Просс приключилось вдруг болезненное подергивание в голове и во всем теле, и она ушла в дом. Такие случаи бывали с ней нередко, и, упоминая о них в интимном кругу, она, обыкновенно, говорила, что на нее «находит дергач».

Доктор был в самом приятном расположении духа и казался удивительно моложавым. В такие дни особенно заметно было сходство его с дочерью. Они сидели рядом; она прислонилась к его плечу, а он положил руку на спинку ее стула, и приятно было проследить в эту минуту, до какой степени велико было их взаимное сходство.

Целый день он был чрезвычайно разговорчив и с оживлением касался многих вопросов. Наконец зашла речь о лондонской старине и о замечательных зданиях старинной архитектуры.

— Скажите, доктор, — обратился к нему мистер Дарней, — вы осматривали когда-нибудь Тауэр? {Тауэр — старинная лондонская крепость на берегу Темзы. Служила сначала королевским дворцом, а затем местом заключения для знатных лиц, обвиняемых в измене. Там же производились и казни.}

— Мы с Люси были там, но только мимоходом. Впрочем, настолько успели осмотреть, чтобы знать, что там бездна интересного, но видели далеко не все.

— Я там был, как вам известно, — сказал Дарней, улыбнувшись, но покраснев довольно сердито, — только не в качестве любознательного туриста; моя роль там была не такова, чтобы мне показывали все достопримечательности. Однако, пока я был там, мне рассказали нечто любопытное.

— Что такое? — спросила Люси.

— Производя там какие-то перестройки, каменщики наткнулись на подземную темницу очень старинной постройки, но заброшенную или позабытую. На всех камнях внутренних стен были надписи, нацарапанные узниками: тут были записаны числа, имена, жалобы, молитвы. В самом углу, на крайнем камне, какой-то заключенный, вероятно, перед отходом на казнь, начертал три буквы — это была его последняя работа. Они были нацарапаны каким-то очень несовершенным инструментом, притом второпях, нетвердой рукой. Сначала думали, что эти три буквы — Р.О.И., но, присмотревшись ближе, увидели, что третья буква была «и краткое» {По-английски буквы другие: сначала их приняли за D. I. С, но потом, присмотревшись, увидели, что последняя буква g. Получается слово Dig, т. е. «рой-копай».}. Не могли припомнить ни одного узника, имя и фамилия которого начиналась бы с этих букв, никаких преданий на этот счет тоже не было, и долго не могли догадаться, что это значит. Наконец догадались, что это совсем не инициалы, а просто одно слово — рой. Стали очень внимательно осматривать пол под этой надписью, разобрали каменные плиты или черепицы и под одной из них нашли в земле пепел от сожженной бумаги, смешанный с пеплом небольшого кожаного мешочка или сумки.

Что именно написал там неизвестный узник — никто никогда не узнает, но что-то он написал и спрятал, чтобы не попалось на глаза тюремному сторожу.

— Папа! — воскликнула Люси. — Тебе худо?

Он внезапно вскочил с места и схватился за голову. Его взгляд и выражение лица были так ужасны, что все напугались.

— Нет, душа моя, мне не худо. А только дождь пошел так неожиданно, что я вздрогнул. Пойдемте лучше в комнаты.

Он почти мгновенно опомнился. Дождь действительно пошел крупными, редкими каплями, и старик показал свою руку, омоченную дождем. Но он ни слова не сказал насчет открытия в башне, а когда все вошли в дом, мистеру Лорри показалось, что опытные глаза его подметили на лице доктора, смотревшего на Дарнея, тот самый странный взгляд, который уже был им подмечен в коридорах Олд-Бейли после суда.

Впрочем, доктор так быстро оправился и пришел в себя, что сам мистер Лорри усомнился в своей проницательности. Рука золотого великана, торчавшая в сенях над дверью, была не более тверда и хладнокровна, чем доктор, когда он, остановившись под этой рукой, сказал присутствовавшим, что каждая неожиданность до сих пор еще пугает его и, вероятно, всегда будет пугать, а на этот раз причиной его испуга был дождь.

Настало время пить чай, и мисс Просс председательствовала за чайным столом, и опять на нее «напал дергач», а сотен всякого народа все не было. Только мистер Картон зашел ненароком, но он был по счету всего лишь второй гость.

Вечер был такой душный, что хотя они сидели с раскрытыми дверями и окнами, но задыхались от жары. Покончив с чаем, все сгруппировались у одного из окон, глядя на улицу, где наступали тяжелые сумерки. Люси сидела возле отца; мистер Дарней возле нее; мистер Картон стоял, прислонившись к окну. Оконные занавески, длинные и белые, от времени до времени подхватываемые напором бурного ветра, врывавшегося в закоулок, взвивались к потолку и развевались по комнате наподобие призрачных крыльев.

— Дождь все еще только капает редкими и крупными каплями, — сказал доктор Манетт. — Как медленно надвигается гроза!

— Медленно, но верно, — сказал Картон.

Они говорили вполголоса, как говорят большей частью люди, совместно чего-либо ожидающие, и как всегда говорят люди, собравшиеся в темной комнате, наблюдающие наступление грозы и ждущие молнию.

На улицах заметно было торопливое движение, люди спешили укрыться в домах, пока еще не разразилась гроза; закоулок оглашался множеством шагов, шедших во всех направлениях, а между тем поблизости никого не было.

— Какая масса народу и вместе с тем какое полное уединение! — молвил мистер Дарней после минутного молчания и видя, что все прислушиваются.

— Не правда ли, как это поразительно, мистер Дарней? — сказала Люси. — Я иногда сижу здесь по вечерам, и мне начинает чудиться… впрочем, сегодня все так темно и торжественно, что даже и такие глупые фантазии заставляют меня вздрагивать…

— Что же, и мы будем вздрагивать. Можно узнать, в чем дело?

— Вам это покажется сущим вздором. Подобные фантазии, я думаю, производят впечатление только на тех, кому они приходят в голову, другому они не передаются. По вечерам я иногда сижу здесь одна, прислушиваясь к этим отголоскам, и мне все кажется, что я слышу шаги людей, которые постепенно будут вступать в нашу жизнь.

— Коли так, много же народу ворвется в нашу жизнь! — промолвил Сидни Картон свойственным ему угрюмым тоном.

Шаги слышались без малейшего перерыва, и торопливость их все усиливалась. Закоулок был переполнен этими отголосками: казалось, что некоторые раздаются под самым окном, другие даже в комнате, одни приближались, другие удалялись, иные вдруг останавливались: все это происходило в дальних улицах, а тут никого не было.

— Как же, мисс Манетт, все эти шаги предназначены вступать в жизнь всех нас сообща или мы должны поделить их между собой?

— Не знаю, мистер Дарней. Ведь я же вам говорила, что это моя глупая фантазия, и вы сами на нее напросились. Когда она пришла мне в голову, я была совсем одна, и мне казалось, что это шаги людей, которым суждено играть роль в моей жизни и в жизни моего отца.

— Я принимаю их и в свою жизнь, — сказал Картон, — ни о чем не расспрашиваю, никаких условий не ставлю. Мисс Манетт, слышите, какая толпа врывается в нашу жизнь?.. Я даже вижу ее… при свете молнии!

Последние слова он произнес после того, как блеснула ослепительная молния, осветившая его фигуру у окна.

— А теперь я их слышу! — прибавил он, когда грянул гром. — Вон они идут… бегут, разъяренные, буйные!

Эти слова относились к шуму и гулу проливного дождя; заставившего его замолчать, потому что все равно нельзя было сквозь этот шум расслышать человеческий голос. Вместе с ливнем разразилась страшнейшая гроза, сверкала молния, грохотал гром, дождь лил как из ведра, и продолжалось это без перерыва до восхода луны, которая показалась после полуночи.

Большой колокол Церкви Святого Павла пробил час пополуночи, и звук этот гулко прокатился в очищенном воздухе, когда мистер Лорри направил свои стопы в обратный путь к Клеркенуэлу в сопровождении Джерри, с фонарем и в высоких сапогах. Между предместьями Сохо и Клеркенуэлом немало было улиц совершенно пустынных, и мистер Лорри, побаиваясь разбойников, всегда запасался провожатым в лице Джерри; в обыкновенное время, впрочем, он уходил из дома доктора двумя часами раньше.

— Вот погодка-то разыгралась сегодня, — говорил мистер Лорри. — Знаешь, Джерри, в такую ночь, говорят, покойники встают из могил.

— Не видал я таких ночей, — ответствовал Джерри, — и кто там встает или не встает, мне это ни к чему.

— Спокойной ночи, мистер Картон, — сказал мистер Лорри.

— Спокойной ночи, мистер Дарней! Доведется ли нам пережить вместе еще другую такую же ночь!

Может быть, и доведется. Может быть, они увидят еще и те скопища людей, которые с ревом и шумом ворвутся в их жизнь.