12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Джека Лондона «Морской волк»: Глава 6

На следующее утро буря стихла, и «Призрак» слегка покачивался на спокойной глади, при полном отсутствии ветра. Однако временами ощущалось слабое движение воздуха, и Волк Ларсен стоял все время на корме, изучая море в северо-восточном направлении, откуда должен был подуть стремительный пассат.

Команда была вся на палубе, приготовляя лодки к сезонной охоте. Всего было семь лодок — капитанский баркас и шесть промысловых. Команда каждой состояла из трех человек: охотника, гребца и рулевого. Из этих же гребцов и рулевых состояла команда шхуны. Впрочем, и охотники могли стоять на вахте, находясь всегда в распоряжении капитана.

Все это и многое другое узнавал я постепенно. «Призрак» считался самой быстроходной шхуной среди парусных судов Сан-Франциско и Виктории. Когда-то она была частной яхтой и построена с расчетом на особую скорость. Ее размеры и оснастка — хотя я и не смыслю в таких вещах — говорят сами за себя. Во время вчерашней дневной вахты Джонсон кое-что порассказал мне о ней. Он говорил с энтузиазмом, с такой же любовью к великолепному судну, какую некоторые люди проявляют к лошадям. Но во всем остальном он был разочарован, и дал мне понять, что Волк Ларсен среди капитанов пользовался очень сомнительной репутацией. Джонсона привлекла сама шхуна «Призрак», и он записался в ее команду, а теперь начинал уже раскаиваться.

От него я узнал, что «Призрак» — восьмидесятитонная шхуна чрезвычайно изящной конструкции. Ее ширина двадцать три фута, а длина немногим больше девяноста. Свинцовый киль сказочной, неслыханной тяжести делает ее очень устойчивой, позволяя нести огромное количество парусов. От палубы до вымпела грот-мачты несколько больше ста футов, в то время как бизань-мачта со своей стеньгой на восемь или десять футов ниже. Я привожу эти данные для того, чтобы можно было себе представить размеры нашего маленького мирка, вмещавшего в себе команду из двадцати двух человек. Это был действительно очень маленький мирок, точка или атом среди безбрежного моря, и я часто изумлялся, как люди смели выходить в море на таких утлых и ничтожных скорлупках.

Волк Ларсен был известен еще и тем, что беззаботно играл парусами. Я подслушал, как об этом разговаривали Гендерсон и другой охотник, по имени Стэндиш, калифорниец. Два года назад во льдах Берингова моря бурей сорвало с «Призрака» все три мачты; теперешние мачты, поставленные после катастрофы, были более прочные и тяжелые. Говорили, что, ставя их, Ларсен хвалился, что скорее перевернет шхуну, чем потеряет новые мачты.

По-видимому, все здесь, кроме Иогансена, несколько возгордившегося своим повышением, стыдились своей службы у Ларсена и старались оправдаться в том, что согласились поступить на «Призрак». Половина команды — моряки дальнего плавания, и они уверяли, что ничего не знали до поступления на это судно о капитане Ларсене. А те, кто знал, сообщали шепотом, что наши охотники, хотя и отличные стрелки, были до такой степени известны своим задорным характером и жульничеством, что не смогли бы подписать контракта ни с какой другой приличной шхуной.

Я познакомился еще с одним матросом из команды, круглолицым и веселым ирландцем Луисом из Новой Шотландии. Этот общительный парень был способен говорить без передышки, лишь бы кто-нибудь его слушал. Около полудня, когда повар спал, а я чистил свой вечный картофель, Луис зашел поболтать в кухню. В оправдание своей службы на «Призраке» он говорил, что был пьян, когда подписывал контракт. В трезвом виде он ни за что на свете не сделал бы этого. По-видимому, он уже много сезонов подряд бил котиков и в течение двенадцати лет числился среди тех двух-трех гребцов, лучше которых нет во всей флотилии Сан-Франциско и Виктории.

— Ах, дружище, — говорил он, зловеще покачивая головой, — это самая плохая шхуна, которую вы могли выбрать, и притом вы не были пьяны, как я. Знаете, на другом судне охота на тюленей и котиков — это просто рай. У нас первым скапутился штурман, но запомните мои слова: к концу нашего плавания у нас будет немало покойников. Теперь слушайте, только пусть это останется между нами и этим столом, — Волк Ларсен сущий дьявол, а «Призрак» покажет себя чертовой посудиной, какой он всегда и был с тех пор, как Ларсен стал командовать им. Разве я не знаю этого? Знаю, и даже очень хорошо. Разве я не помню, как два года назад, в Хакодате [Хакодате — город и порт в Японии на о. Иессо], у него на шхуне случилась драка и он застрелил четырех матросов! Разве я не был тогда на «Эмме» всего в каких-нибудь трехстах ярдах [ярд — английская мера длины, равная трем английским футам, равна 0,9144 м] от него! И в том же году он ударом кулака убил человека. Да, сэр, он убил его наповал. Его голова разлетелась как яичная скорлупа. А разве не было такого случая, когда губернатор острова Куры и начальник полиции — два японских джентльмена — явились на «Призрак» в гости, да притом еще и с женами — маленькими такими бабеночками, каких рисуют на японских веерах! Разве не вышло так, что когда Ларсен отплывал, то любящие мужья оказались вдруг высаженными в свои джонки [джонка — китайское судно с широкой и высоко поднятой кормой] по какому-то странному недоразумению, а их бедные маленькие жены через неделю оказались вдруг на противоположном берегу острова, и им не оставалось ничего другого, как идти домой через горы пешком, в своих крошечных соломенных сандалиях, которые сейчас же с них и свалились! Разве я всего этого не знаю? Он-то и есть настоящий зверь. Волк Ларсен — это тот самый Великий Зверь из Апокалипсиса. И, поверьте мне, все это к добру не приведет. Но имейте в виду, я ничего вам не говорил. Я ни словечка вам не шепнул ни о чем, потому что старый, жирный парнюга Луис желает выскочить из этого плавания живым, если даже все остальные маменькины сынки отправятся на съедение рыбам.

— Волк Ларсен! — воскликнул он через минуту. — Вслушайтесь хорошенько в это имечко! «Волк» — вот он кто! Волк это значит! Он не жесток, как некоторые. Нет, но у него вовсе нет сердца. Волк, сущий волк! Хорошее имечко ему дали, а?

— Но если всем известно, что он за человек, — спросил я, — то как же он набирает себе команду?

— А как вообще находят людей, готовых сделать все, что угодно, на земле и на море? — спросил Луис с ирландской запальчивостью. — Как бы я, например, оказался здесь, если бы не был пьян, как свинья, когда подмахивал контракт? Всегда найдутся такие, которые все равно не могли бы попасть на лучшее судно, а другие ровно ничего не знали, как, например, вон те бедняги на носу. Но они поймут, да, они поймут и проклянут тот день, когда явились на свет. Право, я поплакал бы о них, если бы не беспокоила меня больше всего судьба старого толстяка Луиса. Но смотрите — я вам ничего не говорил. Ни-ни! Ни единого звука!

— Жуткие ребята эти охотники, — снова разразился он, увлекаемый страстью к болтовне. — Но обождите, пусть только они начнут выкидывать свои штуки! Волк Ларсен сумеет скрутить их. Он вложит страх Божий в их гнилые черные сердца. Посмотрите на милейшего охотника Хорнера, — тихоня, ходит легонько, говорит сладенько, как барышня. Можно подумать даже, что масло не растает у него во рту! А не он ли в прошлом году убил своего рулевого? Тогда признали это «несчастным случаем», но я встретил его гребца в Иокогаме, и он мне прямиком расписал, как было дело. А Смок, этот черномазый чертенок, — вы ведь не знаете, что русские приговорили его к трем годам каторжных работ в сибирских рудниках за то, что он браконьерствовал на Медном острове, право охоты на котором принадлежит русским. Его сковали рука с рукой и нога с ногой с его товарищем. А там, в рудниках, они перессорились из-за чего-то. И Смок прикончил своего близнеца и отправил его наверх в бадье с солью: но посылал его по частям — сегодня ногу, завтра — руку, послезавтра — голову.

— Что вы говорите! — воскликнул я, пораженный ужасом.

— Что я говорю? — вспыхнул он, точно огонь. — Я не говорил вам ровно ничего. Я глух и нем, чего и вам желаю, ради блага родной вашей матери. Если я открывал рот, то лишь для того, чтобы рассказать вам самые прекрасные вещи о них и о Ларсене, пусть черт скрючит его душу, пусть он гниет в чистилище десять тысяч лет и пусть низвергнется потом в самую глубину преисподней.

Джонсон, тот самый матрос, который чуть не содрал мне кожу, когда я впервые попал на борт, казался наименее подозрительным из всей этой братии. Он, по-видимому, не был двуличным. Он с самого начала поражал своими прямотой и достоинством, смягчавшимися скромностью, которую можно было ошибочно принять за робость. Но робким он не был. Он храбро высказывал свои взгляды, в нем было упрямое мужество. Сознание своего достоинства заставило его в начале нашего знакомства протестовать против того, чтобы его называли Ионсоном. И вот насчет этой щепетильности начал Луис чесать свой длинный язык и пророчествовать.

— Славный парень этот самый головастый Джонсон. Лучший у нас матрос. Он у меня гребцом в лодке. Но запомните мое слово, будет у него беда с Волком Ларсеном. Уж я это знаю. Уж я вижу; надвигается и подходит она, как грозовая туча. Я хотел поговорить с ним по-братски, но он ничего не хочет слушать, все ему надо разбирать, где правильные огни, а где фальшивые сигналы. Он ворчит, когда ему что-нибудь не нравится, а здесь всегда найдется болтун, который донесет об этом Волку. Волк силен, но Волк ненавидит чужую силу, а он видит силу в Джонсоне. У Джонсона нет этой приниженности, нет того, чтобы он на пинок или ругательство ответил: «Да, сэр!» или: «Очень благодарен, сэр!» Ох, быть беде, быть беде! И где я достану тогда другого гребца? До чего дошел упрямый дурак! Когда старик назвал его Ионсоном, он отрезал ему: «Мое имя Джонсон, сэр, а не Ионсон!» И повторяет свою фамилию по складам, буква за буквой. Посмотрели бы вы на лицо капитана! Я думал, что он тут же уложит его на месте. Он этого не сделал, но сделает, сломает ему гордыню! Или уже я ровно ничего не понимаю в людях на судах дальнего плавания!

Томас Магридж становится все невыносимее. Я принужден называть его «мистер» и «сэр» при каждом слове. Одна из причин его заносчивости та, что Волк Ларсен как будто благоволит к нему. Капитану быть запанибрата с поваром, мне кажется, совсем недопустимо, но именно так и повел себя Волк Ларсен. Два или три раза он просовывал голову в кухню и добродушно зубоскалил с Магриджем, а сегодня днем он проболтал с ним на корме целых пятнадцать минут. Когда разговор кончился и Магридж вернулся в кухню, лицо его сияло как медный грош, и он продолжал работу, напевая уличные песни душераздирающим и фальшивым фальцетом [фальцет — высокий голосовой звук особого тембра].

— Я умею ладить со старшими, — сказал он мне конфиденциальным тоном. — Я знаю, как мне держать себя, чтобы меня ценили. Вот, к примеру, мой последний шкипер… Мне ничего не стоило зайти к нему запросто в каюту для дружеской беседы и выпить с ним стаканчик вина. «Магридж, — говорил он мне, — Магридж, ты упустил свое истинное призвание!» «А какое?» — спрашиваю я. «Ты должен был родиться джентльменом и никогда не работать». Разрази меня гром на этом самом месте, если он не говорил мне этого! И я сидел в его каюте веселый и довольный, курил его сигары и пил его ром.

Эта болтовня доводила меня до сумасшествия. Никогда раньше не слышал я голоса, который был бы мне так противен. Его масляный, вкрадчивый тон, расплывчатая улыбка и безудержное самомнение действовали мне на нервы до такой степени, что меня иногда просто трясло. Положительно, он был самой отталкивающей личностью, какую я когда-либо встречал. Он был неописуемо грязен, и так как он один готовил всю пищу на судне, то мне поневоле приходилось есть с большой осторожностью, выбирая то, к чему он меньше прикасался.

Меня очень беспокоило состояние моих рук, не привыкших к грубой работе. Ногти стали черными, а кожа до такой степени пропиталась грязью, что даже жесткая щетка не могла ее оттереть. Потом появились волдыри, крайне мучительные. На плече у меня был большой ожог: во время качки я упал на кухонную плиту. Не поправлялось и разбитое колено. Опухоль не уменьшалась, и коленная чашка все еще находилась не на месте. Постоянное движение с утра до вечера мешало выздоровлению. Чтобы поправиться, мне нужен был покой, самое главное — покой.

Отдых! Я ранее не понимал значения этого слова. Я всю свою жизнь отдыхал, сам того не сознавая. А теперь, если бы я мог спокойно посидеть полчасика, ничего не делая, даже не думая, то это было бы для меня приятнее всего на свете. Но, с другой стороны, моя теперешняя жизнь была для меня откровением. Только теперь я понял, как приходится жить рабочему люду. Мне раньше и не снилось, что работа может быть так ужасна. С половины шестого утра и до десяти часов вечера я был рабом для всех, не имея при этом ни одной минуты для себя, кроме тех редких моментов, которые я уворовывал в конце второй утренней вахты. Но стоило только мне заглядеться на море, сверкающее на солнце, или на матроса, взбирающегося вверх на реи или на бушприт, как уж раздавался ненавистный голос: «Эй, Сутулый, нечего лодырничать, идите сюда!»

Среди охотников, по-видимому, нарастает раздражение, и говорят, что Смок и Гендерсон подрались. Гендерсон, кажется, лучший охотник — это медлительный человек, которого трудно раздражить, но, очевидно, все-таки его разозлили, потому что у Смока оказался подбитым глаз, и когда он явился к ужину, то вид у него был злобный и мрачный.

Перед ужином произошел неприятный случай, показавший всю притупленность и грубость этих людей. В команде был один новичок по имени Гаррисон, неуклюжий деревенский парень, увлеченный, как я предполагаю, духом искания приключений и совершавший свое первое плавание. При слабом, переменчивом ветре шхуна быстро лавировала, причем паруса перекидывались с одной стороны на другую, и нужно было послать матроса наверх что-то там прикрепить. Каким-то образом в то время, как Гаррисон был наверху, парус защемился в блок, по которому ходит снасть. Как мне объяснили, было два способа освободить парус: спустить фок [фок — нижний парус на фок-мачте], что сравнительно легко и безопасно, или заставить кого-нибудь влезть на конец реи [рея — горизонтальный брус, укрепленный поперек мачт], что весьма рискованно.

Иогансен приказал Гаррисону лезть наверх. Ясно было для всех, что парень боится. И трудно не испугаться, если надо повиснуть на тонких раскачивающихся канатах, на восьмидесятифутовой высоте над палубой. Если бы еще был попутный ветер, дело не обстояло бы так плохо, но «Призрак» выдерживал в это время боковую качку, и с каждым его креном паруса с шумом полоскали в воздухе, а снасти то ослаблялись, то вновь натягивались. Они могли столкнуть оттуда человека, как муху. Гаррисон расслышал приказание и понял, что от него требовалось, но колебался. По-видимому, он влезал на снасти первый раз в жизни. Иогансен, который уже успел заразиться от Волка Ларсена властолюбием, разразился потоком брани и проклятий.

— Довольно, Иогансен, — резко сказал Волк Ларсен. — На этом судне ругаюсь я один. Если мне нужна будет помощь, я вас позову.

— Слушаю, сэр, — покорно ответил штурман.

Гаррисон тем временем уже отправился наверх. Я смотрел через кухонную дверь и видел, как он дрожал всем телом, точно в лихорадке. Он продвигался очень медленно и осторожно. Выделяясь на ясном голубом фоне неба, он был похож на огромного паука, который полз по своей паутине.

Надо было карабкаться очень осмотрительно, так как фок был высоко закреплен, а фалы, проходя через различные блоки на гафеле [гафель — наклонный брус, упирающийся нижним концом в мачту. Фалы — снасти, поднимающие паруса] и мачте, давали только отдельные точки опоры для рук и ног. Но главная трудность заключалась в том, что ветер не был ни довольно сильным, ни довольно ровным, чтобы держать паруса вполне надутыми. Когда Гаррисон был уже на полдороге, «Призрак» сильно накренился в одну сторону, а затем в другую, во впадину между волнами. Гаррисон остановился и крепко уцепился за снасти. Стоя в восьмидесяти футах под ним, я видел мучительное напряжение его мускулов, когда жизнь его висела на ниточке. Парус захлопал, и гафель стремительно повернулся. Фалы, на которых висел Гаррисон, ослабли, и хотя это случилось очень быстро, я все-таки успел заметить, что они осели под тяжестью его тела. Затем гафель с резкой стремительностью качнулся в сторону, огромный парус хлопнул как пушечный выстрел, а три ряда сезней ударились о парус с шумом, подобным треску залпа из ружей. Крепко уцелившись, Гаррисон проделал головокружительный полет. Но ветер внезапно прекратился, и фалы сразу натянулись. Это походило на взмах кнута. Гаррисон был смят. Сначала сорвалась одна рука, за ней последовала, после краткого судорожного цепляния, другая. Его тело было сброшено, но ему все-таки удалось зацепиться ногами. Теперь он висел головой вниз. Сделав усилие, он опять дотянулся руками до фалов, но еще долго возился и извивался, пока вернулся в прежнее положение, скрюченный и жалкий.

— Держу пари, что у него не будет аппетита за ужином, — донесся до моего слуха голос Волка Ларсена, вышедшего из-за угла кухни. — Отойдите, эй вы, Иогансен! Смотрите! С ним начинается!

Гаррисону было действительно дурно, как бывает при морской болезни; и в течение долгого времени он висел на своем сомнительном нашесте без попытки пошевелиться. Тем не менее Иогансен продолжал свирепо понукать его, заставляя выполнить работу.

— Стыд какой! — услышал я ворчанье Джонсона, говорившего, как всегда, медленно, но на правильном английском языке. Он стоял под грот-мачтой, в нескольких шагах от меня. — Ведь малый старается! Он научится, если как следует учить его. А это простое… — Он остановился, потому что с его языка уже готово было сорваться слово «убийство».

— Тсс, с ума сошел! Ради своей матери попридержи язык! — зашептал ему Луис.

Но Джонсон продолжал ворчать.

— Послушайте, — обратился охотник Стэндиш к Волку Ларсену, — он мой гребец, и мне не хочется остаться без него.

— Правильно, Стэндиш, — ответил капитан, — он ваш гребец, пока он у вас на лодке, но он мой матрос, пока он здесь, и, черт возьми, я могу делать с ним все, что хочу.

— Но это не отговорка… — начал было Стэндиш.

— Довольно. Отойдите-ка лучше, — посоветовал Волк Ларсен, — я вам сказал, и кончено дело. Парень мой, и я велю сварить суп из него и съем, если мне захочется.

В глазах у охотника мелькнул сердитый огонь, он повернулся на каблуках и ушел в свое помещение, где и оставался, поглядывая оттуда наверх. Вся команда была теперь на палубе, и все глаза смотрели вверх, где человеческая жизнь боролась со смертью. Тупость и бессердечие этих людей, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других людей, ужасали меня. Мне, жившему вне житейского водоворота, никогда и на ум не приходило, что могла быть работа такого сорта. Жизнь казалась мне святыней, а здесь она не ценилась ни во что, была цифрой в коммерческих расчетах. Я должен, однако, сказать, что матросы все же проявляли некоторое сострадание, чему примером мог служить Джонсон, но «начальство» (охотники и капитан) было бессердечно равнодушно. Даже протест Стэндиша объяснялся только тем, что ему не хотелось потерять гребца. Если бы на мачте оказался гребец другого охотника, то и Стэндиш, подобно всем остальным, забавлялся бы этим приключением.

Но вернемся к Гаррисону. Прошло не менее десяти минут, пока Иогансен, все время оскорбляя и браня беднягу, не добился, наконец, того, что тот решился двинуться дальше. Он добрался до конца гафеля, где, сев верхом, почувствовал более прочную точку опоры. Он освободил парус и мог теперь, двигаясь по наклонной плоскости, вдоль по фалам, вернуться к мачте. Но у него окончательно ослабели нервы. Несмотря на всю рискованность своего положения, он боялся переменить его на еще более опасное на фалах.

Он взглянул на воздушный путь, который ему предстояло пройти, и потом вниз на палубу. Его глаза были широко открыты от страха. Я никогда раньше не видел на человеческом лице такого выражения страха. Он весь дрожал. Иогансен напрасно кричал ему, чтобы он спускался вниз. Каждую минуту его могло сбросить с гафеля, но он оцепенел от страха. Волк Ларсен, прогуливаясь по палубе и разговаривая со Смоком, не обращал на него никакого внимания, хотя раз и крикнул резко рулевому:

— Сбиваешься с курса, любезный! Осторожней, а то влетит!

— Есть, сэр! — ответил рулевой, повернув штурвал на две спицы.

Он был повинен в том, что уклонился на два-три градуса от курса, чтобы дать небольшому ветерку натянуть и держать парус в одном положении. Ему хотелось помочь этим несчастному Гаррисону, даже рискуя навлечь на себя гнев Волка Ларсена.

Время шло, и напряженное ожидание стало для меня невыносимым. А Магридж находил все это очень забавным: он высовывал голову из кухни и делал веселые замечания. Ах, как я ненавидел его! Моя ненависть к нему выросла вдесятеро во время этого ужасного происшествия! В первый раз в моей жизни я ощутил в себе потребность убийства, или, как говорят некоторые писатели, любящие живописные выражения, почувствовал «красный туман в глазах».

Жизнь вообще священна, но в частном случае, у Томаса Магриджа, она была оскверненной. Я ужаснулся, сознав в себе «красный туман», и подумал: «Не заразился ли я жестокостью в этой обстановке, я, который даже в самых ужасных судебных делах отрицал необходимость смертной казни?»

Прошло полчаса, и я заметил, что между Джонсоном и Луисом началось какое-то пререкание. Закончилось оно тем, что Джонсон отбросил от себя руку Луиса и двинулся вперед. Он перешел через палубу, ухватился за фок-ванты [Ванты — снасти для бокового укрепления мачт. Фок-ванты — снасти, укрепляющие фок-мачту] и начал карабкаться вверх. Но быстрый взгляд Волка Ларсена заметил его.

— Эй ты, куда лезешь? — закричал он.

Джонсон приостановился. Он взглянул прямо в глаза капитану и медленно ответил:

— Я хочу снять оттуда парня.

— Спускайся с вант, и притом живо, черт возьми! Слышишь? Сползай вниз!

Джонсон поколебался, но долгие годы повиновения командирам на судах сломили его волю, он угрюмо соскользнул на палубу и пошел на бак.

В половине шестого я спустился вниз, чтобы накрыть на стол в каюте, но почти ничего не соображал — мои глаза и мозг были отуманены видом бледного, дрожавшего человека, который смешно, точно клоп, цеплялся за раскачивающуюся снасть. В шесть часов, когда я подавал ужин и бегал через палубу за кушаньями в кухню, я все еще видел Гаррисона в одном и том же положении. Разговор за столом шел о чем-то постороннем. Казалось, никто не интересовался жизнью человека, по капризу подвергнутого опасности. Немного позже, пробегая по палубе, я с радостью увидел, что Гаррисон, пошатываясь, пробирался от вант к люку на баке. Он, наконец, набрался мужества и спустился вниз.

Чтобы покончить с этим происшествием, я должен привести отрывок из моего разговора с Волком Ларсеном в каюте, когда я мыл тарелки.

— Сегодня у вас был унылый вид, — начал он. — В чем дело?

Я видел, что он знал, почему мне было почти так же скверно, как Гаррисону, и что он просто хотел втянуть меня в разговор.

— На меня подействовало, — ответил я, — бесчеловечное обращение с матросом.

Он усмехнулся.

— Это нечто вроде морской болезни. Одни выносят ее, другие нет.

— Это не то, — возразил я.

— Именно то, — продолжал он. — Земля полна жестокости, как море движения. Одни болеют от первого, другие от второго. В этом вся штука.

— Вы смеетесь над человеческой жизнью… Неужели вы не признаете за ней никакой цены?

— Цены? Какой цены?

Он посмотрел на меня, и хотя его взгляд был неподвижен и упорен, мне почудилась в нем циничная улыбка.

— Какого рода цены? — продолжал он. — Как вы ее определяете? Кто оценивает?

— Я оцениваю, — был мой ответ.

— Так чему же она для вас равняется? Жизнь другого человека, я подразумеваю. Ну-ка, чего она стоит?

Ценность жизни! Как определить ее? Обычно находчивый в разговоре, я с Волком Ларсеном терялся. Впоследствии я решил, что это происходило отчасти от личных свойств этого человека, но больше всего от полного различия наших взглядов. С другими материалистами я находил общее, с ним же никакого общего пункта не было. Может быть, меня сбивала элементарная простота его ума. Он так прямо подходил к сути дела, отбрасывая ненужные подробности и высказывая окончательные суждения, что мне казалось, будто я барахтаюсь в глубокой воде, потеряв почву под ногами.

Ценность жизни! Как мог я сразу ответить на этот вопрос? Жизнь священна — это было для меня аксиомой. Что жизнь имела внутреннюю ценность, было для меня общим местом, которое я никогда не подвергал сомнению. Но когда он потребовал от меня защитить это общее место, я онемел.

— Мы говорили об этом вчера, — сказал он. — Я утверждал, что жизнь — фермент [ферменты — ускорители реакций, протекающих в клетках организмов], нечто вроде дрожжей, нечто пожирающее другую жизнь, чтобы жить самой. Торжествующее свинство. С точки зрения спроса и предложения жизнь — самая дешевая вещь на свете. Количество земли, воздуха, воды ограничено, но жизни, желающей родиться, нет пределов. Природа расточительна. Взгляните на рыб и на мириады их зародышей — икру. Или посмотрите на себя и на меня. В нас лежат возможности миллионов жизней. Если бы мы нашли время и возможность использовать каждую крупицу нерожденной жизни, которая живет в нас, мы могли бы заселить материки и сделаться отцами народов. Жизнь? Ха-ха! В ней нет никакой ценности. Из всех дешевых вещей она — самая дешевая. Она бродит везде с мольбой о рождении. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Там, где место для одной жизни, природа сеет их тысячи, и жизнь пожирает жизнь, пока не останутся самые сильные и самые свинские жизни.

— Вы читали Дарвина, — сказал я. — Но вы неправильно поняли, если сделали вывод, что борьба за существование оправдывает ваше своевольное разрушение жизни.

Он пожал плечами.

— Вы, видимо, разумеете только человеческую жизнь, — сказал он. — Что же касается четвероногих, птиц и рыб, то вы истребляете их так же, как и я или всякий другой. Но человеческая жизнь ничем не отличается от жизни прочих животных, хотя вы в чем-то находите различие и думаете, что можете его доказать. Почему я должен беречь эту дешевую, ничего не стоящую вещь? На свете больше матросов, чем судов для них, и больше рабочих, чем фабрик и машин. Вы, живущие на суше, знаете, что хотя вы и размещаете бедноту на окраинах, обрекая ее на болезни и голод, все-таки остается множество бедняков, умирающих за неимением корки хлеба или куска мяса (то есть чьей-то разрушенной жизни), и вы не знаете, как с ними быть. Видели ли вы когда-нибудь доковых рабочих в Лондоне, как они, точно звери, дерутся из-за работы?

Он направился к трапу, но повернул голову для последнего замечания.

— Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает. И, конечно, всегда бывает переоценка, так как кто же ценит себя дешево? Возьмем этого человека, которого я послал наверх. Он цеплялся там, как будто он драгоценнейшая вещь, сокровище превыше бриллиантов и рубинов. Для вас? Нет. Для меня? Еще меньше. Для себя? Да. Но я не согласен с его оценкой. Он чрезмерно преувеличивает свою стоимость. Есть огромный запас жизней, желающих родиться. Если бы он свалился и его мозг разбрызгался по палубе как мед из сотов, то свет не ощутил бы никакой потери. Для мира он не представляет ни малейшей ценности. Он был ценен только самому себе, и насколько обманчива его собственная оценка видно из того, что, потеряв жизнь, он не мог бы осознать, что потерял самого себя. Лишь он один ценил себя превыше бриллиантов и рубинов. Бриллианты и рубины разбрызганы по палубе, и достаточно ведра воды, чтобы смыть их, а он даже и не почувствует, что бриллиантов и рубинов больше нет. Он ничего не теряет, потому что, потеряв себя, он утрачивает понятие о потере. Видите? Что вы можете на это сказать?

— Что вы, по крайней мере, последовательны. — Это было все, что я смог ответить, и продолжал мыть посуду.

Глава VII

Наконец, после трехдневных переменных ветров, мы поймали северо-восточный пассат. Я вышел на палубу, отлично отдохнув за ночь, несмотря на продолжавшуюся боль в колене. Я увидел, что «Призрак» летит точно на крыльях, вспенивая волны и распустив все паруса, кроме кливеров. О, изумительный пассат! Мы плыли день и плыли ночь, и следующий день, и еще следующий, и так день за днем, а ветер все время ровно и сильно дул нам с кормы. Шхуна неслась, не требуя забот. Не надо было тянуть снасти и перекидывать марселя; у матросов не было другого дела, кроме управления рулем. За ночь паруса несколько ослабевали от росы, а утром, высыхая, они снова натягивались, вот и все!

Десять, одиннадцать, двенадцать узлов — так увеличивалась скорость, с которой мы шли. И все время дул бодрый северо-восточный ветер, уносивший нас вперед на двести пятьдесят миль в сутки. Меня и огорчала и радовала та скорость, с которой мы удалялись от Сан-Франциско и неслись к тропикам. С каждым днем делалось заметно теплее. Во время второй дневной вахты матросы выходили на палубу, раздевались и поливали друг друга водой. Появились летучие рыбы, и по ночам вахтенные ползали по палубе в погоне за теми из рыбок, которые попадали на палубу. Томаса Магриджа задабривали взяткой, и утром по всей кухне распространялся приятный запах жареной рыбы. Иногда ели мясо дельфина, когда Джонсону удавалось поймать с бушприта [бушприт — наклонная мачта, укрепленная на носу корабля] одного из этих сверкающих красавцев.

Джонсон проводил тут или наверху, на реях, все свое свободное время, наблюдая, как «Призрак» под напором пассата рассекал воду. В его глазах светились страсть и восторг. Он бродил как во сне, глядя в экстазе на надувшиеся паруса, пенившееся море и следя за свободным бегом судна по текучим горам, двигавшимся вместе с нами величавой вереницей. Дни и ночи — сплошное чудо и наслаждение, и хотя у меня оставалось немного времени, свободного от скучной работы, я все же выкрадывал случайные минуты и глядел, глядел на бесконечное торжество красоты, которая мне никогда раньше и не снилась. Вверху — безоблачное синее небо, синее как море, которое у носа корабля такого же цвета и блеска, как лазурный атлас. Над горизонтом — бледные, легкие облачка. Они не меняются, не двигаются — как бы серебряная оправа для чистой бирюзы небес.

Я не забуду одной ночи, когда вместо того, чтобы спать, я лежал на носу и смотрел вниз на игравшую всеми цветами радуги полосу пены, которую отбрасывал от себя «Призрак». Слышалось журчание, подобное шуму ручейка, бегущего по мшистым камням в тихой долине, и эта журчащая песня убаюкала меня и унесла далеко-далеко от самого себя. Мне казалось, что я и не Сутулый — каютный юнга, и не прежний Ван-Вейден, промечтавший тридцать пять лет жизни среди своих книг.

Меня привел в себя раздавшийся за моей спиной голос. Я не мог не узнать его. Это был голос Волка Ларсена, уверенный и сильный, но смягченный и растроганный теми прекрасными словами, которые он декламировал.

— О, пламенная тропическая ночь, когда след корабля, как сияющий пояс, держит горячее небо и когда упрямый нос его зарывается в глубину, усыпанную пылью звезд, где испуганный кит кидается в пламя. Палуба корабля покороблена зноем, милая девушка, и снасти его натянулись от росы, и мы несемся с тобою на всех парусах по старому пути, по нашему пути и вне пути. Мы клонимся к югу на старый, долгий путь, — путь вечно новый.

— Ну, Сутулый, — вдруг обратился он ко мне после внушительной паузы, достойной сказанных стихов и обстановки, — вас это не поражает?

Я посмотрел ему в лицо — оно сияло, как море, и глаза его сверкали при свете звезд.

— Меня поражает, что вы способны приходить в восторг, — сказал я холодно.

— Ну что же, человек, значит, бурлит! — воскликнул он. — Это — жизнь!

— Дешевая, не стоящая ровно ничего вещь, — бросил я ему его же собственные слова.

Он засмеялся, и в первый раз я услышал искреннюю веселость в его голосе.

— Ах, никак не могу добиться, чтобы вы поняли, никак не могу вбить вам в голову, что за штука жизнь. Конечно, вообще жизнь ничтожна, но для себя она драгоценна. И моя жизнь, могу сказать вам, как раз в эту минуту чрезвычайно ценна для меня. Она сейчас выше всякой цены, что вы, конечно, поспешите назвать ужасающей переоценкой, но ничего не поделаешь: сама жизнь, бурлящая сейчас во мне, определяет себе цену.

Он остановился, как будто подыскивая слова для своей мысли, и затем продолжал:

— Знаете! Я переполнен странной радостью. Я чувствую в себе голоса столетий, как будто все силы в моей власти. Я знаю правду, различаю добро от зла, истину от лжи. Мой взор ясен и проникает в будущее. Я почти могу поверить в Бога. Но… — его голос изменился, и глаза потухли, — что же это за состояние, в котором я нахожусь? Радость жизни? Упоение жизнью? Или это вдохновение? Это просто то, что приходит, когда у человека хорошее пищеварение, когда желудок в порядке, аппетит хорош и все идет гладко. Это приманка жизни, шампанское в крови, брожение закваски… И одни люди полны святыми мыслями, другие видят Бога или же создают его, когда не могут видеть. Вот и все: опьянение, брожение дрожжей, бессвязный лепет жизни, опьяненной сознанием, что она жива. Ну да! Завтра я буду расплачиваться за все это, как пьяница после запоя. И я буду знать, что должен умереть, скорее всего на море, перестану копошиться в себе, чтобы закопошиться по-другому в общем разложении моря, стану падалью, пищей для других существ, чтобы сила и движение моих мышц сделались силой и движением в плавниках, в чешуе или в кишечнике рыб. Ладно! Довольно! Шампанское выдохлось. Нетуже искр и пузырьков. Осталась безвкусная бурда.

Он покинул меня так же внезапно, как и появился, спрыгнув на палубу с легкостью и мягкостью тигра.

А «Призрак» все шел и шел вперед. Я заметил, что журчание у носа было похоже на похрапывание, и по мере того, как я прислушивался к нему, впечатление, оставленное Волком Ларсеном с его бурным срывом от возвышенного вдохновения к отчаянию, медленно покидало меня.

Из середины корабля доносилось пение. Превосходный тенор бывалого матроса пел «Песнь пассата»:

Я — ветерок, приятный морякам,

Я ровен, свеж, могуч,

Они следят за мной по нежным облакам,

На юге нету туч.

Я день и ночь бегу за кораблем,

Как верный пес, разинув пасть.

Я легок по ночам, сильнее дую днем,

Вздуваю паруса, раскачиваю снасть.

Глава VIII

Иногда Волк Ларсен кажется мне сумасшедшим, или по меньшей мере полусумасшедшим, так дики его капризы и причуды. Иногда же я готов признать его за великого человека, за гения, какого никогда еще не было. А в конце концов я убежден, что он совершенный образец первобытного человека, родившегося с опозданием на тысячи лет, ходячий анахронизм в наш век торжества цивилизации. Он, несомненно, ярый индивидуалист. И еще больше: он очень одинок. Между ним и всеми остальными на шхуне нет ничего общего. Невероятная физическая сила и большой ум отделяют его от других. Все, даже охотники, — для него точно дети, и он обращается с ними как с детьми. Спускаясь до их уровня, он играет с ними как с щенками. А иногда он изучает и пытает их жестокими руками вивисектора [вивисекция — производство опытов над живыми животными, например, рассечение, прививка болезней кроликам и т. д.], роясь в их умственных процессах и исследуя их души, как бы для того, чтобы понять, из какого материала они сделаны.

Не раз я был свидетелем, как он за столом оскорблял то одного охотника, то другого, смотря на них холодным, пристальным взором. Он с таким любопытством следил за их поступками, ответами или гневом, что мне, наблюдавшему эти сцены в качестве постоянного зрителя и понимавшему Ларсена, становилось почти смешно. Его припадки ярости, по моему убеждению, были притворны; по-видимому, они служили ему для экспериментов, а главным образом, были той манерой обращения со своей командой, которую он считал необходимой для себя. За исключением случая с умершим штурманом, я ни одного раза не видел его по-настоящему разгневанным, да, признаться, и не хотел бы видеть, как вся его сила вырвется наружу в подлинной ярости.

Что касается его причуд, я расскажу о том, что приключилось с Томасом Магриджем, и, кстати, покончу с тем случаем, о котором уже дважды упоминал мимоходом. Как-то раз после обеда, подававшегося обыкновенно в двенадцать часов, когда я закончил уборку каюты, Волк Ларсен и Томас Магридж спустились по трапу. Хотя у повара и был свой закоулок при каюте, но он не осмеливался бывать или даже показываться в самой каюте и только иной раз проскальзывал через нее как робкое привидение.

— Итак, значит, ты умеешь играть в «нэп», — обратился к нему Волк Ларсен веселым голосом. — Разумеется, как англичанин, ты должен знать эту игру. Я сам научился этой игре на английских кораблях.

Томас Магридж глупо сиял, радуясь, что капитан разговаривает с ним по-итальянски. Его ужимки и мучительные усилия походить на «воспитанного джентльмена» были бы глубоко противны, не будь они так забавны. Он совершенно не замечал моего присутствия, а может быть, не был уже и способен разглядеть меня. Его светлые, бесцветные глаза мерцали, подернутые влагой, как томное летнее море, и моего воображения не хватало представить себе, какие блаженные видения таились за ними.

Они уселись за стол.

— Достаньте карты, Сутулый, — приказал Волк Ларсен, — принесите сигары и виски. Вы найдете все у меня в каюте, в ящике.

Я вернулся как раз в тот момент, когда Магридж прозрачно намекал, что с его рождением связана тайна, что он — сын «джентльмена», который не мог оставить семью, или что-то в этом роде. Он упомянул далее, что его нарочно удалили из Англии, хорошо заплатив ему за отъезд.

Я поставил рюмки для вина, но Волк Ларсен нахмурился и сделал мне знак, чтобы я принес стаканы. Потом я наполнил их на две трети неразбавленным виски — «напиток джентльменов», как выразился Томас Магридж, — и, чокнувшись в честь знаменитой игры «нэп», партнеры закурили сигары и принялись тасовать и сдавать карты.

Играли на деньги. Ставки росли. Игроки непрестанно пили и скоро опорожнили бутылку. Я принес вторую. Не знаю, шулерничал ли Волк Ларсен — он был способен и на это, — но, во всяком случае, он все время выигрывал. Повар несколько раз ходил к своей койке за деньгами. С каждым разом он все более фанфаронил, но все-таки не приносил больше нескольких долларов зараз. Наконец, он совершенно опьянел, стал фамильярничать и с трудом мог сидеть прямо и смотреть в карты.

— Да, у меня есть деньги, есть деньги. Говорю вам, я сын джентльмена…

Волк Ларсен не пьянел, хоть и пил виски стаканами. В нем не произошло никакой перемены. Его, видимо, даже и не забавляли выходки собутыльника.

В конце концов повар, громко приговаривая, что он может проигрывать как джентльмен, поставил на карту последние деньги и проиграл. После этого он опустил голову на руки и зарыдал. Волк Ларсен с любопытством посмотрел на него, как будто собираясь исследовать и анализировать его, потом передумал, увидев, что и исследовать-то здесь нечего.

— Сутулый, — вежливо сказал он, — пожалуйста, возьмите мистера Магриджа под руку и помогите ему выйти на палубу. Он не совсем хорошо себя чувствует. И скажите Джонсону, чтобы он освежил его несколькими ведрами холодной воды, — прибавил он вполголоса.

Я покинул мистера Магриджа на палубе, передав его на руки двум ухмылявшимся матросам. Мистер Магридж все еще сонно бормотал, что он сын джентльмена. Но, спускаясь по трапу, я услышал, как он закричал благим матом от первого ведра воды.

Волк Ларсен подсчитывал свой выигрыш.

— Сто восемьдесят пять долларов, — сказал он громко, — я так и думал. Этот нищий явился сюда без гроша в кармане.

— И то, что вы выиграли, сэр, — смело сказал я, — принадлежит мне.

Он удостоил меня насмешливой улыбкой.

— Сутулый, я в свое время изучал грамматику и думаю, что вы перепутали времена. Вы должны сказать: «принадлежало мне», а не «принадлежит».

— Этот вопрос не грамматики, а этики [этика — учение о нравственности], — ответил я. Прошло около минуты, прежде чем он заговорил.

— Знаете, Сутулый, — начал он медленно и серьезно, с еле уловимой грустью в голосе, — я в первый раз слышу из уст человека слово «этика». Мы с вами здесь единственные люди, знающие его значение. Когда-то, — продолжал он после новой паузы, — я мечтал, что научусь говорить с теми, для кого обычен такой язык, что поднимусь с того низа, где родился, и буду общаться с людьми, разговаривающими о таких вещах, как этика. Сегодня я в первый раз услышал это слово. Но все это между прочим. Вы не правы. Это вопрос не грамматики и не этики, а фактов.

— Я понимаю, — сказал я, — факт тот, что деньги у вас.

Его лицо прояснилось. Казалось, он был доволен моей проницательностью.

— Но вы удаляетесь от сущности вопроса, которая относится к праву, — продолжал я.

— Ну! — пренебрежительно искривил он губы. — Я вижу, вы все еще верите в такие вещи, как право и бесправие.

— А вы? — спросил я. — Совершенно не верите?

— Нисколько. Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым — плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь. Обладать вот этими деньгами приятно. Так как я могу ими владеть, то я буду не прав к себе и живущей во мне жизни, если отдам их вам и лишу себя удовольствия пользоваться ими.

— Но вы несправедливы по отношению ко мне, удерживая их, — возразил я.

— Ничуть. Человек не может быть несправедлив к другому. Он может быть несправедлив только к себе. По моим взглядам, я всегда не прав, когда считаюсь с интересами других. Поймите, как могут быть не правы друг к другу две молекулы дрожжей, стараясь поглотить одна другую? В них заложена потребность поглощать и вложен инстинкт не давать себе проглатывать. Нарушая предписанное, они грешат, они не правы.

— Так, значит, вы не верите в альтруизм? [альтруизм — поведение, бескорыстно направленное на пользу другим людям, в противоположность эгоизму. Понятие очень неопределенное, так как моралисты, исходящие из понятия альтруизма, не принимали во внимание классового момента в развитии социальных симпатий человека. Вне классовых же отношений социальные симпатии являются понятием неопределенным, расплывчатым] — спросил я. Слово это, видимо, было знакомо ему, хотя он погрузился в размышление.

— Позвольте, — сказал он, — это что-то относительно содействия другому, содружества? Не так ли? Что-то вроде кооперации?

— Ну, в некотором смысле, пожалуй, есть связь, — ответил я, не удивившись пробелам в его словаре: ведь он расширял его, также как и свои знания, путем чтения и самообразования. Никто не руководил его занятиями. Он много думал, но ни с кем не разговаривал.

— Альтруистическим поступком мы называем такой поступок, который совершается для блага других. Он бескорыстен, в противоположность поступку исключительно в своих интересах. Такой акт мы называем эгоистическим.

Он кивнул.

— Да, — сказал он, — я теперь припоминаю. Я читал что-то у Спенсера.

— У Спенсера! — воскликнул я. — Вы читали Спенсера?

— Немного, — признался он. — Я понял кое-что в «Основных началах», но на его «Биологию» у меня не хватило ветра для парусов; в «Психологии» я много дней напрасно бился при мертвом штиле. Никак не мог понять, к чему он вел. Я объяснил это своей умственной несостоятельностью, но потом решил, что это происходило от моей неподготовленности. Не было правильного подхода. Только я да Спенсер знаем, как я мучился. Но из «Данных этики» я кое-что выудил. Там я встретился и с «альтруизмом», и припоминаю теперь, как этот термин применялся.

Что мог извлечь из «Этики» Спенсера такой человек, как Ларсен? Я достаточно помнил Спенсера и знал, что он считал альтруизм обязательным для высшего идеала человеческого поведения.

Очевидно, Волк Ларсен пропустил мимо ушей учение великого философа, откинув все, что было чуждо, и выбрав лишь то, что соответствовало его собственным нуждам и желаниям.

— А еще что вы у него нашли? — спросил я.

Его брови слегка сдвинулись от усилия выразить те мысли, для которых он никогда раньше не находил слов. Я почувствовал волнение. Я заглядывал в его душу так же, как он обычно заглядывал в души других. Я вступал на девственную почву. Странная, чрезвычайно странная область развертывалась передо мной.

— Если сказать кратко, — начал он, — Спенсер рассуждает так: во-первых, человек должен стремиться к собственной пользе. В этом мораль и добро. Затем он должен работать на пользу своих детей. И, в-третьих, приносить пользу своей расе.

— А высшее, самое прекрасное и правильное поведение, — добавил я, — когда человек одновременно приносит пользу и себе, и детям, и расе.

— На этом я не настаивал бы, — ответил он, — не вижу ни необходимости, ни здравого смысла. Я отбрасываю расу и детей. Я ничем бы для них не пожертвовал. Это все ерунда и сентиментальность, по крайней мере для того, кто не верит в вечную жизнь. Будь бессмертие, альтруизм я считал бы выгодной сделкой. Я поднял бы свою душу до невероятных высот. Но, не видя ничего вечного, кроме смерти, и получив на краткий срок то брожение дрожжей, которое называют жизнью, я чувствую, что было бы совершенно безнравственно подвергать себя жертвам. Каждая жертва, лишающая меня лишнего биения жизни, — глупость, и не только глупость, но и несправедливость к самому себе, — следовательно, злое дело. Я не должен терять ни одного глотка, ни одного движения, если желаю использовать возможно лучше свое брожение. И вечная тишина, которая надвигается на меня, не будет ни легче, ни тяжелее от того, приносил ли я себя в жертву или проявлял свой эгоизм, пока я ползал на земле.

— Значит, вы индивидуалист и материалист, а следовательно, гедонист [гедонизм — наслаждение жизнью].

— Громкие слова! — улыбнулся он. — Кстати, что такое гедонист?

Он одобрительно кивнул, выслушав мои объяснения.

— И кроме того, — продолжал я, — вы, значит, такой человек, которому даже в мелочах нельзя доверять, если к ним примешивается эгоистический интерес?

— Наконец-то вы начинаете понимать! — воскликнул он весело.

— Вы человек, совершенно лишенный того, что люди называют моралью?

— Вот именно.

— Человек, которого нужно всегда бояться?

— Совершенно верно.

— Так, как боятся обыкновенно змеи, тигра или акулы?

— Теперь вы знаете меня, — сказал он, — и знаете таким, каким вообще меня знают. Меня и называют Волком.

— Вы чудовище, — смело добавил я. — Калибан, ссылающийся на Сетебоса [Калибан — чудовище в образе человека, выведенное в трагедии Шекспира «Буря» и в поэме английского поэта Роберта Браунинга, где Калибан противопоставлен светлому духу — Сетебосу] и действующий по своей прихоти и капризу.

Он нахмурился при этом намеке. Видимо, он не понял, и я догадался, что он не читал поэмы про Калибана.

— Я как раз читаю теперь Браунинга, — признался он. — Это чтение довольно трудно для меня. Прочел я маловато, а уже запутался.

Чтобы не утомлять читателя, скажу только, что я тотчас же достал из его каюты книгу и прочел ему вслух «Калибана». Он был в восторге. Примитивное мышление и упрощенное отношение к вещам были вполне понятны ему. Он неоднократно прерывал меня своими комментариями и критикой. Когда я закончил, он заставил меня прочесть поэму во второй, а затем и в третий раз. Мы увлеклись спором о философии, науке, прогрессе и религии. Он выражался с угловатостью, свойственной самоучке, но с уверенностью и прямотой первобытного ума. В самой простоте его доказательств была сила, и его материализм был несравненно убедительнее, чем хитросплетенный материализм моего друга Чарльза Фэрасета. Не то чтобы я, закоренелый или, по выражению Фэрасета, «прирожденный» идеалист, мог поддаться убеждениям Волка Ларсена, но, несомненно, что он нападал на последние твердыни моих верований с силой, которая возбуждала уважение, как ни были взгляды его чужды моим.

Время шло. Пора было ужинать, а стол еще не был накрыт. Я начал беспокоиться, и когда Магридж с хмурым, злым лицом заглянул в каюту, я собрался идти исполнять свои обязанности, но Ларсен крикнул ему:

— Повар, тебе придется похлопотать сегодня. Сутулый занят. Обойдись без него.

И опять произошло нечто неслыханное. В этот вечер я сидел за столом с капитаном и охотниками, в то время как Томас Магридж нам прислуживал и потом мыл посуду — новый каприз, калибановская прихоть Волка Ларсена, прихоть, от которой я предвидел много неприятностей. А пока мы говорили и говорили, раздражая охотников, которые не понимали ни единого слова.

Глава IX

Три дня отдыха! Три дня блаженного отдыха провел я с Волком Ларсеном. Я обедал за общим столом в кают-компании, ничего не делал, а только рассуждал с капитаном о жизни, литературе и законах Вселенной, в то время как Томас Магридж бесился, выполняя всю мою и свою работу.

— Берегитесь шквала, вот все, что я вам могу сказать, — предостерег меня Луис, когда я остался на полчаса один на палубе; Ларсен был занят улаживанием ссоры между охотниками.

— Никто не может сказать, что случится, — продолжал Луис в ответ на мою просьбу дать более точные объяснения. — Этот человек изменчив, как ветер в море. Вы никогда не угадаете его намерений. Вы думаете, что поняли его, и плавно плывете мимо него, а он круто обернется, налетит вихрем, и все ваши паруса, рассчитанные на хорошую погоду, изорвутся в клочки.

Итак, я не был особенно удивлен, когда на меня налетел шквал, предсказанный Луисом. Мы горячо спорили с капитаном, о жизни, конечно, и я, чересчур расхрабрившись, начал резко говорить о самом Вульфе Ларсене и его жизни. Я увлекся и стал выворачивать его душу наизнанку так же едко и основательно, как он делал это с другими. Один из моих недостатков — колкость речи, а тут я разнуздался и начал колоть и хлестать, пока все внутри у него не встало на дыбы. Его темно-бронзовое загорелое лицо почернело от гнева, глаза запылали. В них уже не было ясности и спокойного понимания — не было ничего, кроме ярости сумасшедшего. Я увидел волка, и притом бешеного.

Он с глухим ревом подскочил ко мне и схватил мою руку. Я попробовал вырваться, хотя внутренне дрожал. Однако его громадная сила была чрезмерной для моего сопротивления. Он схватил меня за руку пониже плеча, и, когда сжал свои пальцы, я закричал во все горло. Ноги у меня подкосились. Я не мог стоять, не мог выдерживать эту пытку. Мои мускулы отказывались служить. Боль была нестерпима. Мне казалось, что рука моя размозжена.

Волк Ларсен, видимо, овладел собой. В его глазах блеснуло сознание, и он с коротким смехом, походившим на рычание, отпустил мою руку. Я от слабости упал на пол. Он сел, закурил сигару и стал следить за мной, как кошка следит за мышью. Пока я корчился, я подметил в его глазах удивление, вопрос и то недоумение, с каким он обычно глядел на непонятную ему жизнь.

Затем я кое-как встал на ноги и поднялся по трапу. Ясная погода миновала, и мне оставалось вернуться на кухню. Моя левая рука онемела, как парализованная, и прошло много дней, прежде чем я стал снова владеть ею, и много недель, пока боль исчезла окончательно и возвратилась свобода движения. А он ведь не приложил всей своей силы! Он не ломал руки и не выворачивал ее. Он только сжал мне предплечье спокойной хваткой. А что мог он сделать, если бы захотел, я понял на следующий день. В знак возобновившейся дружбы он просунул голову в кухню и спросил меня, как поживает моя рука.

— Могло бы быть хуже, — улыбнулся он.

Я чистил картофель. Волк Ларсен выбрал твердую, крупную неочищенную картофелину. Он взял ее и сжал так, что картофель брызнул жидкой кашицей.

Он бросил в чугун оставшийся комок и вышел, а я получил ясное представление о том, что могло случиться со мной, если бы этот зверь бросился на меня со всей своей силой.

Три дня отдыха все же принесли мне пользу. Ноге стало гораздо легче, опухоль заметно спала, и коленная чашка как будто вошла на свое место. Но эти три дня отдыха принесли и неприятности, которые я предвидел. Томас Магридж решил заставить меня расплатиться за эти блаженные три дня. Он стал обращаться со мной еще хуже, чем раньше, беспрестанно осыпал меня проклятиями и взвалил на меня всю свою работу. Он даже дерзнул замахнуться на меня кулаком, но я сам озверел и так грозно зарычал прямо ему в лицо, что он испугался и попятился. Не очень приятная была картина, насколько теперь вспоминаю: я, Хэмфри Ван-Вейден, сидящий на корточках над своей работой в углу этой мерзкой кухни, лицом к лицу со злобным существом, каждую минуту готовым меня ударить. Рот мой оскален, как у собаки, я рычу, зубы лязкают, глаза сверкают от страха и бессилия и от храбрости отчаяния. Не нравится мне эта картина. Она напоминает мне крысу в западне. Но результат ее все же был таков, что замахнувшийся кулак не опустился на меня.

Томас Магридж отступил, глядя на меня с такой же ненавистью и злобой, как и я на него. Мы, точно два зверя, запертые вместе, скалили друг на друга зубы. Он был трусом, боявшимся ударить меня только потому, что я не сробел перед ним. Поэтому он избрал новый способ запугать меня. В кухне был один сносный нож: благодаря долгому употреблению лезвие его сделалось узким и тонким. У него был такой страшный вид, что я первое время брался за него с содроганием. Повар взял у Погансена брусок и принялся точить нож. Делал он это весьма хвастливо, бросая на меня многозначительные взгляды. Целый день он точил нож во всю его длину. Каждую свободную минуту он брал нож и брусок и точил, точил. Нож стал остр как бритва. Магридж пробовал его большим пальцем и поперек ногтя. Сбривая им волосы на руке, смотрел на острие так внимательно, точно в микроскоп, и вдруг находил, или делал вид, что находил на нем легкую неровность. Тогда он вновь брал брусок и точил, точил, точил, пока я, наконец, не расхохотался, так это было комично.

Однако этим нельзя было шутить: он был спбсобен пустить нож в ход. Под всей его трусостью у него, как и у меня, таилась храбрость именно труса, которая могла побудить его сделать как раз то самое, против чего протестовало все его существо и чего он сам боялся. «Повар точит нож на Сутулого», — шептали кругом матросы, а некоторые из них даже начали поддразнивать его. Он сносил все это спокойно и только таинственно покачивал головой, пока Джордж Лич, прежний каютный юнга, не попробовал грубо подшутить над ним по этому поводу.

Надо заметить, что Лич был одним из матросов, посланных Волком Ларсеном облить Магриджа водой после игры в карты с капитаном. Очевидно, Лич исполнил возложенное на него поручение с такой основательностью, что Магридж никак не мог ему этого простить; на шутку Лича повар ответил потоком ругательств и стал угрожать ему тем самым ножом, который он точил на меня. Лич захохотал и отпустил еще дозу своего жаргона с «Телеграфной Горы», но не успели мы опомниться, как его правая рука оказалась располоснутой от локтя до кости одним быстрым ударом ножа. Повар отступил назад с дьявольским видом, держа перед собой нож для защиты. Но Лич отнесся к делу совершенно спокойно, хотя кровь лилась из раны, как вода из фонтана.

— Я до тебя доберусь, поваришка, — сказал он. — И тебе тогда круто придется! Когда я приступлю к делу, у тебя этого ножа не будет.

С этими словами он повернулся и спокойно вышел. Лицо Магриджа было мертвенно-бледно от испуга перед тем, что он сделал, и от ожидания мести, которая рано или поздно должна была последовать со стороны раненого. Но со мной он стал обращаться еще ужаснее. В нем проснулось при виде пролитой им крови вожделение, похожее на безумие. Он стал жаждать крови. Психология эта достаточно запутанная, но я тем не менее мог читать то, что происходило в его сознании, как в открытой книге.

Прошло несколько дней, и «Призрак» все еще продолжал пенить море под пассатным ветром. Я мог поклясться, что видел теперь явное сумасшествие в глазах Магриджа. Признаюсь, мне было страшно, очень страшно. Он точил, точил, точил свой нож целыми днями. Когда он пробовал пальцем острие своего ножа и посматривал на меня, в его глазах сверкало кровожадное безумие. Я боялся повернуться к нему спиной и, выходя из кухни, каждый раз пятился, что весьма забавляло матросов и охотников, нарочно собиравшихся у дверей, чтобы посмотреть, как я буду входить и выходить. Постоянное напряжение измучило меня. Порой я думал, что мой собственный разум не выдержит; да это было бы вполне естественно на ужасном судне сумасшедших и зверей. Каждый час, каждую минуту моя жизнь находилась в смертельной опасности. Я переживал мучительное отчаяние, и, несмотря на это, ни одна живая душа ни на корме, ни на баке не выказывала мне ни капли сочувствия, и никто не желал прийти мне на помощь. Временами у меня появлялась мысль просить заступничества у Волка Ларсена, но воспоминание о насмешливом огоньке в его глазах, издевавшихся над жизнью, каждый раз останавливало меня. Иногда я серьезно подумывал о самоубийстве, и нужна была вся сила моей оптимистической философии, чтобы удержать меня от прыжка в бездну в темноте ночи.

Волк Ларсен несколько раз пытался втянуть меня в спор, но я давал односложные ответы и старался его избегать. В конце концов он приказал мне перебраться в кают-компанию и передать работу повару. Тогда я ему откровенно рассказал о том, что мне пришлось вынести от Томаса Магриджа в расплату за те три дня, когда капитан проявил ко мне свое особое благоволение. Волк Ларсен посмотрел на меня с улыбкой.

— Так вы боитесь? — засмеялся он.

— Да, — честно признался я, — мне страшно.

— Все вы таковы! — воскликнул он полусердито-полупечально. — Сентиментальничаете о своих бессмертных душах, а умирать боитесь. При виде острого ножа и трусливого хулигана ваше цепляние за жизнь побеждает все ваши глупости. Милейший! Вы же будете жить вечно! Вы Бог, а Бога убить нельзя. Ведь повар ничего не может вам сделать. Вы уже уверены в своем воскресении! Чего же вам бояться? Перед вами вечная жизнь, вы миллионер и никогда не можете потерять свое богатство. Оно прочнее, чем вот эти звезды, и так же вечно, как время и пространство. Вам нельзя идти против своих основных взглядов. Бессмертие — нечто не имеющее ни начала, ни конца. Как хотите, а вечность есть вечность, и хотя вы сегодня здесь и умрете, ваша жизнь все-таки должна продолжиться где-нибудь. И как прекрасно вдруг скинуть с себя плоть и освободить плененный материей дух. Нет, поваришка не может повредить вам! Он может только толкнуть вас на тот путь, по которому вам извечно суждено идти. Но если вы не хотите, чтобы вас теперь же толкнули на ваш путь, то почему бы вам не толкнуть на него поваришку? Он ведь тоже миллионер бессмертия. Вы не можете разорить его. Его акции всегда будут котироваться аль-пари [Аль-пари — коммерческое выражение, означающее, что стоимость той или иной кредитной бумаги расценивается на золото равно с номинальной ценой]. Убив его, вы не сократите срока его жизни, потому что срок этот не имеет ни начала, ни конца. Где-то, как-то, но этот человек будет жить вечно. Так подтолкните же его! Всадите в него нож, выпустите его дух на свободу. Сейчас дух этот томится в отвратительной тюрьме, и вы проявите любезность, взломав для него дверь. И кто знает, быть может, оставив свою безобразную земную оболочку, на свободу вырвется и взовьется в синеву неба прекраснейший дух? Так пырните же ножом повара, и я поставлю вас на его место, а он получает сорок пять долларов в месяц.

Было ясно, что на какую-нибудь помощь или сострадание со стороны Волка Ларсена я рассчитывать не мог. Значит, нужно было рассчитывать только на самого себя; и из мужества отчаяния я выработал план борьбы с Томасом Магриджем при помощи его же собственного способа. Я тоже достал себе у Иогансена точильный брусок.

Рулевой Луис давно просил меня достать ему сгущенного молока и сахару. Склад, где хранились эти деликатесы, находился под полом кают-компании. Улучив минуту, я украл пять жестянок молока и той же ночью, во время вахты Луиса, выменял у него кортик, такой же узкий и страшный на вид, как и нож Магриджа. Кортик был ржавый и тупой, но мы с Луисом хорошо отточили его: он точил, а я вертел точильный камень. В эту ночь я спал крепче обыкновенного.

На следующее утро после завтрака Томас Магридж опять начал свое: чирк, чирк, чирк. Я осторожно посмотрел на него, стоя на коленях и выгребая из печки золу. Выкинув ее за борт и вернувшись в кухню, я увидел, что он разговаривает с Гаррисоном, честное лицо которого выражало крайнюю степень изумления.

— Да, — говорил Магридж, — и что же сделал судья? Он посадил меня всего только на два года в Рэдингскую тюрьму. Но, черт возьми, мне было все равно. Тому кувшинному рылу тоже досталось на орехи. Посмотрел бы ты на него. Вот таким точно ножом. Я воткнул его точно в сливочное масло! А как он заорал! Честное слово, это было забавнее, чем в балагане за два пенса. — Магридж бросил взгляд в мою сторону, чтобы убедиться, действует ли на меня этот рассказ, и продолжал: — И хныкал же этот парень, умолял меня! «Простите, Томми, — говорит, — я вовсе не желал вам зла, ей-богу, говорит, я не желаю вам зла». «Ладно, — подумал я, — уж я тебе устрою!» И, не отпуская его от себя, я тут же нарезал из него ремней, а он все время пищал. Один раз он ухватился за нож и хотел удержать его. Я дернул нож и разрезал ему руку до самой кости. Ну и вид у него был, могу сказать!

Окрик штурмана прервал кровавый рассказ, и Гаррисон отправился на ют. Магридж присел на порог кухни и продолжал точить нож. Я отложил кочергу и спокойно уселся против него на угольный ящик. Он бросил на меня хищный взгляд. Все еще спокойно, хотя мое сердце сильно колотилось, я вынул из-за голенища кортик Луиса и тоже начал точить его на бруске. Я ожидал какой-нибудь выходки со стороны повара, но, к моему удивлению, он как будто даже и не заметил, что я делаю. Он точил свой нож, я свой. Мы просидели так часа два, лицом к лицу, и точили, точили, точили, пока весть об этом не распространилась по всему судну и половина команды не столпилась у дверей кухни поглядеть на это зрелище.

На нас сыпались советы и поощрения, а Джок Хорнер, тихий, молчаливый охотник, неспособный по виду обидеть даже муху, советовал мне пырнуть кортик не меж ребер, а прямо в живот и показал в воздухе, как надо это делать. Этот прием он назвал «испанским поворотом». Лич, выставляя напоказ перевязанную руку, заклинал меня оставить для него хотя какие-нибудь потроха от повара. Даже сам Волк Ларсен раза два останавливался во время своей прогулки по корме, чтобы с любопытством посмотреть на то, что он называл «брожением жизненной закваски».

Должен признаться, что в это время в моих глазах жизнь не представляла большой ценности. В ней не было ничего прекрасного, ничего божественного. Просто два труса, в которых еще бродили жизненные дрожжи, сидели друг против друга и точили ножи о камни, а группа других таких же живых существ, более или менее трусливых, следила за ними. Я уверен, что половина из этих зрителей нетерпеливо ждала, когда мы начнем резать друг друга. Это было бы для них забавой. И я думаю также, что не нашлось бы ни одного человека, который вмешался бы, если бы схватка действительно приняла смертельный оборот.

И в то же время в этом было много смешного и ребяческого. Чирк, чирк, чирк! Хэмфри Ван-Вейден, точивший на кухне шхуны свой нож и пробовавший его лезвие на своем пальце! Из всех возможных положений это было самое нелепое и самое дикое. Все знавшие меня ранее никогда бы не поверили, что такая вещь возможна. Недаром же меня всю жизнь называли женским именем — Снеси Ван-Вейден, и то, что Снеси Ван-Вейден способен на такие дела, было откровением даже для Хэмфри Ван-Вейдена, который не знал — гордиться ему этим или стыдиться.

Однако ничего не случилось. Через два часа Томас Магридж отложил нож и брусок и протянул мне руку.

— Ну, к чему служить посмешищем для этих уродов? — сказал он. — Они нас не любят и были бы дьявольски рады, если бы мы перерезали друг другу горло. Ты, Сутулый, неплохой парень. В тебе огонек есть, как вы, янки, говорите, и ты мне даже нравишься. Ну, иди-ка сюда, давай лапу!

Я был трус, но все же менее трус, чем он. Это была моя явная победа, и я отказался умалить ее, пожав его гнусную руку.

— Ну, ладно! — сказал он необидчиво. — Не хотите — не надо. Я вас от этого меньше ценить не стану.

И, не желая показывать мне свое лицо, он свирепо обернулся к зрителям:

— Убирайтесь из моей кухни, эй, вы, мокрые швабры!

Приказ этот был подкреплен кастрюлей с кипятком, при виде которой все матросы быстро отступили. Это было своего рода победой Томаса Магриджа и способствовало тому, что он принял более спокойно нанесенное ему мною поражение. По отношению к охотникам он был все же более осторожен и не пытался гнать их из кухни.

— Скоро нашему поваришке придет конец, — услышал я, как говорил Смок Хорнеру.

— Верно, — согласился тот. — Сутулый теперь хозяин на кухне; повару придется прятать свои когти.

Магридж расслышал это и бросил на меня быстрый взгляд, но я сделал вид, что разговор этот не долетел до моих ушей. Я не считал свою победу полной и окончательной, но решил не уступать ничего из своих завоеваний.

Следующие дни показали правильность пророчества Смока. Повар держал себя со мной более подобострастно и раболепно, чем даже с самим Волком Ларсеном.

Я больше не называл его «сэр» и «мистер», не чистил больше картофеля и не мыл сальной посуды. Я исполнял только свою работу, делал ее, как считал нужным и когда хотел. Я стал носить свой кортик по-матросски, на ремне у бедра, и обращался с Томасом Магриджем властно и презрительно.

Глава Х

Моя дружба с Волком Ларсеном возрастает, если только можно называть «дружбой» отношения между хозяином и слугой, или, еще вернее, между королем и шутом… Я для него игрушка, и он ценит меня не больше, чем ребенок свою игрушку. Моя обязанность — забавлять его, и пока я забавляю его, все идет хорошо. Но лишь только он начинает скучать или на него находит мрачное настроение, как он сейчас же отсылает меня из кают-компании на кухню, и счастье еще, если мне удается уйти целым и невредимым.

Его одиночество постепенно начинает ложиться тяжестью на мою душу. На судне нет ни одного человека, который не боялся бы и не ненавидел его. И нет ни одного, которого он, в свою очередь, не презирал бы. Кажется, будто его пожирает та ужасная сила, которая заключена в нем и не находит себе исхода. Он таков, каким был бы гордый Люцифер [Люцифер, буквально — «светоносец»; наименование утренней звезды; одно из древних и средневековых названий дьявола], если бы он был изгнан в общество призраков.

Такое одиночество тягостно само по себе, но оно еще более отягощалось постоянной меланхолией, свойственной его расе. Узнав его, я все яснее и яснее понимал старые скандинавские легенды. Белолицые рыжеволосые дикари, создавшие свой страшный пантеон [Пантеон — в древности храм, посвященный всем богам; усыпальница великих людей], были одной с ним кости. Легкомыслие веселых представителей латинской расы не находило в нем никакого отзвука. Его смех — выражение жесткого юмора. Но он смеется редко, гораздо чаще он печален. И печаль его так же глубока, как корни его расы. Он унаследовал ее от своих предков. Эта печаль сделала его народ умеренным, воздержанным, трезво мыслящим, опрятным и до фанатичности нравственным. Особенно ярко проявились эти черты в английском пуританизме. Главный исход эта первобытная меланхолия находила в религии, в ее наиболее грозных формах. Но Волк Ларсен отрицал такого рода утешение. Его звериный материализм исключал религию. И поэтому, когда на него находило мрачное настроение, ему оставались только его дьявольские выходки. Если бы он не был таким ужасным человеком, я мог бы иногда жалеть его. Так, например, три дня назад, утром, когда я зашел к нему в каюту, чтобы налить воды в кувшин, я вдруг неожиданно натолкнулся на него. Он меня не видел. Он опустил голову на руки, и его плечи судорожно подергивались от рыданий. Его душа точно разрывалась от страдания. Я тихонько вышел и услыхал за дверью, как он стонал: «Боже мой, Боже мой!» Я не думаю, чтобы он в это время призывал Бога, — это было просто восклицание, но оно шло из самой глубины его души.

За обедом он спросил охотников, не знают ли они какого-нибудь средства от головной боли, а вечером он, сильный человек, был почти слеп и от боли метался по кают-компании.

— Никогда в жизни я не болел, Сутулый! — сказал он, в то время как я провожал его в каюту. — И головной боли у меня никогда не было, кроме того раза, когда мне раскроило голову рукояткой от лебедки.

Эта страшная головная боль продолжалась три дня, и все это время он страдал безропотно и одиноко, как дикий зверь: без жалобы, без сочувствия, как, по-видимому, обычно страдают на судах.

Однако сегодня утром, войдя в его каюту, чтобы прибрать постель, я нашел его здоровым и погруженным в работу. Его стол и койка были завалены чертежами и вычислениями. Он наносил с помощью циркуля и угольника на большой прозрачный лист кальки какой-то чертеж.

— А, Сутулый! — приветливо встретил он меня. — Я как раз кончаю последние штрихи. Хотите посмотреть, в чем дело?

— А что это? — спросил я.

— Изобретение, сберегающее труд моряков и сводящее мореплавание к простоте детской игры. Теперь даже ребенок сможет управлять судном. Всякие сложные выкладки отпадают. Все, что отныне понадобится в самую бурную ночь, — это одна звезда, с помощью которой вы мгновенно сможете определить, где вы находитесь. Смотрите. Я помещаю чертеж на прозрачной бумаге на эту карту звездного неба и поворачиваю его к Северному полюсу. Я вычислил и перевел на чертеж широты и долготы. Достаточно положить его на звездную карту и поворачивать, пока данная точка не придется против цифр на нижней карте, и — готово! Вот вам и точное местонахождение судна.

В его голосе звучало торжество, и его глаза, в это утро чистые и голубые, как море, сияли ярким светом.

— Вы, должно быть, хорошо знаете математику, — сказал я. — Где вы учились?

— К сожалению, я никогда не был в школе, — ответил он, — приходилось самому добиваться всего. А как вы думаете, почему я сделал эту штуку? — неожиданно спросил он. — «Иль мыслю я оставить след в песках времен?»

Он засмеялся своим ужасным язвительным смехом.

— Нисколько. Я просто хочу получить патент, нажить денег и свински прокутить их за одну ночь, пока другие люди будут работать в поте лица. Вот моя цель. А вместе с тем мне было просто приятно работать над этой задачей.

— Радость творчества, — пробормотал я.

— Да, кажется, это так надо назвать. Это только другой способ выразить радость жизни, победу движения над материей, живого над мертвым, или, наконец, гордость закваски, сознающей, что она действительно закваска жизни.

Я всплеснул руками в беспомощном негодовании на его закоснелый материализм и занялся приготовлением постели. Он продолжал вычерчивать линии и геометрические фигуры на прозрачной бумаге. Его работа требовала необыкновенной чистоты и точности, и я восхищался тем, как он сдерживал свою силу и чертил тонкие, изящные линии.

Закончив уборку, я загляделся на него, зачарованный. Он был, безусловно, красив, красив настоящей мужественной красотой. И вновь с прежним изумлением я заметил, что у него на лице нет следов ни порока, ни жестокости, ни греха. Можно было поклясться, что это лицо человека, который не способен на злое дело. Говоря это, я не хочу, чтобы меня превратно понял читатель. Я хочу только сказать, что это было лицо человека, который или не делал ничего противоречащего указаниям его совести, или не имел ее совсем. Я скорее склонен именно к последнему объяснению. Он был великолепным представителем атавизма [атавизм — проявление у потомства признаков, отсутствующих у родителей, но существовавших у более отдаленных предков]. Человек, принадлежащий к первобытному типу, явившийся в мир до введения каких-либо моральных законов. Ему была неизвестна мораль, он был аморален.

Как я уже сказал, он был образцом мужественной красоты. Его лицо было гладко выбрито, и каждая черта выступала четко и резко, как у камеи. Его белая кожа от морского ветра и яркого солнца стала темно-бронзовой и говорила о многих жизненных битвах. Этот загар еще больше подчеркивал его дикость и красоту. Губы его обладали той твердостью, почти резкостью, которая характерна для тонких губ. Подбородок, челюсти говорили о жестокости и неукротимости самца. Нос был резко очерчен. Он чуть-чуть напоминал орлиный клюв и принадлежал человеку, рожденному побеждать и властвовать. Он мог быть греческим, мог быть и римским, только для первого он был немного широк, а для второго тонок. И хотя все лицо было воплощением жестокости и силы, на нем лежала печать изначальной меланхолии. Она углубляла линии в углах рта, проводила морщинки у глаз и на лбу и, казалось, придавала величие и законченность, которых иначе недоставало бы его облику.

Итак, я поймал себя на том, что стоял без дела и изучал его. Не могу передать, как глубоко заинтересовал меня этот человек. Кто он? Кем он был? Как он жил раньше? Казалось, ему принадлежали все силы, все возможности, почему же он оставался безвестным капитаном какой-то промысловой шхуны и славился среди моряков только своей невероятной жестокостью?

Мое любопытство разразилось потоком слов:

— Почему вы не совершили великих подвигов в этом мире? С вашей мощью вы могли бы подняться до любой высоты. Не зная ни совести, ни морального инстинкта, вы могли бы властвовать над миром, сломить его мановением руки. А между тем я вижу вас здесь, в зените вашей жизни, когда она уже начинает идти на ущерб, — вижу вас влачащим темное и грязное существование, охотящимся на каких-то морских зверей для удовлетворения женского тщеславия и кокетства, купающимся в свинстве, говоря вашими собственными словами. В этом нет ничего прекрасного. Почему при всей вашей изумительной силе вы ничего не сделали? Ничто не могло бы помешать или остановить вас, ничто. В чем же дело? Или у вас не было честолюбия? Или вы не устояли перед искушениями? Скажите, отчего это?

Он в самом начале моей вспышки поднял на меня глаза и спокойно следил за мной, пока я, наконец, не закончил. Я стоял перед ним задыхающийся и смущенный. Он с минуту подождал, как бы ища, с чего начать, и затем сказал:

— Сутулый, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять? Если вы помните, «иное зерно упало на камень, где оказалось немного земли, и скоро пустило росток, потому что земля была не глубока. Когда же взошло солнце, зерно увяло и засохло, потому что у него не было корня; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».

— Ну, хорошо, — сказал я.

— Хорошо? — повторил он насмешливо. — Нет, совсем не хорошо. Я был одним из этих зерен.

Он наклонился над чертежом и стал продолжать работу. Я закончил уборку и уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, когда он опять обратился ко мне:

— Сутулый, если вы взглянете на карту западного берега Норвегии, то вы увидите там залив, который называется Ромсдаль-фьорд. Я родился в ста милях от этого морского рукава. Но я не родился норвежцем. Я датчанин. Мой отец и мать — датчане; я никогда не мог узнать, как они попали в эту пустынную часть западного берега Норвегии. За исключением этого никакой тайны в их жизни не было. Это были простые, бедные, неграмотные люди. Они происходили от целого ряда поколений таких же бедных и неграмотных людей, посылавших с незапамятных времен своих сыновей в море. Больше мне нечего сказать о них и о себе.

— Как нечего? — возразил я. — Еще многое для меня не ясно.

— Ну, что же я вам могу еще рассказать? — спросил он снова, делаясь мрачным. — Рассказать о лишениях, перенесенных ребенком? О рыбной диете и грубой жизни? О лодках, на которых я плавал в море, едва научившись ходить? О моих братьях, которые один за другим уходили в море и не возвращались? О самом себе, безграмотном каютном юнге, плававшем с десяти лет на старых каботажных судах? О жестокой качке и еще более жестоком обращении, когда пинки и удары были моим сном и обедом и заменяли собой слова, а в душе моей оставляли страх, ненависть и боль? Я не хочу вспоминать. Меня охватывает даже приступ безумия, когда я думаю об этом. Были каботажные [каботажный — прибрежный] шкипера, которых я, вернувшись на родину в зрелом возрасте, охотно убил бы на месте, но только я не встретился с ними. К сожалению, эти шкипера уже поумирали, все, кроме одного, который тогда был еще штурманом, а когда я с ним встретился, стал капитаном. Я оставил его калекой, которому ходить никогда больше не придется.

— Но где же вы, читающий Спенсера и Дарвина и никогда не посещавший школы, научились читать и писать?

— На английских торговых судах. Каютным юнгой — двенадцати лет, юнгой — четырнадцати, матросом — шестнадцати и, наконец, поваром на баке. У меня были бесконечные планы и бесконечное одиночество. Я не получал ни поддержки, ни сочувствия. Я до всего дошел сам — до навигации, математики, естественных наук, литературы, и чего еще? А какая польза? Владелец и капитан судна в зените жизни, как вы говорите, — я начинаю уже идти на убыль и приближаться к смерти. Жалкая жизнь! И когда взошло солнце, я увял и засох, так как у меня не было корней.

— Но история говорит нам о рабах, поднявшихся до трона, — упрекнул я его.

— История также говорит и о счастливых возможностях, представившихся этим рабам, поднявшимся до трона, — ответил он мрачно. — Ни один человек не создает себе сам счастливого случая. Великие люди ловили этот случай, когда он им предоставлялся. Корсиканец [Наполеон I — по происхождению корсиканец (род. на о. Корсика в Средиземном море)] поймал свой случай. У меня были мечты не менее великие, чем у него. Я узнал бы свой случай, но он никогда ко мне не приходил, терние выросло и задушило меня. И вот что, Сутулый, могу вам добавить: вы знаете обо мне больше, чем кто-либо на свете, кроме моего брата.

— А кто он и где он?

— Владелец парохода «Македония», промыслового судна. Мы, вероятно, встретимся с ним у берегов Японии. Его называют Смерть Ларсен.

— Смерть Ларсен! — невольно вскрикнул я. — Он похож на вас?

— Не очень. Он безголовый кусок мяса. В нем, как и во мне, много… много…

— Зверского, — подсказал я.

— Да, благодарю вас за слово, именно — «зверского»; в нем не меньше зверского, чем во мне, но он едва умеет читать и писать.

— И он никогда не философствует о жизни? — добавил я.

— Нет, — ответил Волк Ларсен с неописуемой горечью, — и он счастливее меня, оставляя все эти вопросы в покое. Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.

Глава XI

«Призрак» дошел, наконец, до самой южной точки той дуги, которую он описывал в Тихом океане, и устремился к северо-востоку, по направлению к какому-то одинокому острову, где ему предстояло пополнить запасы пресной воды, прежде чем отправиться на охоту вдоль берегов Японии. Охотники пробовали свои ружья и винтовки и упражнялись в стрельбе, а матросы, гребцы и рулевые приготовили паруса для лодок, обшили кожей и оплели веревками весла и уключины, чтобы не шуметь, когда они будут подбираться к котикам, — вообще привели лодки в «полный парад», по выражению Лича.

Кстати, рука Лича быстро заживает, хотя шрам останется на всю жизнь. Томас Магридж все еще боится его и с наступлением темноты не показывается на палубе. На баке произошли три или четыре крупные ссоры. Луис сообщил мне, что болтовня матросов передается на корму и что двое доносчиков были жестоко избиты своими товарищами. Он с сомнением качает головой, заговаривая о будущем Джонсона: Луис и Джонсон — гребцы на одной и той же лодке. Джонсон повинен в том, что слишком откровенно высказывается, и уже два или три раза столкнулся с Волком Ларсеном из-за произношения своей фамилии. Недавно ночью он поколотил Иогансена на палубе, и с тех пор штурман произносит его имя правильно. Но, конечно, нельзя ожидать, чтобы Джонсон мог поколотить Волка Ларсена.

Луис дал мне дополнительные сведения о другом Ларсене, которого прозвали Смерть Ларсен. Рассказы Луиса совершенно совпадают с краткой характеристикой, данной капитаном. Мы можем ждать встречи с этим Ларсеном у японских берегов.

— И тогда ждите грозы, — предсказывал Луис, — потому что они ненавидят друг друга, как настоящие волки. Смерть Ларсен командует «Македонией» — единственным промысловым пароходом во всей флотилии. У «Македонии» четырнадцать лодок, в то время как у остальных шхун только по шесть. Ходят слухи, что на «Македонии» имеются даже пушки и что она предпринимает самые рискованные экспедиции, начиная от контрабандного ввоза опиума в Соединенные Штаты и незаконной перевозки оружия в Китай и кончая вербовкой рабов на Полинезийских островах и открытым пиратством.

Я не мог не верить Луису, как ни казалось все это фантастичным, потому что я еще ни разу не поймал его на лжи, а знания его были подобны энциклопедии по всем вопросам, касавшимся команд промысловых флотилий и боя котиков.

На этом дьявольском судне везде происходило одно и то же: на баке и в кухне, на корме и в кают-компании. Все ссорились, все были на ножах друг с другом, и каждый дрожал за свою собственную шкуру. Охотники все время ждали, что между Смоком и Гендерсоном дело дойдет до стрельбы: их старая ссора все еще не была изжита, а Волк Ларсен определенно заявил, что в случае поединка между ними он застрелит того, кто останется жив. Он совершенно откровенно признает, что позиция, занятая им, основана не на моральных соображениях и что все охотники могли бы спокойно перерезать и сожрать друг друга на его глазах, если бы он не нуждался в них для охоты. Если они согласятся воздержаться от драки до конца сезона, то он обещает им царскую потеху: они могли бы тогда уладить все свои споры, выбросить трупы за борт и потом придумать какие угодно объяснения гибели недостающей части экипажа. Мне кажется, что даже охотники были поражены его хладнокровной кровожадностью. Как ни были они свирепы сами, они, несомненно, боялись его.

Томас Магридж в своем подчинении мне стал похож на собаку, а я все-таки не переставал втайне его побаиваться. Ему была свойственна храбрость, рождавшаяся под влиянием страха, — странное явление, которое я наблюдал на себе самом, — и это состояние могло в любую минуту победить в нем животную трусость и заставить его броситься на меня. Мое колено почти совсем поправилось, хотя иногда и побаливает. Понемногу поправляется и рука, которую сжал мне Волк Ларсен. Мои мускулы увеличились и сделались тверже. Но руки огорчают меня: у них очень жалкий вид, они точно ошпаренные и покрыты трещинами, ногти сломаны и черны от въевшейся в них грязи, на ладонях мозоли. Кроме того, меня часто мучили нарывы, — вероятно, от пищи, так как раньше у меня никогда их не было.

На днях Волк Ларсен позабавил меня. Я застал его за чтением Библии, экземпляр которой, после тщательных поисков в начале плавания, наконец, оказался в сундуке умершего штурмана. Я поинтересовался, что извлекал оттуда Волк Ларсен, и он прочел мне кое-что из Экклезиаста. Мне казалось во время чтения, что он произносил свои собственные мысли, и его голос, гулко и мрачно звучавший в маленькой каюте, очаровывал и держал меня в состоянии напряженного внимания. Ларсен необразован, но он умеет передавать музыку стихов и прозы. Я и сейчас слышу его голос и никогда не забуду, как все с той же враждебной ему печалью он читал следующие строки из Экклезиаста:

«Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов и певиц, и для услаждения сынов человеческих — разные музыкальные орудия.

И сделался я великим и богатым, — богаче всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребывала со мною.

И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, на труд, которым трудился я, делая их; и вот все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!

Всему и всем — одно: одна участь праведнику и несчастному, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы, как добродетельному, так и грешнику, как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.

Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, — и безумие в сердцах их, в жизни их; а после того они отходят к умершим.

Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.

Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению.

И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем».

— Ну вот вам, Сутулый, — сказал он, закладывая пальцем книгу и глядя на меня. — Пророк, царь Израиля в Иерусалиме, думал то же, что и я. Вы называете меня пессимистом. Разве это не самый мрачный пессимизм? «Все суета и томление духа…» «Нет от них пользы под солнцем…» «Одна участь всем — глупцу и мудрецу, чистому и нечистому, грешнику и святому, — и эта участь — смерть, и это злая вещь», говорит пророк. Потому что он любил жизнь и не хотел умирать, недаром он сказал: «Живому псу лучше, чем мертвому льву». Он все-таки предпочитал суету и томление духа неподвижности могилы. И я тоже. Ползать — свинское дело, но походить на камень и скалу — ужасно. Это ужасно для той жизни, которую я чувствую в себе, той жизни, основой которой является движение и сознание силы этого движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но предвидеть смерть еще менее утешительно.

— Ваш взгляд хуже взгляда Омара, — сказал я. — Он, по крайней мере, хоть после обычных юношеских томлений нашел удовлетворение и наполнил свой материализм радостью.

— Кто был этот Омар? — спросил Волк Ларсен, и мне уже не пришлось работать ни в этот день, ни в следующие.

В своем случайном чтении Волк Ларсен до сих пор как-то не наталкивался на «Рубайат» Омара Хайяма [Омар Хайям — персидский философ и поэт-пессимист; умер в 1123 г. в Нишапуре. После смерти стяжал мировую славу своими стихами-четверостишиями (рубаи), переведенными на все европейские языки. Особенно популярна его книга среди англосаксов, в замечательном переводе англичанина Эдварда Фитцджеральда. В 1922 г. книга Фитцджеральда появилась в русском стихотворном переводе], и эта книга теперь представилась ему целым кладом сокровищ. Большую часть стихов я знал на память, — пожалуй, две трети всех четверостиший, — и мне удалось без труда восстановить в памяти и все остальные. Мы целыми часами говорили об отдельных стансах, и я заметил, что он находил в них ноты печали и возмущения, которых я сам раньше не замечал. Возможно, что я вносил в декламацию свою собственную радостную мелодию, потому что при втором чтении, а иногда даже и при первом, он повторял (память у него была очень хорошая) те же самые строфы слово в слово и наполнял их бурным и страстным протестом, покорявшим слушателя.

Меня интересовало, какое четверостишие понравится ему больше всего, и я не удивился, когда он выделил то, где отразилось мгновенное раздражение, шедшее вразрез со спокойной философией перса и его благодушным взглядом на жизнь:

Что, не спросясь, пригнало нас сюда?

И, не спросясь, уносит нас — куда?

Чтоб память об обиде этой смыть,

Вино, друзья, пусть льется, как вода.

— Великолепно! — воскликнул Волк Ларсен. — Замечательно! Это ключ ко всей книге! Обида! Нельзя придумать лучшего слова!

Я напрасно пытался возражать. Он засыпал меня своими доводами.

— Природа жизни такова. Жизнь всегда возмущается, когда знает, что должна прекратиться. Этому помочь нельзя. Пророк нашел, что жизнь и все дела житейские — суета и томление и злая вещь, но смерть — это прекращение суеты и страдания — нечто еще более жестокое. Из главы в главу он горюет по поводу той участи, которая одинаково ждет всех нас. То же и с Омаром, то же со мной и даже с вами, потому что и вы возмутились против смерти, когда поваришка стал точить на вас нож. Вы боялись умереть. Та жизнь, которая в вас, которая составляет ваше «я» и которая больше вас самого, не хотела умирать. Вы говорили об инстинкте бессмертия. Я говорю об инстинкте жизни, о воле к жизни, которая при угрозе смерти побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия. Она победила этот инстинкт в вас, вы не можете это отрицать, и только потому, что какому-то дураку пришла охота точить на вас нож. Вы и теперь боитесь повара. Вы боитесь меня. Вы не станете это отрицать. Если бы я схватил вас за горло, вот так, — его рука была уже у моего горла, и у меня захватило от страха дыхание, — и начал бы выжимать из вас жизнь, вот так и так, то ваш инстинкт бессмертия очень слабо замерцал бы в вас, а инстинкт жизни, рвущийся к бытию, вспыхнул бы, и вы стали бы бороться, чтобы только спастись. А! Я уже вижу страх смерти в ваших глазах. Вот вы уже бьете по воздуху руками. Вы напрягаете всю свою крохотную силу, чтобы бороться за свою жизнь. Ваша рука поднимается, язык высовывается, лицо темнеет, и глаза теряют свой блеск. Жить! Жить! — кричите вы, и своим криком вы молите о жизни сейчас, здесь, а не за гробом. Вы теперь сомневаетесь в своем бессмертии? А?! Ха-ха! Вы уже не уверены в нем. А рисковать вам не хочется. Вы уверены в реальности только этой жизни. А в глазах у вас все темнеет и темнеет. Это мрак смерти, прекращение существования, чувства, движения. Он сгущается вокруг вас, опускается на вас, растет вокруг вас. Ваши глаза останавливаются. Теперь они уже остекленели. Мой голос доносится до вас слабо и точно издалека. Вы уже не видите моего лица. Но все еще боретесь под моей рукой. Брыкаетесь. Тело у вас извивается, как у змеи. Грудь содрогается, вы задыхаетесь. Жить! Жить! Жить!..

Больше я уже ничего не мог слышать — мое сознание погрузилось в тот мрак, который он так образно описал, и, когда я пришел в себя, я лежал на полу, в то время как он курил сигару и задумчиво посматривал на меня, со знакомым мне огоньком любопытства в глазах.

— Ну, убедил ли я вас? — спросил он. — Вот выпейте-ка этого. Я хочу вас кое о чем спросить еще.

Лежа на полу, я отрицательно покачал головой.

— Ваши аргументы… слишком насильственны, — с трудом проговорил я и почувствовал вдруг сильную боль в горле.

— Через полчаса все пройдет, — уверил он меня. — И я обещаю, что больше не буду применять к вам физического воздействия для доказательства. Ну, вставайте же! Вы ведь можете сесть на стул!

И я — игрушка в руках этого чудовища — должен был снова принять участие в разговоре об Омаре и Экклезиасте, и мы просидели до полуночи и все говорили и говорили.

Глава XII

Последние двадцать четыре часа прошли как вакханалия зверства. Она распространилась по всему судну, от кают-компании до бака, точно зараза. Я просто не знаю, с чего начать рассказ. Виновником всему был Волк Ларсен. Отношения между людьми на судне, напряженные, насыщенные взаимной враждой, были все время неустойчивы, и злые страсти вспыхнули пламенем, как степной пожар.

Томас Магридж оказался змеей, шпионом и доносчиком. Он пытался вернуть себе благоволение капитана, наушничая на матросов. Он-то и передал — я знаю это — Волку Ларсену неосторожные слова Джонсона. Джонсон купил себе в складе нашей шхуны штаны и куртку из промасленной кожи. Вещи оказались плохого качества, и он открыто говорил об этом. Небольшие склады непортящихся товаров имеются обыкновенно на всех промысловых шхунах. В них есть все, что может понадобиться матросу во время плавания. Стоимость купленного высчитывается впоследствии из заработка после охоты на котиков. Во время охоты все гребцы и рулевые получают вместо жалованья известную плату с каждой шкуры котика, убитого охотниками их лодки.

Но я ничего не знал о недовольстве Джонсона, и то, что я увидел, было для меня совершенной неожиданностью. Я только что закончил подметать каюту и был вовлечен Волком Ларсеном в спор о Гамлете, его любимом шекспировском герое, как вдруг Иогансен спустился по трапу в сопровождении Джонсона. Последний, по морскому обычаю, снял шапку и почтительно остановился против капитана посередине каюты, неловко переминаясь с ноги на ногу, в такт раскачиванию шхуны.

— Заприте дверь на задвижку, — сказал мне Волк Ларсен.

Исполняя приказание, я заметил тревогу в глазах у Джонсона, но ничего не понял. Я не мог и вообразить себе того, что должно было произойти, пока это не разыгралось на моих глазах. Но Джонсон знал, что должно случиться, и храбро ждал. И в его поведении я нашел полное опровержение материалистических теорий Волка Ларсена. Простой матрос Джонсон одушевлялся идеей, принципом, правдой и искренностью. Он был прав, знал, что прав, и не боялся ничего. Если бы понадобилось, он бы умер за правду. Он хотел быть до конца правдивым и искренним по отношению к собственной душе. Он доказывал мне победу духа над телом, непобедимость и нравственное величие души, не знающей ограничений и поднимающейся над временем, пространством, материей, с такой непобедимостью, какая может быть только при вере в вечность и бессмертие.

Но возвратимся к рассказу. Я увидел тревожный огонек в глазах у Джонсона, но принял это за естественную застенчивость матроса. Штурман Иогансен стоял в нескольких шагах, а Волк Ларсен сидел на вращающемся стуле, на расстоянии трех ярдов от Джонсона. После того как я запер дверь, наступило молчание, длившееся с минуту. Оно было прервано Волком Ларсеном.

— Ионсон, — начал он.

— Мое имя Джонсон, сэр, — смело поправил матрос.

— Ну, черт возьми, Джонсон так Джонсон! Догадываетесь ли вы, зачем я послал за вами?

— И да, и нет, сэр, — последовал медленный ответ. — Я добросовестно исполняю свою работу. Штурман это знает, и вы знаете, сэр. Жалоб не может быть.

— И это все? — спросил Волк Ларсен мягким, тихим и вкрадчивым голосом.

— Я знаю, что вы ополчились на меня, — продолжал Джонсон со своей неизменной медлительностью, — я вам не нравлюсь. Вы, вы…

— Продолжайте, — ободрил его Волк Ларсен, — не бойтесь оскорбить меня.

— Я не боюсь, — ответил матрос с легкой краской гнева на лице, показавшейся из-под загара. — Если я говорю медленно, то это потому, что я не так давно покинул родину, как вы. Я не пришелся вам по вкусу, потому что я уважаю самого себя. Вот, сэр, почему.

— Вы даже слишком «уважаете себя» для судовой дисциплины, если вы именно это хотели сказать и если вы понимаете, что я хочу сказать, — было репликой Волка Ларсена.

— Я знаю английский язык и понимаю, что вы хотели сказать, сэр, — ответил Джонсон, краснея еще гуще при намеке на его плохое знание английского языка.

— Джонсон, — сказал Волк Ларсен с таким видом, словно весь предыдущий разговор был лишь предисловием к предстоящему делу, — я так понял, что вы не совсем довольны купленным костюмом.

— Да, недоволен. Он нехорош, сэр.

— И вы болтали об этом?

— Я всегда говорю, что думаю, сэр, — смело ответил матрос, не изменяя в то же время правилам морской вежливости, требовавшей прибавления «сэр» к каждой фразе.

В этот момент я случайно взглянул на Иогансена. Его большие кулаки сжимались и разжимались, а на лице было прямо дьявольское выражение, так злобно смотрел он на Джонсона. Я видел еще не заживший темный кровоподтек под глазом у Иогансена — след взбучки, полученной им несколько ночей назад от Джонсона.

Тут я впервые стал догадываться, что предстоит нечто ужасное, но что именно — я не мог себе представить.

— Знаете ли вы, что ожидает тех, кто говорит такие вещи про мой склад и про меня? — спросил Волк Ларсен.

— Знаю, сэр, — было ответом Джонсона.

— Что же именно? — резко и властно проговорил Волк Ларсен.

— То, что вы, сэр, и ваш штурман сейчас проделаете со мной.

— Смотрите на него, Сутулый, — обратился ко мне Волк Ларсен, — посмотрите на эту частицу одушевленного праха, на это скопление материи, которое движется и дышит, бросает мне вызов и думает, что состоит из чего-то, действительно имеющего цену; оно одушевлено разными людскими фикциями, вроде справедливости и честности, и все это в нем держится, несмотря на его личные неприятности и опасности. Что вы об этом скажете, Сутулый? Что вы о нем думаете?

— Я думаю, что он гораздо лучше вас, — ответил я, охваченный вдруг желанием отвлечь на себя часть гнева, который должен был разразиться над головой Джонсона. — Эти человеческие фикции, как вы считаете нужным называть их, создают благородство и мужество. У вас нет фикций, нет убеждений, нет идеалов. Вы нищий.

Он кивнул с любезностью дикаря.

— Совершенно верно, Сутулый, — сказал он, — совершенно верно. У меня нет фикций, создающих благородство и мужество. Живая собака лучше мертвого льва, как мы с вами читали недавно у Соломона. Моей доктриной всегда была целесообразность, и этого достаточно, чтобы жить. Этот кусок фермента, называемый Джонсоном, перестав быть ферментом и обратившись в прах и пепел, будет иметь не более благородства, чем всякий другой пепел и пыль, а я в это время буду жить и рычать. Знаете ли вы, что я намерен сейчас сделать?

Я покачал головой.

— Я пущу в ход буйство и рычание, я покажу вам, какая участь постигает благородство. Посмотрите-ка, что я сделаю.

Он сидел в трех ярдах от Джонсона. В девяти футах! И, однако, он одним прыжком перелетел это расстояние. Он прыгнул подобно тигру, переносящемуся через препятствия. Джонсон тщетно пытался отразить этот яростный натиск. Он опустил одну руку, чтобы защитить живот, и поднял другую, чтобы прикрыть ею голову, но кулак Волка Ларсена пришелся как раз посередине и ударил его в грудь. Дыхание Джонсона внезапно оборвалось с мучительным криком. Он едва не упал навзничь и закачался, пытаясь сохранить равновесие.

Я не в силах приводить подробности этой ужасной сцены. Она была слишком возмутительна. Мне делается дурно даже теперь, при одном воспоминании о ней. Джонсон храбро боролся, он не мог устоять против Волка Ларсена, а тем более против соединенных усилий Волка Ларсена и его помощника. Это было ужасно. Я никогда не представлял себе, чтобы человек мог столько вынести и все-таки жить и бороться. У него не было ни малейшей надежды, и он это знал так же хорошо, как и я, но его мужество заставляло его бороться до конца.

Я не мог больше выносить это. Я чувствовал, что схожу с ума, и побежал наверх, чтобы отворить дверь и убежать на палубу. Но Волк Ларсен, оставив на мгновение свою жертву, одним прыжком очутился около меня и отшвырнул меня в дальний угол каюты.

— Это простая подробность жизни, Сутулый, — засмеялся он. — Оставайтесь и наблюдайте. Вы, может быть, соберете больше данных по вопросу о бессмертии души. Кроме того, вы знаете, что душе Джонсона мы повредить не можем. Мы разрушаем только бренную оболочку.

Мне казалось, что прошли века, а на самом деле избиение продолжалось не больше десяти минут. Волк Ларсен и Иогансен нападали на несчастного со всех сторон. Они били его кулаками, давали пинки тяжелыми сапогами, сбивали его с ног и опять ставили на ноги, чтобы снова повалить. Глаза Джонсона ничего не видели, кровь текла из ушей, носа и рта и превращала каюту в мясную лавку. Избиение продолжалось и после того, как он не мог уже подняться.

— Тише, Иогансен, малый ход! — скомандовал Волк Ларсен.

Но зверь еще бушевал в штурмане, и Волк Ларсен отбросил его. Толчок был на вид легким, но Иогансен полетел, как пробка, и голова его с треском ударилась о стену. Он упал оглушенный, тяжело дыша и глупо мигая глазами.

— Откройте дверь, Сутулый, — получил я приказание. Я повиновался, и два зверя подняли бесчувственного Джонсона, как мешок мусора, втащили вверх по трапу и положили на палубе. Кровь из его носа багровым потоком хлынула к ногам рулевого, которым был на этот раз не кто иной, как Луис, товарищ Джонсона по лодке. Но Луис повернул штурвал и невозмутимо посмотрел на компас.

Не так держал себя Джордж Лич, бывший каютный юнга. Всех на шхуне поразило его поведение. Он без разрешения вышел на корму и унес Джонсона на бак, где начал, как умел, перевязывать его раны и ухаживать за ним. Джонсона невозможно было узнать: лицо его превратилось в сплошную опухоль — не было видно ни носа, ни глаз, ни рта.

Но вернемся к поведению Лича. К тому времени как я закончил чистку каюты, он уже сделал для Джонсона все, что мог. Я вышел на палубу, чтобы подышать чистым воздухом и дать отдых измученным нервам. Волк Ларсен курил сигару и осматривал лаг [лаг — прибор для определения скорости движения корабля], который «Призрак» обычно тянул за собой, но который теперь почему-то был поднят на борт. Внезапно до моих ушей долетел гневный, хриплый голос Лича. Я обернулся и увидел, что он стоит с левой стороны кухни. Его лицо было бледно и перекошено, глаза блестели, а сжатые кулаки поднимались над головой.

— Да проклянет Бог твою душу, Волк Ларсен, — послал он приветствие капитану. — Да сгорит твоя подлая душа в преисподней! Только туда тебе и дорога, трус, убийца, свинья!

Я был поражен как громом. Я ждал немедленного уничтожения Лича. Но в данный момент уничтожать его не входило в капризные планы Волка Ларсена. Он медленно побрел на корму и, облокотившись на угол каюты, стал с задумчивым любопытством смотреть на взволнованного мальчика.

А тот проклинал Волка Ларсена так, как его еще никто никогда не проклинал. Матросы испуганной толпой собрались около люка на баке и слушали. Охотники, балагуря, высыпали из своей каюты, но я заметил, что легкомысленное выражение исчезло с их лиц, когда они услышали проклятия Лича. Даже они испугались, но не страшных слов юноши, а его сумасшедшей смелости. Казалось невозможным, чтобы живой человек мог так поносить Волка Ларсена. А я был потрясен и восхищен Личем. Я видел в нем блестящее доказательство непобедимости бессмертного духа, который выше плоти со всеми ее страхами. Этот мальчик напоминал мне древних пророков, смело обличавших неправду.

И как он обличал! Он обнажал душу Волка Ларсена для людского презрения. Он призывал на него проклятия Бога и небес и громил его с жаром, напоминавшим сцены отлучения от католической церкви в Средние века. В своем гневе он то поднимался до грозных высот, то в изнеможении падал до грязной площадной брани.

Его ярость граничила с безумием. На губах выступила пена, он задыхался, в горле у него клокотало, и временами речь его становилась нечленораздельной. И все время спокойный и бесстрастный Волк Ларсен, опершись на локоть, глядел вниз с каким-то странным любопытством. Это дикое проявление жизни, этот безумный бунт и вызов, брошенный ему движущейся материей, поражал и интересовал его.

Каждое мгновение мы ждали, что вот-вот он прыгнет на юношу и уничтожит его. Но по странному капризу он этого не делал. Его сигара потухла, а он все еще продолжал молча и с любопытством смотреть вниз.

Лич, наконец, дошел до экстаза бессильной ярости.

— Свинья, свинья, свинья! — повторял он, надрывая голос. — Почему ты, гнусный убийца, не спустишься и не убьешь меня? Ведь ты можешь это сделать. Но я не боюсь тебя. В тысячу раз лучше быть мертвым и подальше от тебя, чем живым и в твоих когтях. Ну! Подходи же, трус! Убей меня! Убей! Убей!

Как раз в эту минуту беспокойная душа Томаса Магриджа вытолкнула его на сцену. Он все время слушал у двери кухни, но теперь вышел, будто бы для того, чтобы выбросить за борт какие-то очистки, но на самом деле, чтобы посмотреть на убийство, которое, по его мнению, сейчас должно было произойти. Он заискивающе заглянул в лицо Волку Ларсену, который, по-видимому, не заметил его. Но повар был до конца бесстыден. Он повернулся к Личу и сказал:

— Какие выражения! Стыдно!

Бессильное бешенство Лича нашло себе исход. Наконец-то можно было вылить его на кого-нибудь. Повар в первый раз после столкновения с Личем появился на палубе без своего ножа.

Не успел он произнести свое замечание, как был сбит с ног кулаком Лича. Повар три раза пытался подняться на ноги, но каждый раз Лич снова его сшибал.

— О Боже мой! — закричал Магридж. — Помогите! Помогите! Хватайте его! Разве вы не видите? Оттащите его, ради Бога!

Охотники засмеялись с чувством облегчения. Над трагедией задернулся занавес. Начался фарс. Матросы, уже посмеиваясь и перекидываясь словами, смело потянулись к корме, чтобы посмотреть на избиение ненавистного повара.

Даже я почувствовал радость. Признаюсь, я был в восторге, видя, как на Томаса Магриджа сыпались удары, хотя они были почти так же ужасны, как и те, которые по вине Магриджа выпали на долю Джонсона.

А выражение лица Волка Ларсена все еще не менялось. Он даже не переменил позы и продолжал смотреть вниз с прежним любопытством. Казалось, он следил за игрой жизни в надежде открыть в ней еще что-то, расшифровать в ее безумнейших проявлениях какие-то элементы, до сих пор ускользавшие от его взора, найти ключ к тайне бытия, который все сделает ясным и простым.

Ну и досталось же повару! Избиение было похоже на то, свидетелем которого я был в каюте. Повар тщетно пытался защититься от разъяренного парня. Напрасно старался он юркнуть в каюту. Он пробовал подползти к двери. Но удар следовал за ударом с ошеломляющей быстротой. Лич бросал повара из стороны в сторону, как мяч, пока, наконец, тот не растянулся на палубе. Он получил еще несколько пинков сапогами, как и Джонсон в каюте. И никто не вступился за повара. Лич мог бы убить его. Однако он, очевидно, насытил свое мщение и оставил распростертого врага, который скулил, как щенок.

Но эти два события были только началом кровавой программы этого дня. После обеда Смок и Гендерсон накинулись друг на друга. Из каюты послышались выстрелы, и четыре охотника выскочили на палубу. Столб густого зловонного дыма — какой обычно бывает от черного пороха — поднимался через открытый люк. Сквозь эту пелену дыма Волк Ларсен бросился вниз. До наших ушей донеслись звуки ударов и шарканье ног. Оба охотника были ранены, а капитан бил их за то, что они ослушались его приказания и искалечили друг друга перед началом охотничьего сезона. Они оказались раненными довольно тяжело, отколотив их, Волк Ларсен принялся, как умел, лечить их и перевязывать им раны. Я помогал ему в качестве ассистента, в то время как он зондировал и промывал раны. Оба охотника выносили его грубую хирургию без малейших обезболивающих средств, поддерживая свои силы только стаканами виски.

Затем во время первой вечерней вахты произошел новый скандал на баке, окончившийся дракой. Началось с болтовни о доносах, из-за которых был избит Джонсон, и, судя по тому шуму, который мы слышали, и по виду избитых людей, было очевидно, что одна половина матросов жестоко исколотила другую.

Вторая дневная вахта ознаменовалась дракой между Иогансеном и худощавым, похожим на янки охотником Латимером. Ссора началась из-за замечания Латимера, что штурман не дает спать никому в каюте, громко разговаривая во сне. Иогансена изрядно поколотили, но он тем не менее и следующую ночь не давал охотникам спать, а сам блаженно спал, непрерывно разговаривая и переживая во сне все подробности драки.

Меня же всю ночь мучили кошмары. День этот был точно ужасный сон. Зверство следовало за зверством, бушевавшие страсти и хладнокровная жестокость заставляли этих людей покушаться на жизнь друг друга, ранить, калечить и разрушать. Мои нервы были потрясены. Я прожил до этих дней в сравнительном незнании зверской стороны человеческой природы. Я знал только интеллектуальную жизнь. Я сталкивался и раньше с грубостью, но то была лишь грубость интеллекта, — язвительный сарказм Чарли Фэрасета, жестокие эпиграммы и остроты товарищей по клубу, некоторые неприятные замечания профессоров, когда я был на младших курсах университета. Вот и все. Но чтобы люди были способны вымещать свой гнев на других, проливая кровь и калеча их, — это было для меня поразительным и страшным открытием…

Да, недаром меня называли Снеси Ван-Вейден, думал я и беспокойно ворочался на своей койке, терзаемый кошмарами. Да, я убеждался, что не знал подлинной жизни. Я горько смеялся над собой и, казалось, готов был признать грубую философию Волка Ларсена более верным объяснением жизни, чем мою.

Я испугался, когда осознал такой уклон своих мыслей. Окружавшее меня зверство оказывало и на меня свое развращающее влияние. Оно омрачало для меня все самое прекрасное и светлое в жизни. Рассудок говорил мне, что избиение Томаса Магриджа было злым делом, но при всем желании я никак не мог помешать своей душе радоваться этому избиению.

И даже сознавая всю огромность своего греха, — ибо это был грех, — я все-таки захлебывался от злорадства. Я больше не был Хэмфри Ван-Вейденом. Я был просто Сутулым, каютным юнгой на «Призраке». Волк Ларсен был моим капитаном, Томас Магридж и остальные — моими товарищами, и на мне был уже тот штамп, каким были отмечены они.

Глава XIII

В течение трех дней я работал за себя и за Томаса Магриджа и должен сознаться, что исполнял работу хорошо. Мне известно, что Волк Ларсен остался мной доволен, а матросы прямо сияли от удовольствия, пока продолжался короткий период моего правления на кухне.

— Первый раз ем чистую пищу с тех пор, как я попал сюда, — сказал Гаррисон, возвращая мне после обеда пустые котлы и тарелки с бака. — Все, что готовит Томми, почему-то всегда отдает тухлым жиром, и, по моим расчетам, он ни разу не менял на себе рубашки с тех пор, как мы вышли из Фриско.

— Это так и есть, — подтвердил я.

— Пари держу, что он и спит в ней, — добавил Гаррисон.

— И не проиграете, — согласился я, — на нем всегда одна и та же рубашка, и за все время он не снимал ее ни разу.

Однако Волк Ларсен не дал Магриджу больше трех дней на поправку. На четвертый день его, хромого, больного и полуслепого (так запухли его глаза), подняли с постели за шиворот и заставили приступить к работе. Он хныкал и жаловался, но Волк Ларсен не знал пощады.

— И чтобы ты больше не подавал помоев! Слышишь! — было напутствие капитана. — Смотри, чтобы больше не было жира и грязи, и хоть иногда надевай чистую рубашку! А то отправишься у меня за борт. Понял?

Томас Магридж с трудом ковылял по кухне, и когда «Призрак» слегка накренился, он зашатался. Пытаясь восстановить равновесие, он протянул руку к железной решетке, окружавшей печку и защищавшей горшки от падения, но промахнулся, и его рука всей тяжестью опустилась на горячую плиту. Послышалось шипение, запах жареного мяса и острый крик боли.

— Боже мой, Боже мой, что я наделал! — застонал он, усевшись на угольный ящик, и пытался успокоить боль, размахивая рукой. — Что же это такое? Почему все валится на мою голову? Я так старался прожить со всеми в ладу и не причинять никому вреда!

Слезы струились по его распухшим щекам, и лицо перекосилось от боли. Но вдруг на нем появилось злобное выражение.

— О, как я ненавижу его! — заскрежетал он зубами. — Как я его ненавижу!

— Кого? — спросил я.

Но он опять стал оплакивать свои злоключения. Впрочем, отгадать, кого он ненавидел, было легко. Труднее было догадаться, кого он любит. В нем сидел злой дьявол, который заставлял его ненавидеть весь мир. Иногда мне казалось, что он ненавидит даже самого себя, так жестоко и нелепо сложилась его жизнь. В такие минуты во мне поднималось искреннее сочувствие, и мне становилось стыдно за то, что я радовался при виде его избиения. Жизнь была к нему несправедлива. Она сыграла с ним подлую шутку, когда вылепила из него то, чем он был. Да и потом она продолжала жестоко шутить над ним. Как он мог стать иным? И вот, как бы отвечая на мои мысли, он вдруг простонал:

— Мне никогда не представлялось счастливого случая, даже и полуслучая. Когда я был щенком, некому было послать меня в школу, некому было дать мне поесть, некому было даже нос мне вытереть. Кто обо мне позаботился? Кто? Ну, скажите, кто?

— Ничего, Томми, — сказал я, ласково положив руку ему на плечо, — подбодрись! В конце концов все образуется. Перед тобой еще долгие годы жизни, и ты еще успеешь сделать себе карьеру, какую захочешь.

— Это ложь, бессовестная ложь! — закричал он мне в лицо, сбрасывая мою руку. — Это ложь, и ты сам великолепно это знаешь! Я конченый человек, я сделан из отбросов и разной ерунды. Для тебя-то, Сутулый, это все ничего. Ты родился джентльменом. Ты никогда не знал, что такое быть голодным, никогда не засыпал в слезах, когда маленький животик ноет и урчит, как будто там внутри сидит крыса. Нет, дело пропащее! Сделай меня завтра хоть президентом Соединенных Штатов, все равно это уже не наполнит моего желудка за прошлое время, когда я был мальчишкой и бегал голодный как волк.

Этого не изменишь. Я родился на горе и муку! На мою долю выпало больше мучений, чем на долю десяти других детей, вместе взятых. Вот слушай, что я тебе скажу. Я провалялся полжизни на больничной койке. У меня была желтая лихорадка, я болел ею и в Аспинвале, на Гаване и в Новом Орлеане. Я полгода гнил от цинги на Барбадосе и чуть не умер от нее. Дальше — оспа на Гонолулу, перелом обеих ног в Шанхае, воспаление легких в Уналашке, три сломанных ребра и повреждение во внутренностях во Фриско. И вот теперь я здесь! Посмотри на меня! Ты только взгляни! Ребра опять поломаны. Наверно, стану харкать кровью. Кто же меня вознаградит за все это, спрашиваю я тебя. Ну, кто? Бог? Как он, должно быть, меня ненавидел, этот самый Бог, когда послал меня в этот проклятый мир!

Эти тирады против судьбы продолжались около часа, а потом, прихрамывая и кряхтя, он принялся за работу, с ненавистью ко всему миру, светившеюся по-прежнему в его глазах. Его диагноз оказался правильным: время от времени ему становилось дурно, поднималась кровавая рвота, и он мучился. И, видно, Бог на самом деле ненавидел его и не хотел брать к себе. Он понемногу стал выздоравливать и сделался злее прежнего.

Прошло несколько дней, прежде чем Джонсон выполз на палубу и кое-как принялся за работу. Он все еще был болен, и часто я наблюдал, как он с трудом влезал на мачту или устало поникал головой, стоя у штурвала. Казалось, что самый дух его был сломлен, и это было хуже всего. Он стал унижаться перед Волком Ларсеном и почти пресмыкаться перед Иогансеном. Но не таково было поведение Лича. Он ходил по палубе, задрав нос кверху, и, как тигренок, открыто проявлял свою ненависть к Волку Ларсену и Иогансену.

— Я еще доберусь до тебя, косолапый швед, — как-то ночью сказал он штурману. Я слышал эти слова.

Штурман выругал его в темноте, и в ту же минуту какой-то предмет громко стукнул о стенку кухни. Послышалась ругань, потом насмешливый хохот. Когда все успокоилось, я выскользнул из кухни и увидел, что тяжелый нож вонзился в толстое дерево стены чуть ли не на целый дюйм. Через несколько минут появился штурман, ощупью искавший нож, но я уже тихонько вытащил его из стены. Я вернул его Личу на следующий день. Он ухмыльнулся, когда я передавал ему нож, но в его улыбке было больше искренней благодарности, чем в многословных излияниях, свойственных людям моего прежнего круга.

В противоположность всем остальным обитателям шхуны, я ни с кем не был в ссоре и со всеми хорошо ладил. Возможно, что охотники только терпели меня, хотя никто из них не выражал нерасположения ко мне, а Смок и Гендерсон, которые теперь выздоравливали, лежа день и ночь в гамаках под тентом, даже уверяли меня, что я лучше всякой больничной сиделки и что они не забудут меня, когда получат свою выручку в конце плавания (словно я нуждался в их деньгах! Я мог десять раз купить все их пожитки и шхуну со всем оборудованием, да не одну, а двадцать таких шхун). На мне лежала обязанность перевязывать им раны, заботиться об их выздоровлении, и я делал все, что мог.

У Волка Ларсена был второй жестокий припадок головной боли, продолжавшийся два дня. Он, очевидно, сильно страдал, потому что позвал меня к себе и покорно подчинялся моим указаниям, как больной ребенок. Но ничто не принесло ему облегчения. По моему совету он даже отказался от курения и вина. Меня удивляло, как это великолепное животное могло страдать такими головными болями.

— Это рука Божия, поверьте мне, — говорил Луис. — Это ему предупреждение за его бесчеловечные дела, и этим еще не кончится, а то…

— А то что?

— А то я скажу, что Бог ничего не видит и не желает исполнять своих обязанностей. Но помни, я ничего не говорил.

Я, однако, жестоко ошибся, когда сказал, что живу в добрых отношениях со всеми. Томас Магридж не только продолжал ненавидеть меня, но вдобавок нашел новый повод для своей ненависти. Я долго не понимал, в чем тут дело, но в конце концов догадался: причиной ненависти было мое рождение под более счастливой звездой. Он не мог простить мне, что я родился «джентльменом», как говорил он.

— А покойников-то все еще нет, — поддразнивал я Луиса, когда Смок и Гендерсон, дружно беседуя, прогуливались бок о бок по палубе в первый раз после выздоровления.

Луис хитро посмотрел на меня своими серыми глазами и зловеще покачал головой.

— Не беспокойтесь, будут!.. — сказал он. — Смерть придет и зарычит: «Свистать всех наверх, ставить марселя…» Уж я давно это предчувствую, а теперь это для меня так же ясно, как то, что на корабле есть снасти (хотя их сейчас и не видно в темноте). Нет! Она уже близка, она уже идет!

— Кто же будет первым? — спросил я.

— Ну, только не я, толстый Луис, это я могу обещать наверное, — засмеялся он. — Я всеми своими костями чувствую, что через год, в это время, увижу свою старуху мать, которая давно уже устала ждать и смотреть в море, похоронив в нем пятерых своих сыновей.

— Что это он говорил тебе? — спросил меня немного спустя Томас Магридж.

— Что он собирается как-нибудь съездить домой, мать повидать, — дипломатично ответил я.

— У меня никогда не было матери, — вздохнул повар, глядя на меня потухшими, бесцветными глазами.

Глава XIV

Мне вдруг пришло в голову, что я до сих пор недостаточно ценил женщин. Хотя я не влюбчив, но все же проводил много времени в женском обществе. Я жил с матерью и сестрами и всегда старался как-нибудь ускользнуть от них, потому что они терзали меня своей заботливостью о моем здоровье и своими периодическими набегами на мой кабинет. Они нарушали в нем артистический беспорядок, которым я гордился, и заменяли его худшим беспорядком, хотя комната в этом виде и казалась им более опрятной. После их ухода я никогда ничего не мог найти. Увы! С каким восторгом я увидал бы их теперь, услышал бы шелест их платьев, который я раньше искренне ненавидел. Я уверен, что если когда-нибудь вернусь домой, то больше никогда не буду с ними ссориться. Пусть они и днем и ночью пичкают меня лекарствами, пусть целый день вытирают пыль и прибирают мой кабинет: я спокойно буду глядеть на это, посылая благодарность судьбе за то, что у меня есть мать и сестры.

Эти воспоминания заставили меня задуматься. Где же матери всех этих двадцати с лишним людей, бывших на «Призраке»? Как неестественно, что люди оторваны от женщин и одиноко скитаются по белому свету. Грубость и дикость — неизбежный результат этого. Окружавшие меня люди должны были бы жить среди жен, сестер и дочерей, и тогда они сами были бы способны на мягкость, нежность и сочувствие к другим. Замечательно, что никто из них не женат. Годами никто из них не испытывал на себе влияния хорошей женщины. В их жизни нет, вследствие этого, необходимого равновесия. В них чрезмерно развилась их чисто животная мужественность, другие же душевные качества завяли или просто атрофировались.

Это был клуб холостяков, злобно скрежетавших зубами друг на друга и становившихся с каждым днем все злее и грубее. Мне иногда не верится, чтобы у них когда-либо были матери. Может быть, это какие-то полулюди, полуживотные, особая порода существ, не имеющих пола. Всю жизнь проводили они в грубости и пороке и в конце концов умирали, не оплаканные никем, так же как и жили, никем не любимые.

Под влиянием этих мыслей я заговорил с Поганееном, — это был первый наш неофициальный разговор с ним. Оказалось, что он покинул Швецию восемнадцати лет, теперь ему тридцать восемь, и за все это время он ни разу не был дома. Года два назад в каком-то матросском кабачке в Чили он встретил односельчанина, и тот сообщил ему, что его мать все еще жива.

— Да, она, вероятно, уже очень состарилась, — сказал он задумчиво, бросив острый взгляд на Гаррисона, который на градус уклонился от курса.

— Когда же вы в последний раз ей писали?

Он принялся высчитывать.

— В восемьдесят первом… нет, в восемьдесят втором… нет, позвольте, в восемьдесят третьем году; да, именно в восемьдесят третьем году. Десять лет назад. Из одного маленького порта на Мадагаскаре. Я тогда служил на торговом судне.

— Видите ли, — продолжал Иогансен, как бы обращаясь через океан к своей заброшенной матери, — я каждый год собирался домой. К чему было писать? Ведь всякий раз оставался до встречи всего один год. И каждый год что-нибудь мешало поехать. Но теперь я штурман, и когда я получу в Сан-Франциско расчет и соберу около пятисот долларов, то сразу же махну на какой-нибудь шхуне вокруг мыса Горн в Ливерпуль; заработаю в пути еще деньжат, ну а оттуда я заплачу за переезд наличными. Тогда старушке моей уже не придется больше работать!

— Но неужели же она еще работает? Даже теперь? Сколько же ей лет?

— Около семидесяти, — ответил он. А затем с гордостью прибавил: — У нас, на родине, работают от рождения и до смерти. Вот почему мы и живем долго. Я проживу до ста лет.

Я никогда не забуду этого разговора; эти слова были последними, которые я слышал от Иогансена. Может быть, это были даже последние слова, вообще им сказанные. Спустившись в каюту, чтобы лечь спать, я решил, что там слишком душно. Ночь была тихая. Мы уже вышли из полосы пассатов, и «Призрак» шел со скоростью не более одного узла в час. Я взял под мышки одеяло и подушку и поднялся на палубу.

Проходя около Гаррисона, я заметил, что компас показывал целых три градуса отклонения от курса. Думая, что Гаррисон проспал это отклонение, и желая избавить его от выговора или еще чего-нибудь похуже, я заговорил с ним. Но он не спал. Глаза его были широко открыты и устремлены вдаль. Он был так растерян, что не мог даже ответить мне.

— В чем дело? — спросил я. — Ты болен?

Он качнул головой и с глубоким вздохом, точно пробудившись от сна, перевел дыхание.

— Тебе бы лучше не сбиваться с курса, — упрекнул я его.

Он перехватил несколько спиц штурвала, и я увидел, что стрелка компаса медленно отклонилась на северо-запад, где после нескольких колебаний остановилась.

Я уже собрался идти дальше, как вдруг какое-то движение за бортом привлекло мое внимание. Мокрая мускулистая рука хваталась за перила. Рядом с ней, в темноте, обрисовывалась другая. Я следил за этими руками как завороженный. Какого выходца из морских глубин мне предстояло сейчас увидеть? Кто бы это ни был, для меня было ясно, что он собирался вскарабкаться на палубу. Затем я увидел голову с мокрыми волосами, и передо мной, наконец, появилось лицо Волка Ларсена. Его правая щека была в крови, струившейся из раны на голове.

Быстрым движением он перебросил свое тело на палубу, встал на ноги и посмотрел на рулевого, как бы желая удостовериться, не грозит ли ему с этой стороны какая-либо опасность. Вода стекала с него ручьями, и я слышал ее шум. Когда он подошел ко мне, я инстинктивно подался назад, потому что увидел в его глазах нечто предвещавшее смерть.

— Не бойтесь, Сутулый, — тихо сказал он. — Где штурман?

Я покачал головой.

— Иогансен! — тихо позвал он. — Иогансен! Да где же он? — обратился Ларсен к Гаррисону.

Молодой матрос несколько пришел в себя и довольно спокойно ответил:

— Не знаю, сэр. Недавно он прошел на бак.

— Я тоже недавно прошел туда и, как видишь, возвращаюсь не тем путем, каким шел. Можешь ли ты мне объяснить это?

— Вы, верно, попали за борт, сэр.

— Не посмотреть ли мне, сэр, нет ли его в каюте? — предложил я.

Волк Ларсен отрицательно покачал головой.

— Вы его не найдете там, Сутулый, — сказал он. — Но вы мне тоже нужны. Идемте! Бросьте свою постель! Оставьте ее здесь.

Я последовал за ним. На средней палубе не было никого.

— Проклятые охотники, — заметил он. — Черт их побери, растолстели до того, что не могут выдержать четырехчасовой вахты.

На баке мы нашли трех спавших матросов. Он повернул их и заглянул в лица. Эти матросы составляли ночную вахту, но на судне был обычай разрешать вахте, кроме штурмана, рулевого и часового, в хорошую погоду немного поспать.

— Кто часовой? — спросил Волк Ларсен.

— Я, сэр, — ответил с легкой дрожью в голосе Холиок, старый матрос дальнего плавания. — Я только сию минуту задремал, сэр. Виноват, сэр. Этого больше не будет никогда…

— Ты что-нибудь на палубе видел или слышал?

— Нет, сэр, я…

Но Волк Ларсен уже успел с легким раздражением отвернуться от матроса, и тот с изумлением стал протирать оба глаза, не веря, что так дешево отделался от капитана.

— Теперь тише, — шепотом предупредил меня Волк Ларсен, перегнувшись чуть ли не вдвое, чтобы спуститься по трапу на бак.

Я последовал за ним с бьющимся сердцем. Я не понимал, что случилось и что должно было произойти. Но было ясно, что уже пролилась чья-то кровь, и, видимо, не по своему собственному капризу Волк Ларсен с полураскроенным черепом перелетел через борт. К тому же недоставало и Иогансена. Это было знаменательно.

Я впервые спускался в каюту на баке и никогда не забуду того, что я увидел там, когда добрался до нее. Находясь на самом носу шхуны, каюта эта имела три стены, вдоль которых тянулись в два ряда двенадцать коек. Помещение было не больше отдельной каморки ночлежного дома, и, однако, в него было втиснуто двенадцать человек, которые тут и ели, и спали, и отправляли все свои надобности. Моя спальня дома совсем не была велика, и тем не менее она одна могла бы вместить в себе дюжину таких кают, а если принять во внимание ее высоту — и все двадцать.

Воздух был спертый, кислый, и при слабом свете качавшейся лампы я увидел, что все стены были увешаны сапогами, мокрыми куртками и всевозможным тряпьем, чистым и грязным. Все это раскачивалось, издавая странный шум, похожий на стук веток о крышу или о стену при ветре. Время от времени какой-нибудь сапог громко ударялся о стену, и хотя ночь была, в общем, тихой, тем не менее все время раздавался нестройный хор трещавших коек и переборок и какие-то странные звуки неслись из бездны под полом.

Но спавшие ничего этого, по-видимому, не замечали. Всего их там помещалось восемь человек. Спертый воздух был горяч от их дыхания, а до слуха доносились храпение, вздохи и бормотание, ясно говорившие об отдыхе, который получил, наконец, человек-животное.

Но спали ли они все в действительности? Все ли спали? И давно ли? По-видимому, Волк Ларсен затем и спустился, чтобы определить, кто из команды притворяется спящим и кто, может быть, только недавно заснул. И для решения этого вопроса он воспользовался приемом, который напомнил мне рассказ Боккаччо [Боккаччо — знаменитый итальянский поэт и гуманист (1313—1375), автор «Декамерона»].

Он снял с крюка лампу и передал ее мне. Затем начал осмотр первых коек с правой стороны. Наверху лежал Уфти-Уфти, родом с Сандвичевых островов, великолепный матрос. Он спал, лежа на спине, и дышал тихо, как женщина. Одна рука его покоилась под головой, а другая лежала на одеяле. Волк Ларсен взял его руку и стал считать пульс. Это разбудило матроса. Он проснулся так же спокойно, как и спал. Тело его при этом не шелохнулось. Движение было только в глазах. Они широко раскрылись, большие и черные, и не моргая уставились в наши лица. Волк Ларсен приложил палец к его губам, чтобы он молчал, и глаза его снова закрылись.

На нижней койке лежал жирный, теплый и потный Луис, спавший непритворно и тяжело. Он неловко вытянулся, когда Волк Ларсен стал считать его пульс, и в течение одного мгновения лежал, опираясь только на плечи и пятки. Губы его раздвинулись, и он изрек следующую загадочную фразу:

— Кварта стоит шиллинг, но смотри в оба, чтобы трактирщик не подсунул тебе трехпенсового стаканчика за шесть пенсов.

Затем с тяжелым вздохом он перевернулся на другой бок.

Удовлетворенный этой честной репликой Луиса и глубиной сна Уфти-Уфти, Волк Ларсен подошел к двум следующим койкам, занятым, как мы увидели при свете лампы, Джонсоном и Личем.

Когда Волк Ларсен наклонился над нижней койкой, чтобы ощупать пульс Джонсона, я, стоя с лампой в руках, заметил, что голова Лича потихоньку приподнялась и свесилась над краем верхней койки, чтобы разглядеть, что происходило. Очевидно, он понял план Волка Ларсена и всю несомненность того, что будет уличен, потому что лампа мгновенно была выбита у меня из рук и каюта погрузилась во мрак. В то же мгновение он спрыгнул прямо на Волка Ларсена.

Первые звуки, донесшиеся после этого до меня, походили на шум борьбы быка с волком. Я услышал бешеный рев Волка Ларсена и отчаянное, кровожадное рычание Лича. По-видимому, немедленно вмешался в драку и Джонсон, и я понял, что его пресмыкательство перед Ларсеном за последние дни было хорошо обдуманным обманом.

Я был до такой степени потрясен этой схваткой в темноте, что прислонился к лестнице, дрожа всем телом, и не мог подняться по ней.

Мною овладело знакомое мне при всяких видах физического насилия чувство тошноты. Я не видел побоища, но ясно слышал звуки ударов — глухой стук, когда одно тело с силой ударяет другое. Кругом раздавались стоны копошившихся людей, тяжелое дыхание и короткие выкрики от внезапной боли.

Вероятно, в заговоре на жизнь капитана и штурмана участвовало несколько человек, потому что по усиливавшемуся шуму я мог заключить, что Лич и Джонсон были поддержаны некоторыми товарищами.

— Эй, кто-нибудь! Достаньте нож! — крикнул Лич.

— По голове его! — приговаривал Джонсон. — Выпустите-ка из него мозги!

После своего первого рычания Волк Ларсен не издал больше ни звука. Он мрачно и молча боролся за жизнь. Его положение было критическим. Сбитый с ног с самого же начала, он уже не мог встать, и я понял, что, несмотря на всю свою невероятную силу, надежды на спасение у него почти не оставалось.

О ярости их борьбы я получил наглядное представление: коснувшись мимоходом, они сбили с ног и меня, и я с трудом успел доползти до пустой нижней койки и таким образом убраться с дороги.

— Все сюда! — услыхал я крик Лича. — Мы его держим! Поймали!

— Кого? — спросили те, кто на самом деле спал, и проснувшись, не понимали, в чем дело.

— Кровопийцу-штурмана! — хитро ответил Лич, с трудом произнося слова.

Это сообщение вызвало крики восторга, и теперь Волку Ларсену пришлось бороться уже с семью сильными людьми; кажется, только Луис не принимал участия в схватке. Бак гудел как разъяренный улей, потревоженный вором.

— Эй, вы, что там у вас внизу? — услышал я крик Латимера сверху.

Он был слишком осторожен, чтобы спуститься в этот бушевавший под ним ад расходившихся страстей.

— У кого нож? Дайте мне нож! — умолял Лич, воспользовавшись наступившей вдруг тишиной. — Неужели же никто не даст мне ножа?

Однако большое число нападавших и повредило им. Они мешали друг другу, а Волк Ларсен, руководимый единой волей, достиг своей цели. Этой целью было пробраться к лестнице. Несмотря на полную темноту, я по звукам мог следить за его маневром. Только такой гигант, как Ларсен, мог сделать то, что сделал он, добравшись, наконец, до лестницы. Шаг за шагом он поднимался по ступеням лестницы, сопротивляясь всей куче людей, пытавшихся стянуть его назад, пока напоследок не выпрямился во весь рост.

Конец этой сцены я видел потому, что Латимер принес фонарь и стал светить им вниз через люк. Волк Ларсен почти добрался до верха, хотя он и был скрыт от меня массой уцепившихся за него тел. Эта гроздь людей извивалась, как паук, и ритмично качалась взад и вперед в такт качке судна. И, несмотря ни на что, шаг за шагом, с долгими промежутками, вся эта гроздь все-таки поднималась вместе с Ларсеном наверх. Один раз она заколебалась, готовая упасть, затем опять вцепилась в Волка Ларсена, и подъем продолжался по-прежнему.

— Кто это? — закричал сверху Латимер.

При свете фонаря я увидел его изумленное лицо.

— Я, Ларсен, — раздался придушенный голос из середины кучи.

Латимер протянул к нему свободную руку. Я увидел, что чья-то рука вырвалась из кучи тел к ней навстречу. Латимер потянул за нее, и следующие две ступеньки были уже взяты одним прыжком.

Потом поднялась и другая рука Волка Ларсена и ухватилась за край люка. Кучка людей отделилась от лестницы, все еще держась за своего ускользавшего врага. Постепенно они стали отваливаться, по мере того как Ларсен ударял их об острый край люка, а затем стал сбрасывать ногами, которыми он теперь получил возможность действовать. Последним отделился Лич, упав навзничь с самого верха лестницы прямо на своих распростертых внизу товарищей. Волк Ларсен и фонарь исчезли. Мы остались в темноте.

Глава XV

Со стонами и проклятиями матросы стали подниматься на ноги.

— Зажгите спичку, у меня большой палец вывихнут! — крикнул матрос Парсонс, смуглый, мрачный рулевой с лодки Стэндиша, на которой гребцом был Гаррисон.

— Поищи на бимсах [бимсы — поперечные брусья, соединяющие шпангоуты (ребра корабельного остова). на бимсы настилается палуба], они там лежали! — сказал Лич, садясь на край той койки, где я притаился.

Послышалось чирканье спички, затем зажгли маленькую лампу, и она тускло осветила кучку босых людей, осматривавших свои ушибы и раны. Уфти-Уфти взялся за палец Парсонса, резко потянул его и вправил на место. В то же самое время я заметил, что пальцы у самого Уфти-Уфти разрезаны до кости. Он показывал всем свои раны, оскалив при этом в улыбке великолепные белые зубы, и объяснял, что рана произошла от того, что он изо всех сил ударил Волка Ларсена прямо по зубам.

— Так это ты сделал, черномазый? — воинственно спросил Келли, ирландец, первый раз отправившийся в дальнее плавание и бывший гребцом у Керфута. При этих словах он выплюнул изо рта вместе с кровью несколько зубов и вплотную приблизил к Уфти-Уфти свое разъяренное лицо. Канак прыгнул к своей койке и тотчас же обернулся, размахивая длинным ножом.

— Ах, да укладывайтесь же, наконец, спать! Честное слово, надоели вы мне, — вмешался Лич. Несмотря на молодость и неопытность, он, очевидно, был здесь коноводом. — Будет тебе, Келли! Оставь Уфти в покое! Как, черт побери, он мог узнать в этой адской темноте, что это был ты, а не Волк Ларсен?

Проворчав что-то, Келли подчинился, а Уфти-Уфти оскалил белые зубы в благодарной улыбке. Он был очень красивым существом: в мягких чертах его лица было что-то почти женское, а в больших глазах светилась задушевность, совершенно противоречащая его вполне заслуженной репутации ярого драчуна.

— Как ему удалось от нас удрать? — задал вопрос Джонсон.

Он сидел теперь на краю своей койки. Вся его фигура выражала крайнее уныние и безнадежность. Он все еще тяжело дышал. Во время схватки с него была сорвана рубашка; кровь из раны на щеке струилась на обнаженную грудь и сбегала по ноге на пол.

— Потому что это сам дьявол, как я вам уже не раз говорил, — ответил Лич.

При этих словах он вскочил на ноги и в отчаянии заметался по каюте. Слезы подступили ему к горлу. Он то и дело жалобно повторял:

— И ни один из вас не мог протянуть мне нож!

Но в остальных проснулся страх возможных последствий, и они не обращали на Лича никакого внимания.

— Но как он узнает, кто из нас нападал на него? — спросил Келли, подозрительно оглядывая всех вокруг. — Конечно, если только никто из нас не донесет…

— Он узнает это с первого взгляда, — ответил Парсонс. — Одного взгляда на тебя будет достаточно!

— Скажи ему, что доска на палубе поднялась одним концом и выбила тебе зубы, — засмеялся Луис.

Он был единственным остававшимся все время на койке и теперь ликовал, что у него не было ранений, которые выставили бы напоказ его участие в ночной схватке.

— Вот только подождите, он всему вашему каторжному сброду завтра сделает осмотр! — загоготал он.

— Скажем, что приняли его за штурмана, — предложил один.

— Я уже знаю, что сказать, — решил другой, — я скажу, что услышал во сне драку, вскочил с койки, получил тотчас же затрещину по челюсти и тогда разошелся и сам. Тут уж я не разбирал в темноте, кто кого и за что, а только бил напропалую.

— И что затрещину ты дал именно мне! — обрадовался Келли, и его лицо сразу просветлело.

Лич и Джонсон не принимали участия в разговоре, и было ясно, что товарищи смотрели на них как на обреченных, для которых нет более надежды. Некоторое время Лич терпеливо слушал, но, наконец, его взорвало.

— Надоели вы мне все! — закричал он. — Разини вы этакие! Меньше бы мололи языками да побольше бы работали руками, и все бы теперь было кончено. Ну, почему ни один из вас не мог сунуть мне в руку нож, когда я вопил о том, чтобы мне его дали? Тошно от вас! Дурака валяете, боитесь, что он убьет вас, если подвернетесь ему под руку? Сами хорошо знаете, что не убьет. Откуда ему достать других матросов? Что он дурак, что ли? Где он наберет команду? Разве каких-нибудь поселенцев с необитаемых островов, что ли? Вы ему нужны для дела, и нужны до зарезу. Кто будет грести или править на лодках и на шхуне, если вас не будет? Вот нам с Джонсоном действительно придется выносить на себе всю музыку. Ну, залезайте на койки и дрыхните! Я хочу тоже отдохнуть!

— Ладно, ладно, — ответил Парсонс, — может быть, он нас и не прикончит, но помяните мое слово, он с сегодняшней ночи будет хуже ледяной глыбы для всего экипажа.

Все это время я с тревогой ждал, как решится моя собственная судьба. Что со мной будет, когда мое присутствие откроется? Я, разумеется, не сумел бы выбраться отсюда, как это сделал Волк Ларсен. В это мгновение вдруг раздался голос Латимера:

— Сутулый! Старик зовет тебя.

— Его здесь нету, — отозвался Парсонс.

— Нет, я здесь, — сказал я, спрыгивая с койки и стараясь придать своему голосу такое выражение, точно ничего и не случилось.

Матросы в смущении посмотрели на меня. На их лицах изобразились страх и та злоба, которая рождается от страха.

— Иду! — крикнул я Латимеру.

— Нет, не идешь! — завопил Келли, выступая вперед и становясь между мной и лестницей. Правая рука его в это время сжалась, как бы готовясь душить. — Проклятый змееныш! Я заткну тебе глотку.

— Пусти его, — приказал Лич.

— Ни за что на свете! — последовал яростный ответ.

Лич на своей койке не шелохнулся.

— Говорю же тебе, пусти его! — повторил он.

На этот раз его голос был более решителен и зазвучал как металлический.

Ирландец заколебался. Я шагнул мимо него, и он отодвинулся. Подойдя к лестнице, я обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на эти жестокие и злые лица, смотревшие на меня из полумрака. Во мне проснулось глубокое сочувствие к ним. Я вспомнил то, что говорил мне когда-то повар. Как Бог должен был всех их ненавидеть, если обрек их на такую жизнь!

— Поверьте, — спокойно сказал я, — я ничего не видел и ничего не слышал.

— Я же говорил, что он хороший парень, — услышал я, поднимаясь по лестнице, слова Лича. — Он терпеть не может капитана, так же как и мы с тобой.

Я нашел Волка Ларсена в каюте исцарапанным и окровавленным. Он ожидал меня и встретил своей странной улыбкой.

— Приступайте к работе, доктор, — сказал он. — Есть благоприятные признаки большой практики для вас во время этого плавания. Я, право, не знаю, как бы обходился без вас «Призрак», и если бы я мог найти в себе хоть какие-нибудь благородные чувства, то непременно сказал бы, что его капитан вам глубоко благодарен.

Я знал, как надо было пользоваться незатейливыми лекарствами и перевязочными средствами, имевшимися на «Призраке», и пока я грел воду на каютной печке и приготовлял все необходимое для перевязки, Ларсен все время ходил, смеясь, болтая и поглядывая на свои раны. До сих пор я не видел его обнаженным, и теперь был поражен его сложением. Культ тела никогда не был моей слабостью, но все-таки во мне было достаточно художественного чутья, чтобы оценить его пластическое телосложение.

Я был очарован линиями фигуры Волка Ларсена, его жуткой красотой. Я видел хорошо сложенных матросов на баке. Несмотря на могучую мускулатуру некоторых из них, у всех все-таки находился какой-нибудь недостаток. Здесь проглядывало недостаточное развитие, там чрезмерное; какое-нибудь искривление, нарушавшее симметрию; ноги были то слишком длинны, то коротки; то чрезмерно выдавалось какое-нибудь сухожилие или кость. Единственно, у кого линии тела обладали идеальной пропорциональностью, это у Уфти-Уфти, но его фигура была слишком женственна.

Волк Ларсен был воплощением мужественности. Он был почти божественно совершенен. При каждом движении мускулы его двигались и напрягались под атласной кожей. Я забыл упомянуть, что его бронзовый загар спускался только до плеч. Его тело — как у всех скандинавцев — было бело, как у самой красивой женщины. Когда он поднял руку для того, чтобы пощупать рану на голове, я мог наблюдать движение его бицепса [бицепс — двуглавая мышца руки], — он был похож на живое существо, спрятавшееся под белоснежным покровом. Это был тот самый бицепс, который чуть не выдавил из меня жизнь и раздавал направо и налево столько уничтожающих ударов. Я не мог оторвать от него глаз. Я стоял неподвижно и смотрел на него; антисептический [антисептический — противогнилостный] бинт развертывался в это время в моей руке, и кольца его падали на пол.

Ларсен заметил, что я смотрю на него.

— Бог хорошо вас вылепил, — сказал я.

— Разве? — ответил он. — Я сам часто об этом думал и дивился, к чему это?

— Цель… — начал я.

— Нет, полезность, — перебил он. — В этом теле все создано для пользы. Эти мускулы для того, чтобы хватать, терзать и разрушать те живые существа, которые попадутся мне на дороге. Но подумали ли вы о других живых существах? У них тоже мускулы, чтобы хватать, терзать и разрушать, но когда они становятся на моем пути, то именно я хватаю, рву и уничтожаю их. Вот этого нельзя объяснить целесообразностью, а принципом пользы для себя можно.

— Нельзя сказать, чтобы такое понимание было прекрасным, — протестовал я.

— Сама жизнь не прекрасна, — улыбнулся он. — Однако вы сказали, что я хорошо сложен. Теперь посмотрите вот на это.

Он крепко стал на ноги и уперся пальцами в пол каюты так, точно вцепился в него. Все мускулы на ногах напряглись: узлы, бугры, шары задвигались под кожей.

— Вот пощупайте, — сказал он.

Мускулы были тверды как сталь. В то же время я заметил, что все тело его напряглось. Мускулы мягко обозначились на бедрах, спине и вдоль плеч; руки слегка поднялись; их мускулы сократились; он согнул пальцы так, что они стали походить на когти. Даже выражение глаз вдруг изменилось: они приобрели зоркость, пристальность и тот огонек, с которым вступают в бой.

— Устойчивость, равновесие, — сказал он, мгновенно ослабляя напряжение и приходя в состояние покоя. — Ступни, чтобы цепляться ими за землю, ноги, чтобы твердо стоять, ну а что касается рук, ногтей и зубов, то они должны помогать в борьбе, чтобы убить и не быть самому убитым. Вы говорите: целесообразность. Нет, выгода, — это лучшее определение!

Я не стал с ним спорить. Я только что наблюдал в нем механизм борющегося примитивного зверя; это производило на меня столь же сильное впечатление, как и машины броненосца или трансатлантического парохода.

Принимая во внимание всю жестокость схватки на баке, я был удивлен незначительностью его ранений. Я горжусь, однако, тем, что ловко перевязал их. Кроме нескольких действительно серьезных ран, все остальное было не более как ссадины и царапины. Удар, полученный им перед тем, как он перелетел через борт, раскроил ему голову; рана была в несколько дюймов. Согласно его указаниям, я промыл и зашил эту рану, предварительно сбрив волосы около нее. Сильно пострадала и одна из его икр — казалось, будто она побывала в зубах у бульдога. Ларсен сообщил, что какой-то матрос ухватился за нее зубами в самом начале драки, да так и висел до тех пор, пока Ларсен не сбил его на самой верхней ступени лестницы.

— А вы ловкий парень, Сутулый, я убедился в этом, — начал Волк Ларсен, когда я закончил свою работу. — Как вы знаете, я опять остался без штурмана. Отныне вы будете стоять на вахте, получать семьдесят пять долларов в месяц, и все должны будут называть вас мистер Ван-Вейден.

— Я… я… ничего не понимаю в навигации, — пробормотал я. — Ведь вам это известно…

— Этого и не нужно.

— Право, я не претендую на такой высокий пост, — возразил я. — Я нахожу, что и в теперешнем моем скромном положении моя жизнь достаточно ненадежна. У меня нет опыта. Посредственность тоже имеет свои преимущества.

Он улыбнулся, как бы находя, что все уже покончено.

— Я не хочу быть штурманом на этом проклятом судне! — крикнул я с вызовом.

Его лицо приняло суровое выражение, и беспощадный огонек заиграл в глазах. Он подошел к двери каюты и сказал:

— А теперь, мистер Ван-Вейден, спокойной ночи.

— Спокойной ночи, мистер Ларсен, — ответил я едва слышно.

Глава XVI

Не могу сказать, чтобы положение помощника капитана доставляло мне много удовольствия, если не считать того, что я освободился от мытья грязной посуды. Я не знал самых простых обязанностей штурмана, и дела мои шли бы совсем плохо, если бы не сочувствие матросов. Я ничего не знал о снастях и о том, как ставить паруса, но матросы прилагали все усилия, чтобы научить меня. Особенно хорошим учителем был Луис, и у меня не было неприятностей с подчиненными.

Иначе обстояло дело с охотниками. В большей или меньшей степени знакомые с морем, они приняли мое новое назначение как нечто вроде шутки. По правде сказать, и мне казалось шуткой, что я, самый что ни на есть сухопутный житель, и вдруг исполнял обязанности штурмана; но быть посмешищем в глазах других мне не хотелось. Я не жаловался, но Волк Ларсен требовал по отношению ко мне соблюдения самого строгого морского этикета, гораздо большего, чем было при бедном Иогансе-не, и ценой нескольких столкновений, угроз и ворчания он образумил и охотников. Я был теперь мистер Ван-Вейден, одинаково и на баке и на корме, и сам Волк Ларсен, только неофициально, изредка называл меня по-прежнему Сутулый.

Это было забавно. Иной раз, например, случалось, что ветер во время обеда на несколько градусов изменял направление. И вот когда я покидал стол, то он говорил: «Мистер Ван-Вейден, будьте добры повернуть на левый галс [галсы — снасти, растягивающие наветренную сторону парусов]». И я шел на палубу, подзывал к себе Луиса и узнавал от него, что надо сделать. Получив от него инструкции и сообразив, в чем состоит необходимый маневр, я отдавал приказания матросам. Я помню, например, случай, когда Волк Ларсен появился на палубе как раз тогда, когда я начал отдавать приказания. Он покуривал сигару и спокойно посматривал на меня, пока дело не было закончено, а затем вместе со мной прошел на корму по наветренной стороне.

— Сутулый, — сказал он мне, — виноват, мистер Ван-Вейден. Поздравляю. Я думаю, что вы теперь можете отправить ноги вашего отца обратно в могилу. Вы нашли свои собственные и научились стоять на них. Еще немного работы со снастями, парусами да некоторый опыт со штормами, и к концу плавания вы сможете управлять любой каботажной шхуной.

Этот период между смертью Иогансена и нашим прибытием на промыслы был для меня самым приятным временем на «Призраке». Волк Ларсен не был строг, матросы помогали мне, и я больше не был в противном обществе Томаса Магриджа. Должен признаться, что, по мере того как проходило время, я втайне начинал ощущать некоторую гордость.

При всей фантастичности моего положения, — сухопутнейший человек в качестве первого штурмана, — я тем не менее хорошо справлялся со своим делом. Я гордился собой и даже полюбил плавную качку «Призрака», опускавшегося и поднимавшегося под моими ногами, в то время как мы шли по тропическому морю на северо-запад, к тому островку, где должны были пополнить запас воды.

Но мое счастье не было безмятежным. Это было время относительного благополучия, промежуток между большими несчастьями в прошлом и в будущем. «Призрак» все-таки оставался ужасным, дьявольским судном. На нем не было ни минуты отдыха и покоя. Волк Ларсен не простил матросам покушения на свою жизнь и той трепки, которую он получил от них на баке. Он употреблял все усилия, чтобы сделать для них жизнь невыносимой. Отлично зная психологию мелочей, именно мелочами-то он и доводил команду до того, что она работала до изнеможения. Я видел, как он поднял с койки Гаррисона только затем, чтобы тот убрал забытую малярную кисть, а двое вахтенных были разбужены, чтобы сопровождать Гаррисона и удостовериться в том, что тот действительно это сделал. Это, конечно, пустяк, но Ларсен изобретал их тысячи, и можно себе представить, в каком состоянии непрестанно находились люди на баке.

Конечно, все это возбуждало ропот, и постоянно происходили небольшие вспышки. Капитан избивал матросов, и ежедневно двое или трое из них лечили у меня свои раны, нанесенные руками их хозяина-зверя. Но общее объединенное выступление было невозможно ввиду огромного запаса оружия, имевшегося в кают-компании. Лич и Джонсон были главными жертвами дьявольского настроения капитана. То выражение глубокой меланхолии, которое иногда появлялось на лице и в глазах Джонсона, заставляло сжиматься мое сердце.

У Лича настроение было иное. В нем самом упорно жил бунтующий зверь. Казалось, он был одушевлен ненасытной злобой, которая уже не оставляла места для скорби. На губах его застыла злобная усмешка, и при виде Волка Ларсена с них срывалось почти бессознательно угрожающее рычание. Я часто видел, как он следил глазами за Ларсеном, точь-в-точь как животное следит за своим укротителем, и сжатые зубы задерживали свирепый звериный рык.

Вспоминаю, как однажды на палубе, в один из ясных дней я случайно дотронулся до его плеча, желая отдать какое-то приказание. Он стоял ко мне спиной и при первом же прикосновении вздрогнул и отскочил от меня, зарычав и оскалив зубы. Очевидно, он на одно мгновение принял меня за того человека, которого так глубоко ненавидел.

И он и Джонсон убили бы Волка Ларсена при малейшей к тому возможности, но эта возможность им не предоставлялась. Волк Ларсен был слишком хитер, и они не были так вооружены, как он. Они не справились бы с ним. На свои кулаки они мало надеялись. Время от времени капитан избивал Лича, который всегда защищался, как дикая кошка, пуская в ход зубы, ногти и кулаки, пока, наконец, весь измученный и без сознания не сваливался на палубу. Но это не останавливало Лича от борьбы при следующей схватке. Сидевший в нем дьявол всегда вызывал на бой дьявола, сидевшего в Вульфе Ларсене. Им достаточно было встретиться на палубе, чтобы немедленно начать драку. Я неоднократно видел, как Лич бросался на Волка Ларсена без всякого вызова или предупреждения с его стороны. Однажды он бросил в него свой тяжелый нож, пролетевший только на дюйм от его горла. В другой раз Лич бросил на капитана с бизань-мачты стальной драек [драек — инструмент, употребляемый при такелажной работе]. При качке корабля попасть было почти невозможно, но острый конец тяжелого драйка, просвистев семьдесят пять футов по воздуху, чуть-чуть не задел Волка Ларсена и вонзился на два дюйма в толстые доски палубы. Наконец, в третий раз, он пробрался в каюту, выкрал оттуда заряженную винтовку и уже выбежал на палубу, когда был пойман и обезоружен Керфутом.

Я часто удивлялся, отчего Волк Ларсен не убьет его и не положит конец всему. Но он только посмеивался и точно находил удовольствие в этой борьбе. Видимо, при всякой опасности ему нравилась острота переживания, примерно такая же, какую чувствуют люди, приручающие диких животных.

— Жизнь получает особый вкус, — объяснил он мне, — когда она висит на волоске. Человек по природе своей игрок, а жизнь — самая большая ставка, какая может быть на свете. Чем больше риска, тем больше наслаждения.

Почему я должен отказаться от удовольствия доводить душу Лича до точки кипения? Если хотите, я даже оказываю ему этим услугу. Сила переживания обоюдна. Он живет более полной жизнью, чем кто бы то ни был другой на баке, хотя сам и не сознает этого. Он обладает тем, чего у остальных нет, а именно целью, всепоглощающей задачей, чем-то таким, что требует исполнения и что должно быть исполнено непременно. Желание убить меня, надежда, что я все-таки рано или поздно буду им убит, — право, Сутулый, он живет глубоко и ярко. Я сомневаюсь, жил ли он когда-нибудь так остро и напряженно, как теперь, и я самым искренним образом завидую ему, когда вижу его на вершине страсти и исступления.

— Но это трусость, трусость! — закричал я. — Ведь на вашей стороне все преимущества.

— Кто же из нас двоих больший трус? — серьезно спросил он. — Если положение это неприятно, то почему вы миритесь с ним? Вы заключаете компромисс со своей совестью. Будь вы действительно сильным человеком, подлинно верным самому себе, вы бы объединились с Личем и Джонсоном. Но вы боитесь, трусите. Вы хотите жить. Жизнь кричит в вас; она хочет жить во что бы то ни стало, и вы влачите жалкое существование, изменяя своим лучшим идеалам, греша против всего вашего жалкого нравственного кодекса, и если существует ад, прямехонько ведете туда свою душу. Ха-ха! У меня более достойная роль. Я не грешу, потому что я верен велениям той жизни, которая во мне; я по крайней мере правдив по отношению к самому себе, а вы нет.

В его словах была своя правда. Может быть, я действительно играл трусливую роль. И чем больше я думал об этом, тем яснее становилось мне, что мой долг — присоединиться к Джонсону и Личу и сделать все, чтобы погиб Волк Ларсен. Тут, я думаю, сказалось во мне наследие моих предков-пуритан, оправдывавших даже убийство, если оно совершалось для благой цели. Я остановился на этой мысли. Освободить мир от чудовища было бы актом вполне нравственным. Человечество стало бы от этого лучше и счастливее, а жизнь протекала бы легче и покойнее.

Я долго взвешивал эти соображения, лежа без сна на своей койке, раздумывая о бесконечной веренице злодейств Ларсена. Как-то ночью на вахте я заговорил с Джонсоном и Личем, в то время как Волк Ларсен был внизу. Они оба потеряли всякую надежду: Джонсон — вследствие своего мрачного характера, а Лич потому, что уже истощился в тщетной борьбе. Он в пламенном порыве схватил мою руку и сказал:

— Вы настоящий человек, мистер Ван-Вейден. Оставайтесь на своем месте и молчите. Мы уже погибшие люди, я хорошо это знаю, но, может быть, вам придется когда-нибудь помочь нам в трудную минуту!

На следующий день, когда показался с наветренной стороны остров Уэйнрайт, Волк Ларсен произнес пророческие слова. Он придрался к Джонсону, за Джонсона вступился Лич, и кончилось дело тем, что оба они были избиты.

— Лич, — сказал Ларсен, — ты ведь знаешь, что я тебя рано или поздно убью?

В ответ послышалось рычание.

— А что касается тебя, Джонсон, то тебе так надоест жизнь, что ты сам бросишься за борт. Вот увидишь. Это внушение, — добавил он, обратившись ко мне. — Держу пари на месячное жалованье, что он это сделает.

Я питал надежду, что его жертвы найдут возможность удрать, пока мы будем запасаться водой, но Волк Ларсен хорошо выбрал стоянку. «Призрак» остановился в полумиле от прибоя, окаймлявшего пустынную песчаную отмель. Ее окружали со всех сторон, точно стены, крутые горы вулканического происхождения, на которые не мог бы вскарабкаться ни один человек. И тут-то, под его непосредственным наблюдением — он сам спустился на берег, — Лич и Джонсон должны были наполнять водой небольшие бочонки и скатывать их к берегу. Им так и не представилось случая вырваться на свободу ни на одной из лодок.

Но Гаррисон и Келли сделали такую попытку. Они составляли команду одной из лодок, совершавших рейсы между шхуной и берегом, отвозя каждый раз по одному бочонку. Перед обедом, отправившись на берег с пустым бочонком, они изменили курс и помчались налево за мыс, отделявший их от свободы. За пенившимися у его подножия бурунами находилась живописная деревушка японских колонистов и тянулись смеющиеся долины, заходившие далеко в глубь острова. Если бы им удалось достигнуть этого безопасного убежища, то им уже не нужно было бы бояться Волка Ларсена.

Утром я видел, что Гендерсон и Смок бродили по палубе как будто без дела, и только теперь понял, зачем они это делали. Достав винтовки, они открыли огонь по беглецам. Это было хладнокровное упражнение в стрельбе. Сперва их пули запрыгали по поверхности воды, по обеим сторонам лодки, но скоро стали попадать в самую лодку все точнее и точнее.

— Теперь я ударю в правое весло Келли, — сказал Смок, прицеливаясь более уверенно.

Я смотрел в бинокль и видел, как лопасть весла разлетелась вдребезги. Гендерсон выбрал затем правое весло Гаррисона. Лодка повернулась. Скоро были разбиты и два других весла. Матросы попробовали грести обломками весел, но и те были выбиты у них из рук. Келли оторвал доску со дна лодки, и тотчас же с криком боли выпустил ее, так как и она разлетелась на куски, ободрав ему руку. Тогда они перестали бороться и предоставили лодке плыть по воле волн, пока, наконец, другая лодка, отправленная с берега Волком Ларсеном в погоню, не взяла их на буксир.

Под вечер того же дня мы снялись с якоря. Нам предстояла трехмесячная охота на котиков. Мрачная перспектива, и я работал с тяжелым сердцем. Похоронное настроение царило на «Призраке». Волк Ларсен опять слег от припадка своей странной мучительной головной боли. Гаррисон рассеянно стоял у руля, наполовину навалившись на него, как бы истомленный невыносимой тяжестью своего тела. Остальная команда вела себя сдержанно и молчаливо. Я случайно наткнулся на Келли. Он сидел сгорбившись у правого борта, склонив голову на колени и обхватив ее руками, в позе невыразимого отчаяния.

Джонсон лежал, растянувшись во всю длину на носу, и глядел, как пена вздымается у форштевня. Я с ужасом вспомнил о пророчестве Волка Ларсена. Казалось, что его внушение начинает действовать. Я пытался отвлечь Джонсона от его мыслей и окликнул его, но он грустно улыбнулся и не тронулся с места.

Когда я вернулся на корму, ко мне подошел Лич.

— Я хочу попросить об одном одолжении, мистер Ван-Вейден, — сказал он. — Если вам повезет и вы когда-нибудь опять вернетесь в Сан-Франциско, не отыщете ли вы там Матта Мак-Карти. Это мой отец. Он живет на горе, за булочной Мейфера, у него сапожная мастерская, которую все знают. Вам нетрудно будет ее найти. Скажите ему, что я сожалею о том горе, которое доставил ему… и скажите ему от меня: «Да хранит тебя Бог».

Я кивнул ему и попробовал успокоить его:

— Мы все вернемся в Сан-Франциско, Лич. И мы с вами вместе пойдем в гости к Мак-Карта.

— Хотелось бы верить в это, — ответил он, крепко стискивая мою руку, — но не могу. Волк Ларсен разделается со мной, я знаю это; хотел бы только, чтобы это было скорее.

Когда он ушел, я почувствовал то же, что и он. Раз это должно было совершиться, пусть совершится как можно скорее. Общее угнетение и отчаяние захватили и меня. Самое худшее казалось неизбежным, и, шагая по палубе, час за часом, я заметил, что мной овладевают ужасные мысли Волка Ларсена. В самом деле, к чему было все это? Разве был у жизни какой-нибудь смысл, если возможно такое уничтожение человеческой личности по простому капризу? Жизнь представлялась мне теперь дешевой и глупой шуткой, и чем скорее ее конец, тем лучше. Я прислонился к борту и стал смотреть в море с уверенностью, что рано или поздно и я буду опускаться, погружаясь в холодные зеленые пучины забвения.

Глава XVII

Странно сказать, но, несмотря на мрачные предчувствия, ничего особенного на «Призраке» все еще не произошло. Мы быстро шли на северо-запад, пока не показались берега Японии. Здесь мы встретили то большое стадо котиков, которое, неведомо откуда, из недр безграничного Тихого океана, ежегодно переселяется на север, к скалистым берегам Берингова моря. Вместе с котиками пошли на север и мы, хищнически истребляя их, бросая их голые ободранные трупы акулам и засаливая их шкуры, предназначенные для украшения прелестных плеч городских жительниц. Да, эти безумные убийства совершались для женщин; ведь никто не ест китового мяса и жира.

К вечеру, после дня удачной охоты, наша палуба, загроможденная шкурками и телами котиков, была скользка от их жира и крови. Мачты, снасти и борты пестрели кровяными пятнами. А люди, как хорошие мясники, засучив рукава, с окровавленными до плеч руками, усердно работали особыми ножами, распарывая животы красивых морских животных.

Мне было поручено принимать туши по мере их поступления и наблюдать за снятием шкур, за уборкой палубы и приведением всего в прежний вид. Невеселое дело! И душа, и желудок возмущались во мне. Но в некотором отношении мне было полезно командовать столькими людьми — это развивало мои административные способности, которых у меня было немного: я все еще был слишком мягок. Теперь я чувствовал, как я грубею и понимаю, что никогда уже не буду прежним человеком. Хотя вера в человека сохранилась во мне, несмотря на разрушительную критику Волка Ларсена, но под его влиянием мои взгляды на многие вопросы жизни изменились. Он открыл мне реальный мир, которого я до сего времени не знал и которого чуждался; я научился ближе присматриваться к жизни, какова она на самом деле, и признавать, что на свете есть нечто, называемое фактами. Теперь, когда началась охота, я проводил с Волком Ларсеном больше времени, чем когда-либо. При хорошей погоде, когда мы оказывались среди стада котиков, вся команда была занята на лодках, на шхуне оставались только Ларсен и я, да еще Томас Магридж, который, впрочем, в счет не шел. Дел было много. С утра все шесть лодок веером расходились от шхуны, пока расстояние между крайней правой и крайней левой лодками не достигало десяти или двадцати миль. Они уплывали вперед, и только ночь или дурная погода заставляли их возвращаться на «Призрак». Мы же должны были направлять шхуну на подветренную сторону крайней лодки так, чтобы в случае шквала или угрожающей погоды все лодки могли с попутным ветром направляться к нам.

Нелегкое это было дело — двоим управлять таким судном, как «Призрак», в особенности при сильном ветре: стоять у руля, следить за лодками, ставить и убирать паруса. Я принужден был учиться всему этому и делал быстрые успехи. Управление рулем далось мне легко, но взлетать на реи и висеть на руках, когда я поднимался еще выше, было труднее. Но и этому я научился, потому что у меня было какое-то необъяснимое желание возвысить себя в глазах Волка Ларсена и доказать ему свое умение жить не одной только умственной жизнью. Настало даже такое время, когда я находил удовольствие в том, чтобы, взобравшись на верхушку мачты и зацепившись ногами, наблюдать за лодками.

Помню один прекрасный день, когда лодки вышли рано и выстрелы охотников слышались все глуше, пока не замолкли совсем в широкой дали океана. С запада дул чуть заметный ветерок. Мы едва успели воспользоваться им, чтобы стать на подветренную сторону крайней лодки, как ветер совсем упал. Я был на верхушке мачты и видел, что все шесть лодок, следуя за котиками на запад, исчезли одна за другой за горизонтом. Мы не могли идти за ними и стояли на месте, слегка покачиваясь на гладкой поверхности моря.

Волк Ларсен встревожился. Восточная половина неба ему не нравилась, и он тщательно ее изучал. Барометр стоял низко.

— Если буря придет оттуда, — говорил он, — и нагрянет по-настоящему, то она отнесет нас от лодок, и тогда опустеют койки в кубрике [жилая палуба] и на баке.

К одиннадцати часам море было гладким как стекло. К полудню, несмотря на то что мы находились в северных широтах, стало невыносимо жарко. В воздухе не было никакого веяния. Тяжелая, удушливая жара напоминала мне ту погоду, которую в Калифорнии называют «погодой землетрясения». В этой жаре было что-то зловещее; чувствовалось, что в ней таится опасность. Понемногу восточная половина неба покрывалась темными тучами, нависшими над нами точно гигантские мрачные горы. Так ясно были видны в них долины, ущелья, пропасти и черные тени, что глаз невольно искал белую линию прибоя у этих гор. А мы все еще тихо покачивались, и ветра не было.

— Это к нам идет не простой шквал, — сказал Волк Ларсен. — Природа собирается встать на дыбы и завыть вовсю. Нам, Сутулый, придется попрыгать и, пожалуй, потерять половину лодок. Полезайте-ка наверх и отдайте марселя.

— Как же нам быть, если буря действительно разыграется? — спросил я, и нотка протеста прозвучала в моем вопросе. — Ведь нас только двое!

— Так что же? — сказал Волк Ларсен. — Прежде всего мы сделаем все, что можем. Пока паруса не сорваны, постараемся добраться до наших лодок. Затем я ни за что не ручаюсь. Наши мачты выдержат, и нам самим придется выдерживать, но, конечно, будет нелегко.

Штиль продолжался. Мы пообедали. Я ел волнуясь и спеша, зная, что восемнадцать человек сейчас в море, далеко за горизонтом, и что на нас медленно надвигается небесная горная цепь из грозных туч.

Казалось, все это не очень тревожило Волка Ларсена, хотя я и заметил, когда мы вернулись на палубу, что ноздри его слегка раздувались и движения были быстрее, чем обыкновенно. Его лицо было сурово, черты сделались резкими, и в то же время в его голубых глазах — особенно голубых в этот день — был странный мерцающий блеск. Меня поразило, что он был весел какой-то свирепой веселостью; он, видимо, был рад предстоящей битве; настроение его было приподнято от сознания, что стихия жизни готовится обрушиться на него.

Один раз, не заметив того, что я наблюдаю за ним, он громко и вызывающе рассмеялся в лицо надвигающейся буре. Я и сейчас вижу его стоящим на палубе, как пигмей перед злым духом из арабских сказок. Он бросал вызов судьбе и не боялся.

Он зашел на кухню.

— Повар, когда кончишь работу с кастрюлями, ты будешь нужен на палубе, — сказал он. — Будь готов, тебя позовут.

— Сутулый, — обратился он ко мне, заметив мой изумленный взгляд, — это получше виски, и ваш Омар этого не понимал. В конце концов я думаю, что он не очень-то умел пользоваться жизнью.

Тучи закрыли и западную часть неба. Солнце померкло и скрылось из глаз. Было два часа дня, а на нас спустился жуткий полумрак, изредка прорезываемый беглыми багровыми лучами. В этом багровом свете лицо Волка Ларсена разгоралось все больше и больше, и мне казалось, что он окружен сиянием.

Мы лежали в дрейфе [дрейф — угол между носом корабля и направлением движения судна. Лежать в дрейфе — значит оставаться почти без движения, что достигается обычно соответствующим расположением парусов, взаимно уравновешивающих действие ветра. В данном случае ветра вовсе нет] среди сверхъестественной тишины, в то время как вокруг нас веяли предвестники приближавшейся бури. Духота становилась все невыносимее. На лбу у меня выступила испарина, и я чувствовал, как пот течет по моему носу. Мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок, и я хватался за борт, чтобы удержаться.

И вдруг пронесся нежный, едва ощутимый вздох ветерка. Он шел с востока, появился и исчез, как легкий шепот. Поникшие паруса не шелохнулись, но лицо мое ощутило движение воздуха и несколько освежилось.

— Повар! — позвал Волк Ларсен. Томас Магридж повернул к нам жалкое, испуганное лицо. — Отдай лисель [лиселя — дополнительные косые паруса, присоединяемые в помощь прямым парусам на фок- и грот-мачте], перебрось его, и как дойдешь до конца, отпусти парус и опять закрепи. Если перепутаешь, то это будет твоей последней ошибкой. Понял? Мистер Ван-Вейден, будьте готовы перебросить грот. Потом вернитесь к марселям и отдайте их как можно скорее, чем быстрее вы будете работать, тем легче вы это сделаете. Если повар будет мешкать, дайте ему в переносицу.

Я понял скрытую в этих словах похвалу себе и почувствовал удовольствие, что его указания не сопровождались угрозами. Мы стояли теперь носом к северо-западу, и намерением капитана было перекинуть при первом же порыве ветра все паруса на другую сторону.

— Ветер будет с нашей стороны, — объяснил он мне. — По последним сигналам думаю, что лодки наши идут по направлению к югу.

Он повернулся и пошел на корму к штурвалу. Я занял свое место у кливеров. Снова пронесся легкий шепот ветерка. Парус лениво заполоскал.

— Наше счастье, мистер Ван-Вейден, что буря налетела не сразу! — крикнул Ларсен.

Я тоже был рад этому, так как понял, какое несчастье грозило бы нам, если бы все паруса были поставлены.

Легкий ветерок сменился сильными порывами, паруса надулись, «Призрак» двинулся. Волк Ларсен круто повернул шхуну влево, и мы пошли быстрее. Ветер дул теперь прямо с кормы, свистя и гудя все сильнее и сильнее, и передние паруса весело надувались.

Я не видел, что происходило на других частях судна, хотя и ощутил внезапный крен шхуны, когда ветер надул грот и фок.

Я был занят исключительно кливером, бом-кливером и стакселем [бом-кливер — верхний косой парус между бушпритом и фок-мачтой. стакселя — косые паруса, протягиваемые между мачтами], и когда эта часть моей работы была закончена, «Призрак» уже метнулся на юго-запад. Не успев перевести дух, хотя сердце стучало у меня как молоток, я бросился к марселям и успел вовремя отдать их.

Тогда я направился на корму за приказаниями.

Волк Ларсен в знак одобрения кивнул и передал мне штурвал. Ветер усиливался, поднималось волнение.

Я управлял рулем около часа, причем с каждой минутой это становилось труднее. У меня не было еще опыта управлять при таком быстром ходе.

— Теперь сбегайте за биноклем, взгляните, не видно ли лодок? Мы делали по крайней мере по десять узлов в час, а сейчас идем по двенадцати или даже по тринадцати. Моя старушка быстро бегает!

Мне пришлось влезать на мачту, на высоту около семидесяти футов над палубой.

Осматривая громадное пространство воды, лежавшее передо мной, я понял, что нам необходимо спешить, если мы хотим спасти нашу команду. Глядя на бушующие волны, я стал сомневаться, может ли удержаться на них лодка. Казалось невозможным, чтобы утлое суденышко могло сопротивляться такой силе ветра и волн.

Я не мог чувствовать всей силы ветра, потому что мы мчались по его направлению. На моем высоком наблюдательном пункте мне иногда казалось, что я нахожусь вне «Призрака» и от него не завишу. Я видел, как контуры шхуны резко выделялись на фоне пенившегося моря.

Время от времени судно поднималось на огромную волну, накреняясь правым бортом, и тогда вся палуба заливалась кипящими волнами до самых люков. В такие минуты я описывал в воздухе дугу с головокружительной быстротой, словно был прицеплен к концу громадного маятника, амплитуда [размах, величина колебания между крайними положениями] качания которого равнялась семидесяти футам. Меня охватывал ужас от этого жуткого полета, и несколько мгновений я висел в воздухе, дрожа всем телом, и не искал уже пропавших лодок, не мог видеть ничего, кроме того куска моря, где бушевали внизу волны и пытались поглотить наше судно.

Но мысль о людях, боровшихся с этой разъяренной стихией, снова приводила меня в себя, и в тревоге за них я забывал о самом себе. Целый час я не видел ничего, кроме пустынного бушующего моря. Но затем, когда случайный луч солнца осветил океан и покрыл его поверхность сверкавшим серебром, я увидел черную точку, взметнувшуюся к небу и вновь поглощенную океаном. Я терпеливо ждал. И опять крохотная черная точка была выброшена гневной стихией на поверхность, на несколько градусов слева от курса нашего судна. Я не пытался кричать, но сообщил Волку Ларсену, что я видел, махнув ему рукой. Он изменил курс, и я опять просигналил ему, когда точка показалась.

Она стала расти, и настолько быстро, что я тут впервые мог учесть всю скорость нашего бега. Волк Ларсен подал мне знак спуститься, и когда я сошел вниз и стал радом с ним у штурвала, он дал мне необходимые инструкции, как положить шхуну в дрейф.

— Теперь весь ад ополчится на нас, — предупредил он меня, — но не обращайте на это внимания. Ваше дело — исполнять свои обязанности и следить за тем, чтобы поваришка стоял у фока.

Я ухитрился пробраться на нос, хотя волны то и дело заливали его. Дав указания Томасу Магриджу, я взобрался на фок-ванты. Лодка была совсем близко, и я мог разглядеть, что она идет против ветра и тянет за собой мачту и паруса, которые были перекинуты через борт и теперь служили своего рода якорем. Три находившихся на ней матроса усиленно вычерпывали воду. Каждая водяная гора скрывала их из глаз, и я с томительной напряженностью ждал, когда они снова вынырнут, боясь, что они больше не покажутся. Иногда я видел, как лодка мчалась прямо сквозь пенящиеся гребни, с носом, поднятым к небу, с обнаженным, мокрым и темным килем. Казалось, что ей пришел конец. На одно мгновение вырисовывались три человека, лихорадочно выкачивающие воду, а затем лодка низвергалась в зияющий провал, вниз носом. Каждое новое появление лодки было чудом.

«Призрак» внезапно изменил курс, отдаляясь от лодки, и я подумал, что Волк Ларсен признал спасение лодки невозможным. Но затем я сообразил, что он хочет лечь в дрейф, и спрыгнул на палубу, чтобы быть наготове. Мы теперь шли прямо против ветра, а лодка осталась далеко позади нас. Я почувствовал, что «Призрак» на мгновение утратил всю сопротивляемость своих парусов, а скорость его чрезвычайно возросла. Он стал быстро повертываться. Поворот достиг прямого угла по отношению к волнам, и вся сила ветра, от которого мы до сих пор убегали, теперь обрушилась на нас. К сожалению, я по своей неопытности повернулся лицом к нему. Ветер стоял передо мной как стена, наполняя мои легкие воздухом, который я был бессилен выдохнуть обратно. Я захлебывался и задыхался, а «Призрак» в это время повернулся и накренился, качаясь и ныряя, и вдруг я увидел, что над моей головой поднимается огромная волна. Я повернулся спиной к ветру, вздохнул и снова взглянул на волну. Она заливала «Призрак», и теперь я уже смотрел сквозь волну. Солнечный луч заиграл на ее гребне, и я увидел мчавшуюся прозрачную зеленую массу воды, увенчанную молочно-белой пеной. Волна обрушилась, и началось светопреставление. Сокрушающий удар сбил меня с ног, и я очутился под водой. В сознании промелькнула мысль, заставившая похолодеть мою кровь, что сейчас случится самое страшное, о чем я слышал: я буду смыт в море.

Меня подбросило и понесло. Я не мог больше задерживать дыхание, вздохнул и набрал в легкие соленой воды. И несмотря на все это, во мне была одна мысль: я должен во что бы то ни стало перекинуть кливер на наветренную сторону. Смерти я не боялся. Я почему-то не сомневался, что так или иначе выберусь. И в то время как мысль о необходимости исполнить приказание Волка Ларсена властвовала над моим сознанием, мне казалось, что я уже вижу его, стоящего у штурвала среди дикого разгула стихии и бросающего буре гордый вызов.

Меня сильно ударило обо что-то, я подумал, что это борт, и глубоко втянул в себя воздух. Попробовал подняться, но снова ударился головой, и стал на корточки. Карабкаясь, я натолкнулся на Томаса Магриджа, который лежал ничком и стонал. У меня не было времени осмотреть его. Я должен был перекинуть кливер.

Выбравшись наконец на палубу, я понял, что приходит конец всему. Со всех сторон слышался треск дерева и рвущегося холста. «Призрак» ломало на части; паруса трещали, разрывались, а тяжелая рея раскололась вдоль. В воздухе носились обломки; обрывки снастей свистели и извивались, как змеи, и все это вдруг покрыл собой шум сломавшегося гафеля. Деревянный брус пролетел мимо меня всего в нескольких дюймах; он не задел меня, но заставил действовать. Быть может, положение еще не было безнадежным. Я вспомнил предупреждение Волка Ларсена. Он говорил, что на нас ополчится целый ад, — так оно и вышло.

Да где же, наконец, он сам? Я увидел его работавшим над гротом, который он натягивал изо всех своих сил; корма судна высоко поднималась в воздухе, и весь корпус резко выделялся на фоне налетавших серых пенистых гребней.

Целый мир хаоса и разрушения я увидел, услышал и осознал в течение каких-нибудь пятнадцати секунд.

Даже не остановившись, чтобы посмотреть, что случилось с лодкой, я бросился прямо к кливеру. Он хлопал и рвался, то наполняясь ветром, то пустея. Напрягая всю свою силу, я с трудом поставил его на место. Я сделал все, что мог. Я тянул шкот [шкоты — снасти, растягивающие у парусов подветренную сторону] до тех пор, пока не содрал всей кожи с пальцев, а пока я тянул, бом-кливер и стаксель оторвались и грохнулись в море. Но я продолжал тянуть, закрепляя двумя оборотами все, что удавалось вытянуть. Затем парус пошел легче, и в это время Волк Ларсен оказался около меня и стал натягивать его один, а я был занят уборкой освобождавшегося каната.

— Торопитесь, — скомандовал он. — А потом идите сюда.

Я последовал за ним и заметил, что, несмотря на разрушение, у нас сохранился некоторый порядок. «Призрак» лег в дрейф. Он все еще подчинялся своему капитану и мог еще бороться. Хотя почти все паруса были сорваны, кливер и спущенный грот уцелели и помогали шхуне держаться носом к разъяренным волнам.

Я стал искать глазами лодку, пока Волк Ларсен приводил в порядок тали, и увидел ее на вершине большой волны, футах в двадцати от нас, в стороне, защищенной от напора ветра нашим кораблем. Волк Ларсен так правильно рассчитал, что «Призрак» подошел прямо к ней по ветру, и оставалось только прикрепить тали к обоим концам лодки и поднять ее на палубу. Но сделать это было не так легко, как написать.

На носу лодки сидел Керфут, у руля — Уфти-Уфти и Келли посередине. По мере того как мы подходили ближе, лодка каждый раз поднималась на волне, когда мы опускались в промежуток между волнами, и я не раз видел над собой головы трех человек, перегнувшихся через борт и смотревших на меня сверху. В следующий момент поднимались и взлетали вверх мы, а они ниспадали куда-то глубоко в бездну. Всякий раз казалось невероятным, чтобы при таком взлете маленькая скорлупка могла уцелеть и не разбилась о «Призрак».

Но как раз в нужный момент я бросил канат Уфти-Уфти, а Волк Ларсен — Керфуту. Тали были благополучно закреплены, и все трое, ловко выждав момент, одновременно перепрыгнули на шхуну. «Призрак» поднялся одним бортом из воды, лодку тесно прижало к его борту, и, прежде чем вернулась волна, мы втянули лодку через борт и положили ее вверх дном на палубе. Я заметил, что кровь лилась из левой руки Керфута. Его средний палец на левой руке был размозжен, но он, не подавая виду, что ему больно, одной правой рукой помогал укрепить лодку на месте.

— Поверни кливер, Уфти, — приказал Волк Ларсен, как только мы покончили с лодкой. — Келли, марш на нос и отдай грот! Керфут, идите на бак и посмотрите, что сталось там с поваром. Мистер Ван-Вейден, полезайте опять наверх и отрежьте все лишние лохмотья.

Отдав приказания, он прыжком тигра бросился к штурвалу. Пока я возился со снастями, «Призрак» медленно вышел из дрейфа. На этот раз волнение было слишком сильно, мы не могли идти по ветру: у нас не было парусов. Я сидел на рее, прижатый к снастям всей силой ветра, так что не мог упасть. «Призрак» качало, как скорлупку, и его мачты часто ложились почти параллельно волнам. Глядя на палубу, я теперь смотрел уже не вниз, а почти под прямым углом к перпендикуляру, опущенному на поверхность корабля. Но, в сущности, я видел не палубу, а то место, где она должна была находиться, так как все кругом было залито потоком воды. Я видел только, как из воды вырастали две мачты, и больше ничего. Часто судно почти исчезало под волнами. Поворачиваясь все больше и избегая бокового ветра, «Призрак» наконец выпрямился и поднял свою палубу на поверхность океана, точно кит свою спину.

Затем мы помчались по бушующему морю, а я продолжал цепляться за рею, как муха, и искать глазами остальные лодки. Через полчаса я увидел вторую лодку, перевернувшуюся вверх дном; за нее отчаянно цеплялись Джок Хорнер, толстый Луис и Джонсон. На этот раз мне уже не пришлось спускаться вниз. Волку Ларсену удалось благополучно лечь в дрейф. Как и в прошлый раз, мы понеслись по воле волн навстречу лодке. Тали были снова закреплены, людям бросили концы, по которым они взобрались к нам, как обезьяны. Лодка сильно пострадала, ударившись о борт корабля, но ее втянули на палубу, так как она все-таки могла быть исправлена.

Снова «Призрак» понесся, гонимый штормом, и на этот раз так зарылся в воду, что мне одно мгновение казалось, что он больше не вынырнет на поверхность. Заливало даже штурвал, который был по пояс человеку. В такие минуты я странным образом чувствовал себя наедине с Богом, как бы наблюдая вместе с ним весь этот хаос, порожденный его же гневом. Но затем штурвал опять появлялся, показывались широкие плечи Волка Ларсена и его руки, хватавшиеся за спицы и направлявшие шхуну по курсу его воли. Он стоял на посту, как земной Бог, властвуя над бурей и рассекая волны, чтобы достигнуть цели. Но какое чудо! Чудо из чудес!.. Крохотные люди — и вдруг осмеливаются жить, дышать и направлять через бешеную свистопляску стихии утлую скорлупку из дерева и холста.

Как и раньше, «Призрак» вдруг вынырнул из волн, палуба опять показалась над водной поверхностью, и мы помчались дальше по ветру, это было в половине шестого, и через полчаса, когда остатки дневного света почти померкли в мутной и яростной полумгле, я увидел третью лодку. Она тоже плыла килем вверх, и никаких признаков ее команды около нее не было. Волк Ларсен повторил прежний маневр, но на этот раз он ошибся футов на сорок, и лодка оказалась за кормой «Призрака».

— Лодка номер четыре! — прочел Уфти-Уфти в ту секунду, когда лодка на мгновение вынырнула из пены и опять исчезла.

Это была лодка Гендерсона, и вместе с ним на ней погибли Холиок и Вильямс, один из опытных матросов. Их гибель была несомненна, но сама лодка была цела, и Волк Ларсен сделал отчаянное усилие, чтобы вытащить ее из воды. Я спустился на палубу и заметил, что Хорнер и Керфут тщетно протестовали против этой попытки.

— Клянусь честью, я не допущу, чтобы даже самая ужасная буря отняла у меня лодку! — заорал Волк Ларсен, и хотя мы стояли около него, его голос слышался слабо и невнятно, точно отдаленный от нас громадным пространством.

— Мистер Ван-Вейден! — кричал он, а до меня донесся слабый шепот. — Стойте у кливера с Джонсоном и Уфти! Остальные на корму и к гроту! Поворачивайтесь! Или я вас мигом спроважу на тот свет! Поняли?

И когда он решительным движением повернул штурвал, так что нос «Призрака» подскочил кверху, охотникам не оставалось ничего другого, как послушаться и принять участие в его рискованном предприятии. Как велика была опасность, я понял уже по одному тому, что я снова был совершенно затоплен ревущей волной и едва успел ухватиться за поручни у фок-мачты. Мои пальцы вдруг оторвало от поручней, и волна смыла меня через борт и бросила в море. Я не умел плавать. Но прежде чем я успел погрузиться, меня выбросило обратно на палубу. Сильная рука подхватила меня, и когда наконец «Призрак» вынырнул из воды, я узнал, что моим спасителем был Джонсон. Я заметил, что он тревожно оглядывается кругом, и понял, что Келли, который недавно проходил вдоль судна на бак, смыт волной.

И на этот раз не поймав лодки, Волк Ларсен не мог уже повторить прежний маневр, так как нас отнесло в сторону. Он изобрел новый прием. Мчась по ветру со всем, что еще оставалось на штирборте [правый борт], он повернул судно и поставил его так, чтобы поймать шлюпку.

— Ловко! — крикнул мне в ухо Джонсон, когда мы пошли через соответствующее повороту очередное наводнение, и я понял, что его замечание относилось не столько к искусству Волка Ларсена, сколько к самой шхуне и ее подвижности.

Однако теперь было так темно, что разглядеть лодку было невозможно. Но Волк Ларсен шел по взятому им курсу, несмотря на бешеный разгул стихии, как бы движимый никогда не обманывавшим его инстинктом. На этот раз, хоть нас все время и заливало водой, мы все-таки поплыли прямо на перевернутую лодку и сильно помяли ее, когда втаскивали на борт.

Затем последовали часы ужасной работы, в которой должны были принять участие все находившиеся на шхуне: двое охотников, трое матросов, Волк Ларсен и я. Мы последовательно взяли рифы у кливера и грота. При небольшой парусности наша палуба была теперь сравнительно свободна от воды, и «Призрак» мчался и нырял среди гребней волн, как пробка. Я с самого начала ободрал себе кожу на пальцах и теперь работал буквально со слезами от острой боли. Когда все было выполнено, я разрыдался, как женщина, и свалился на палубу в полном изнеможении.

Тем временем вытащили из закоулка у бака Томаса Магриджа, мокрого как мышь, — он забился туда от страха. Я видел, как его протащили на корму, и тут же, к удивлению своему, заметил, что кухня исчезла. Там, где она помещалась, теперь на палубе было пустое место.

Мы все собрались в кают-компании, включая и матросов, и пока кипятился кофе на маленькой печке, пили виски и грызли сухари. Никогда в жизни я не ел с таким наслаждением. И никогда еще горячий кофе не казался мне таким вкусным. «Призрак» так кидало и бросало, что даже привычным матросам было не под силу ходить, не придерживаясь за что-нибудь, и как только раздавался крик: «Берегись, волна!» — всех нас отбрасывало к одной из стен каюты — стене, принимавшей горизонтальное положение.

— К черту вахтенного! — воскликнул Волк Ларсен, когда мы наелись и напились досыта. — На палубе делать нечего! Если даже кому-нибудь и придет охота налететь на нас, то мы все равно свернуть не сможем. Итак, вся команда спать!

Матросы пробрались на бак, погасив по пути бортовые огни, а двое охотников остались спать в каюте, так как было опасно открывать люк в помещение на корме. Мы с Волком Ларсеном отрезали у Керфута размозженный палец и зашили рану. Магридж, которому все это время приходилось варить, подавать кофе и поддерживать огонь, жаловался на боль в груди и клялся, что у него переломаны ребра. При исследовании выяснилось, что у него было сломано четыре ребра. Но лечение его было отложено до следующего дня, главным образом, потому, что я ничего не знал о переломах ребер и должен был об этом прочитать в учебнике.

— Думаю, что за разбитую лодку не стоило жертвовать жизнью Келли, — сказал я Волку Ларсену.

— Но и Келли не многого стоил, — ответил капитан. — Спокойной ночи!

После всего, что произошло, страдая от невыносимой боли в пальцах, тревожась за судьбу трех лодок, пропавших в океане, я думал, что не усну ни на минуту. Но оказалось, что мои глаза сомкнулись тотчас же, как только голова прикоснулась к подушке, и в полном изнеможении я проспал всю ночь, в то время как одинокий и никем не управляемый «Призрак» пробивал себе дорогу через бушующий океан.

Глава XVIII

На следующий день, пока буря на время затихла, Волк Ларсен и я занялись хирургией и лечили Магриджа. Когда же буря разразилась вновь, Волк Ларсен стал крейсировать взад и вперед по той части океана, где мы были застигнуты ураганом, держась западного направления. Лодки тем временем чинились, и на них ставились новые паруса. Мы встречали по пути много других промысловых шхун, которые тоже искали свои потерянные лодки и иногда подходили к нам. Многие из них подобрали лодки и экипажи, им не принадлежавшие. Большая часть лодок находилась к западу от нас. Они были рассеяны на большом пространстве и, как только наступила буря, бросились искать спасения на первой ближайшей шхуне.

Две наши лодки мы сняли с «Сиско» вместе с экипажем, а на другой шхуне, «Сан-Диего», мы нашли, к великой радости Волка Ларсена, а к моему горю, Смока с Нильсоном и Лича. К концу пятого дня выяснилось, что мы потеряли четырех человек, а именно: Гендерсона, Холиока, Вильямса и Келли, и могли возобновить охоту.

Следуя за стадом котиков на север, мы стали встречать опасные морские туманы. День за днем лодки, едва только их спускали, поглощались туманом, прежде чем успевали коснуться воды; на судне непрерывно гудела сирена, и каждые четверть часа стреляли из судовой пушки. Лодки постоянно то терялись, то снова находились. Было обычаем, чтобы люди в туманные дни охотились под прикрытием первой попавшейся шхуны, которая потом возвращала их владельцам. Но Волк Ларсен, как это и можно было ожидать, недосчитываясь одной лодки, заменил ее чужой и заставил экипаж ее охотиться для «Призрака», не позволив им вернуться на свою шхуну, когда она поравнялась с нами. Я помню, как он заставил охотника и его двух сподручных, приставив ружье к груди охотника, спрятаться в каюту, в то время как их шхуна проходила рядом и подавала сигналы, спрашивая о своих пропавших матросах.

Томас Магридж, так странно и настойчиво цеплявшийся за жизнь, уже ковылял по судну и исполнял двойные обязанности — повара и каютного юнги. Джонсон и Лич были более измучены и разбиты, чем когда-либо, и предчувствовали, что конец их наступит с концом охоты. Остальная часть команды жила собачьей жизнью и работала, как собаки, у своего безжалостного хозяина. Что касается отношений между Волком Ларсеном и мною, то они были сравнительно хороши. Тем не менее я никак не мог отделаться от мысли, что убить его составляет мой долг. Он очаровывал меня чем-то, и в то же время я безгранично боялся его. Мне трудно было представить его на смертном одре: в нем было что-то вечно юное, не позволявшее верить в его смерть. Он представлялся мне вечно живущим и вечно властвующим, борющимся, мучащим других и в то же время остающимся невредимым.

Когда мы входили в самую середину стада, то одним из его любимых развлечений было самому отправляться на охоту, причем он делал это в самую бурную погоду, когда даже спускать лодки было невозможно, и выходил с двумя гребцами и рулевым; будучи отличным стрелком, он привозил много шкурок, добытых им при самых невозможных условиях. Казалось, что рисковать жизнью и бороться с сильным противником для него так же необходимо, как дышать.

Я делал большие успехи в морском деле. Однажды в ясный день — что было теперь очень редко — я получил большое удовлетворение, самостоятельно управляя «Призраком» и подбирая лодки. Волк Ларсен лежал с обычным припадком головной боли, а я стоял у штурвала с утра до вечера, рыская по океану за последней лодкой, которую я затем благополучно и подобрал, — как перед этим пять других, — без особых указаний или советов капитана. Со штормами мы теперь встречались постоянно: море в этих местах было всегда неспокойно. В середине июня мы были настигнуты тайфуном [так называются сильные бури Китайского моря и его берегов (по-китайски «тай» — сильный, «фун» или «фын» — ветер)]; он остался навсегда памятным для меня, так как был причиной важной перемены в моей жизни. Должно быть, мы попали в самый центр этого шторма, и Волку Ларсену едва удалось выскочить из него на юг, сперва под двойными рифами, а под конец с голыми мачтами. Никогда раньше я не представлял себе моря таким величественным. Все, что я видел прежде, казалось мне в сравнении с тайфуном легкой зыбью. От гребня до гребня было не менее полумили расстояния, и я сам видел, как волны поднимались выше мачт. Буря была так сильна, что даже сам Волк Ларсен не смел лечь в дреф, хотя его и уносило на юг все дальше и дальше от котиков.

Мы уже были на пути тихоокеанских пароходов, когда тайфун вдруг затих, и тут, к великому удивлению охотников, мы вдруг оказались среди массы котиков — среди второго стада, чего-то вроде арьергарда [арьергард — часть войск, охраняющих тыл; имеет большое значение при отступлении], как мне объяснили. Охотники считали это большой и редкой удачей для данного места. Раздалась команда: «Лодки на воду!» — и целый день затем слышалась ружейная пальба и шло безжалостное избиение животных.

Как раз в этот день ко мне подошел Лич. Я только что закончил прием шкурок с последней лодки, когда он в темноте приблизился ко мне и прошептал:

— Можете ли вы мне сказать, мистер Ван-Вейден, как далеко мы от берега и какова широта и долгота Иокогамы?

Сердце радостно забилось во мне, потому что я сразу понял, что у него было в голове, и я тотчас же определил ему местоположение: «западо-северо-запад», и расстояние — «пятьсот миль от нас».

— Благодарю вас, сэр, — сказал он, исчезая в темноте. На следующее утро недосчитались лодки номер три, Джонсона и Лича. Исчезли также со всех лодок запасы воды и пищи, постели и дорожные мешки беглецов. Волк Ларсен пришел в ярость. Он поставил паруса и взял направление «западо-западо-север». Два охотника постоянно сидели на верхушках мачт и наблюдали за морем в бинокль. Сам капитан бегал по палубе, как разъяренный лев. Он слишком хорошо знал мою симпатию к беглецам, чтобы послать меня наверх на дозор. Ветер был крепкий, но изменчивый. Найти маленькую лодку на голубом просторе было так же трудно, как иглу в стоге сена. Тем не менее он пустил «Призрак» полным ходом, чтобы перерезать дезертирам путь к берегу. Затем он начал крейсировать взад и вперед по их предполагаемому пути.

На третий день утром, вскоре после восьмой склянки, с мачты послышался крик Смока, что лодка видна. Вся команда высыпала на палубу; сильный ветер дул с запада и предвещал шторм, а там, с подветренной стороны, в жидком серебре восходящего солнца, появлялось и исчезало темное пятнышко.

Мы помчались за ним. У меня на душе лежала свинцовая тяжесть. Я почувствовал, что мне делается дурно от мрачных предчувствий. При виде торжествующего блеска в глазах Волка Ларсена, когда он проходил мимо меня, у меня появилось неудержимое желание ринуться на него. Почти не сознавая, что делаю, я скользнул вниз в кормовую каюту. И собирался уже подняться на палубу, с заряженным ружьем, как вдруг услыхал неожиданный крик:

— В лодке пять человек!

Дрожа всем телом, я подошел к трапу и прислушался к разговору команды. Мои колени подогнулись, и я почти лишился чувств. Только теперь я осознал, что хотел сделать. Я не знал, как благодарить судьбу, и, бросив ружье, вышел на палубу.

Никто не заметил моего отсутствия. Лодка была довольно близко, и можно было видеть, что она гораздо больше охотничьей лодки и иначе оснащена. Когда мы подошли к ней, ее парус был спущен и мачта снята.

Люди на лодке, видимо, ждали, что мы их возьмем к себе на борт.

Смок, спустившийся с мачты и теперь стоявший рядом со мной, многозначительно хихикнул. Я посмотрел на него с недоумением.

— Вот так штука! — заржал он.

— А что случилось? — спросил я.

Ом снова хихикнул.

— Разве вы не видите, — спросил он, — кто там лежит на корме на парусах? Пусть я больше никогда не убью ни одного котика, если это не баба!

Я стал всматриваться и убедился, что он прав. В лодке находилось четверо мужчин, а пятым пассажиром действительно была женщина. Мы все были взволнованы неожиданным происшествием, не исключая и самого Волка Ларсена, который был заметно разочарован тем, что это оказалась не его лодка с двумя жертвами его злобы.

Мы убрали кливер и стали по ветру. Весла коснулись воды, и в несколько ударов лодка пристала к нашему борту. Я взглянул на женщину. Она была закутана в длинный шерстяной плащ, так как утро было холодное. Я видел ее лицо и светло-каштановые волосы, выбивавшиеся из-под матросской шапки. У нее были большие блестящие карие глаза, мягко очерченный нежный рот и изящный овал лица. Солнце и ветер докрасна обожгли ее лицо.

Она показалась мне существом из другого мира, и я смотрел на нее, как голодный смотрит на хлеб. Ведь я так долго не видел ни одной женщины! Я был поражен, почти остолбенел. Неужели это на самом деле женщина? Я был так поглощен ее созерцанием, что забыл о своих обязанностях штурмана и даже не помог вновь прибывшим взойти на палубу. Когда же один из матросов поднял ее и передал Волку Ларсену, то она посмотрела на наши любопытные лица и очаровательно улыбнулась, как может улыбаться только женщина. Я так давно не видал таких улыбок, что даже позабыл о самой возможности их существования.

— Мистер Ван-Вейден!

Голос Волка Ларсена привел меня в чувство.

— Пожалуйста, сведите леди вниз и позаботьтесь о ней! Приготовьте запасную каюту. Заставьте поваришку устроить все, что нужно, и подумайте, чем вы можете помочь нашей гостье: у нее обожжено лицо.

Он резко отвернулся от нас и стал задавать вопросы вновь прибывшим мужчинам. Лодка была брошена на произвол волн, один из спасенных возмущался этим, потому что Иокогама была очень близко.

Я испытал непонятный страх перед этой женщиной, которую сопровождал. Я был неловок. Мне казалось, что я в первый раз понял, какое нежное и хрупкое существо — женщина. Когда я взял ее за руку, чтобы помочь ей сойти вниз, то был поражен, как мала и нежна была ее рука. Вся она — тонкая и хрупкая — казалась мне настолько эфирной, что я боялся, как бы не раздавить ей руку своей громадной ручищей; я говорю откровенно, что я думал тогда о женщинах вообще и о Мод Брустер в частности, после долгого периода, проведенного мною исключительно в мужском обществе.

— Не стоит особенно возиться со мной, — сказала она, когда я ее посадил в кресло Волка Ларсена, которое я наскоро притащил из его каюты. — Мы ожидали увидеть берег с минуты на минуту, и я думаю, что ваше судно уже к ночи должно дойти до порта. Не так ли?

Меня поразила ее спокойная вера в будущее. Как мог я ей объяснить положение на нашей шхуне и познакомить ее с тем странным человеком, который точно злой рок носился по морю. Я сам понял это лишь после того, как прожил здесь целый месяц. И я честно ей ответил:

— Если бы у нас был другой капитан, то я бы вам сказал, что вы будете в Иокогаме завтра утром, но наш капитан очень странный человек, и я прошу вас быть готовой ко всему. Понимаете — ко всему.

— Я… я… Признаюсь, я вас не совсем понимаю, — сказал она смущенно, но без малейшего страха. — Мне казалось, что людям, потерпевшим кораблекрушение, всегда оказывают полное внимание. Ведь, в сущности, это такие пустяки. Мы так близко от берега.

— Откровенно говоря, я ничего не знаю, — попытался я несколько ободрить ее. — Я хочу только подготовить вас к худшему, если худшее должно случиться. Наш капитан — прямо изверг, демон. Никто никогда не может предсказать, как он поступит завтра или через час.

Я все более волновался, но она прервала меня словами:

— Так, понимаю! — И голос ее прозвучал слабо. Ей приходилось делать усилие, чтобы соображать. Ясно было, что она находилась в полном изнеможении.

Дальнейших вопросов она мне не задавала, а я предпочел не говорить больше ничего, а заняться исполнением приказаний Волка Ларсена — устроить ее возможно удобнее. Я суетился около нее, как заботливая хозяйка: добывал смягчающую мазь для ее ожога, обыскивал частные запасы Волка Ларсена, чтобы найти бутылку портвейна, и давал указания Томасу Магриджу, как приспособить для нее отдельную каюту.

Ветер свежел, «Призрак» шел все быстрее, и к тому времени, как каюта была готова, судно неслось по морю. Я совсем забыл о существовании Лича и Джонсона, когда внезапный крик: «Лодка!» — долетел до меня через открытый трап в кают-компанию. Это, несомненно, кричал Смок с верхушки мачты. Я взглянул на даму, но она уже сидела в кресле, откинувшись назад и закрыв глаза. Видимо, она страшно устала. Я сомневался даже в том, что она слышала этот крик, и решил помешать ей видеть ту жестокую сцену, которая, как я знал, неизбежно должна была последовать за поимкой беглецов. Она устала. Прекрасно. Пусть спит.

На палубе раздалась быстрая команда, послышался топот ног и хлопанье парусов: все указывало на то, что «Призрак» вошел в полосу ветра и поворачивал на другой галс [то есть поворачивал корпус и паруса так, что ветер дул уже с другого борта]. Когда паруса снова наполнились, кресло покатилось на колесиках вдоль каюты, и я едва успел остановить его и спасти сидевшую в кресле от неизбежного падения.

Дама раскрыла глаза и сонно посмотрела на меня. Я повел ее в приготовленную каюту, она еле передвигала ноги. Магридж подмигнул мне. Я отстранил его и велел ему продолжать работу на кухне. За это он отомстил мне тем, что рассказал охотникам, как хорошо выполнял я обязанности горничной. Когда я вел нашу гостью, она тяжело опиралась на мою руку, и я увидел, что она опять заснула на полдороге от кресла к каюте. Я окончательно убедился в том, что она спала на ходу, когда увидел, как при внезапном толчке судна она повалилась на койку. Затем она приподнялась, сонно улыбнулась и тотчас же опять заснула; я так ее и оставил спавшей под двумя тяжелыми матросскими одеялами, подложив ей под голову подушку с койки Волка Ларсена.

Глава XIX

Выйдя на палубу, я увидел, что «Призрак» обходил с подветренной стороны знакомую мне шлюпку, шедшую тем же курсом, что и мы. Все матросы и охотники были на палубе, так как знали, что должно будет произойти нечто интересное, когда на судно втащат Лича и Джонсона. Пробило четыре склянки. Луис пошел на корму, чтобы сменить рулевого. В воздухе чувствовалась сырость, и я заметил, что он надел на себя непромокаемое пальто.

— Какая будет погода? — спросил я его.

— Будет приятный здоровый ветерок, — ответил он, — и пошумит дождичек, чтобы смочить нам жабры. Больше ничего.

— Как жаль, что мы увидели их, — сказал я, в то время как большая волна подняла корму «Призрака» и лодка на мгновение появилась в нашем поле зрения за кливером.

Луис, немного помедлив, ответил:

— Им все равно не добраться до берега.

— Вы думаете?

— Да, сэр. Разве не чувствуете?

Порыв ветра ударил в шхуну, и Луис должен был быстро повернуть штурвал, чтобы дать ей нужное направление.

— В такую погоду на яичной скорлупе далеко не уплывешь, — продолжал он. — На их счастье, мы оказались невдалеке и можем их подобрать.

Поговорив на средней палубе со спасенными, Волк Ларсен прошел на корму. Кошачья упругость его походки была заметнее, чем обыкновенно; его хищные глаза блестели.

— Три смазчика и механик, — сказал он. — Но мы сделаем из них матросов, или, во всяком случае, гребцов. А что слышно про даму?

Когда он заговорил о даме, то меня как будто пронзили ножом. Я подумал, что во мне сказалась моя глупая строптивость, но я не мог побороть ее в себе и в ответ пожал плечами.

Волк Ларсен насмешливо засвистел.

— А как ее зовут? — спросил он.

— Не знаю, — ответил я. — Она спит: очень устала. Я рассчитывал узнать кое-что от вас. С какого она судна?

— С почтового парохода, — кратко ответил он. — «Город Токио» из Сан-Франциско, курс на Иокогаму. Потерпел крушение при тайфуне. Старое корыто. Они носились по морю четыре дня. Так вы, значит, не знаете, кто она, — девушка, замужняя или вдова? Ну-ну!

Он снисходительно покачал головой и посмотрел на меня с насмешкой.

— А вы… — начал я. На кончике моего языка вертелся вопрос о том, доставит ли он потерпевших кораблекрушение в Иокогаму.

— Что я? — спросил он.

— Как вы думаете поступить с Личем и Джонсоном?

Он покачал головой:

— Право не знаю, Сутулый. Видите ли, с прибавкой этих новых людей у меня стало народа более чем достаточно.

— А они более чем достаточно настрадались от своей попытки убежать, — сказал я. — Отчего вы не измените с ними обращения? Возьмите их на борт, но будьте с ними помягче. Что бы они ни сделали, они были доведены до этого собачьим обращением!

— Кто же это с ними обращался по-собачьи?

— Вы, — твердо ответил я. — И я вас предупреждаю, Волк Ларсен, что я могу забыть все и убить вас, если вы далеко зайдете в истязании этих несчастных.

— Браво! — воскликнул он. — Я горжусь вами, Сутулый. Желание жить ставит вас на ноги. Вы теперь настоящая личность. Ваше несчастье состояло в том, что жизнь вам давалась слишком легко, но вы развиваетесь, и теперь вы мне нравитесь все больше и больше.

Его голос изменился. Выражение лица стало серьезным.

— Верите ли вы в обещания? — спросил он. — Считаете ли вы, что следует свято исполнять обещанное?

— Конечно, — ответил я.

— Так заключим договор, — продолжал хитрый актер. — Если я обещаю вам и пальцем не тронуть ни Лича, ни Джонсона, обещаете ли вы, в свою очередь, не покушаться убить меня? Не думайте, что я боюсь, — я не боюсь вас, — поспешил он прибавить.

Я еле верил своим ушам. Что случилось с этим человеком?

— Идет? — нетерпеливо спросил он.

— Идет, — ответил я.

Мы пожали друг другу руку, но когда я искренно отвечал на его пожатие, я готов был поклясться, что в его глазах на мгновение сверкнул дьявольский огонек.

Мы прошли на подветренную сторону кормы. Лодка была уже близко и в отчаянном положении. Джонсон был на руле, Лич вычерпывал воду. Мы шли вдвое быстрее, чем они. Волк Ларсен сделал Луису знак, чтобы он держал курс немного в сторону, и мы промчались мимо лодки всего в нескольких футах с наветренной стороны. Лодка закачалась на набежавших за «Призраком» волнах, а затем скользнула вниз, в то время как мы поднялись на огромную высоту.

В этот момент Лич и Джонсон взглянули в лицо своим товарищам, столпившимся у борта. Но приветствий не последовало. Для матросов Джонсон и Лич были уже мертвецами — между теми, кто сидел в лодке, и теми, кто оставался на шхуне, лежала пропасть, отделяющая живых от мертвых.

В следующую затем минуту лодка была уже против кормы, где стояли мы с Волком Ларсеном. Теперь мы опускались, а лодка поднималась. Джонсон взглянул на меня, и я увидел, что лицо у него измученное и мрачное. Я махнул ему рукой, и он ответил мне тем же, но его ответ был безнадежен и полон отчаяния. Он как бы прощался со мной навеки. Я не мог поймать взор Лича, потому что он упорно смотрел на Волка Ларсена, и лицо его выражало все ту же непреклонную ненависть, как и всегда.

Но вот они очутились за кормой.

Парус наполнился ветром, накренив утлое суденышко настолько, что оно чуть не перевернулось. Белоснежный гребень волны разбился как раз над ним. Потом лодка вынырнула, она была полна воды, которую вычерпывал Лич, в то время как Джонсон с бледным и встревоженным лицом хватался за рулевое весло.

Волк Ларсен коротко рассмеялся и перешел на другую сторону кормы. Я ожидал, что он отдаст приказание положить «Призрак» в дрейф, но судно все шло вперед, а Волк Ларсен не произносил никакой команды.

Луис как ни в чем не бывало стоял у штурвала, но я заметил, что группа матросов поворачивала в нашу сторону смущенные лица.

«Призрак» все шел вперед и вперед, пока лодка не превратилась снова в черную точку. Тогда зазвенел, отдавая команду, голос Волка Ларсена, и сам он перешел к правому борту.

Мы находились в двух или более милях с наветренной стороны от боровшейся в волнах скорлупки, когда убрали стаксель, и шхуна легла в дрейф. Промысловые лодки не так устроены, чтобы долго идти против ветра. При охоте они всегда стараются идти по ветру на свою шхуну, как только ветер начинает свежеть. Но на всем пространстве водной пустыни для Лича и Джонсона не было иного убежища, кроме «Призрака», и они вступили в отчаяную борьбу против ветра. Это была тяжелая задача при бурном море. Каждую минуту их могло захлестнуть одним из пенившихся валов. Мы видели, как лодка ныряла в волнах и как ее отбрасывало назад, точно пробку.

Джонсон был отчаянным моряком и так же хорошо управлял лодками, как большими судами, и часа через полтора он опять подошел к нам, на этот раз почти вплотную, видимо, надеясь пристать к нам со следующим взмахом весла.

— Так вы теперь переменили ваше решение? Да? — крикнул Волк Ларсен по адресу бывших на лодке людей, словно думал, что они могут его услышать. — Теперь вы хотите вернуться на «Призрак»? Да? Ну, так вот, извольте! Только догоните нас!

— Поворачивай штурвал! — приказал он Уфти-Уфти, который успел сменить Луиса на руле.

Приказание следовало за приказанием, и мы вновь понеслись по волнам, уходя от лодки. Они были от нас в каких-нибудь ста футах. Волк Ларсен опять усмехнулся и сделал Джонсону и Личу знак рукой, чтобы они следовали за нами. Видно было, что он хотел поиграть с ними, как кошка с мышью, и я понял, что этим он собирался дать им, вместо обычной жестокой взбучки, урок, хотя и очень опасный для них, так как их утлое суденышко каждую минуту могло исчезнуть.

Джонсон быстро повернул лодку и погнался за нами. Ему больше ничего не оставалось делать. Смерть подстерегала со всех сторон, и было только вопросом времени, когда именно один из этих огромных валов окончательно зальет лодку и пустит их ко дну.

— Вот когда у них скребет на сердце, — пробормотал мне на ухо Луис, когда я проходил вперед, чтобы выправить кливер.

— Ничего! — весело ответил я. — Немного погодя он все-таки возьмет их! Он только хочет проучить их немного, вот и все.

Луис пристально посмотрел на меня.

— Вы так думаете? — спросил он.

— Конечно, — ответил я. — А разве нет, вы этого не думаете?

— Я думаю только о собственной шкуре, — сказал он. — Удивляюсь, как складывается судьба. Признаюсь, в хорошенькую лужу меня посадил выпитый виски во Фриско! И вот помяните мое слово, еще в лучшую лужу вас посадит эта бабенка! Знаю я вас!

— Что ты этим хочешь сказать? — спросил я, но он уже отошел.

— Что я хочу сказать? — крикнул он издали. — И вы еще спрашиваете меня? Дело не в том, что я хочу сказать, а в том, что захочет сказать Волк. Поняли? Волк!

— Если заварится каша, то, надеюсь, ты поможешь мне? — невольно спросил я: его слова были отзвуком моих собственных страхов.

— Помогу? Я только одному толстому Луису помогаю. И этого с меня вполне довольно. Дело только еще начинается, и я вас предупреждаю.

— Я не думал, что ты такой трус, — засмеялся я.

Он удостоил меня презрительным взглядом.

— Если я пальцем не шевельнул для тех несчастных болванов, — он указал на лодку Джонсона и Лича, едва видневшуюся, — так неужели вы думали, что я дам проломить себе голову из-за какой-то бабенки, которую я до сего дня ни разу не видел?

Мне было противно слушать все это, и я отправился на корму.

— Уберите-ка марселя, мистер Ван-Вейден, — крикнул Волк Ларсен, когда я поднялся на мостик.

Я почувствовал облегчение. Было ясно, что он все-таки решил не отходить далеко от этих несчастных.

Во мне снова проснулась надежда, и я быстро исполнил его приказание. На этот раз мы почти остановились в ожидании лодки, которая была от нас в нескольких милях расстояния. Вся команда следила за ее приближением. Смотрел и Волк Ларсен, но он один из всех не был смущен.

Лодка подходила ближе и ближе, проталкиваясь, как живое существо, среди зеленых волн, то поднимаясь и взлетая на широкие спины валов, то исчезая, чтобы снова показаться на поверхности и снова взлететь к небу. Казалось невозможным, чтобы она могла продолжать борьбу, и все-таки она осуществляла невозможное. Позади нас промчался дождевой шквал, и лодка вдруг выскочила из водяной завесы и оказалась у самого нашего борта.

— Вперед! — скомандовал Волк Ларсен, сам подскочил и штурвалу и резко повернул его.

И снова «Призрак» взметнулся и помчался по ветру вперед, и в течение целых двух часов бедные Лич и Джонсон продолжали гнаться за нами. Мы все убегали и убегали от них, а позади нас все еще маячил обрывок паруса, то исчезая в волнах, то взлетая ввысь. Наконец, когда лодка была от нас всего в четверти мили, снова налетел тяжелый дождевой шквал и скрыл ее из виду навсегда. Больше она не показывалась. Ветер разогнал тучи, но парус не появился на бурной поверхности океана. На миг мне показалось, будто на гребне волны я увидел дно перевернувшейся лодки. Это было все.

Для Лича и Джонсона труд их жизни был окончен.

Команда все еще толпилась посреди шхуны. Никто не спускался вниз, никто не произносил ни слова. Люди избегали смотреть друг на друга. Каждый точно онемел и погрузился в самосозерцание, стараясь объяснить себе, что произошло. Но Волк Ларсен не дал им много времени для размышлений. Он сразу же направил «Призрак» к промыслам, а не к Иокогаме. Теперь матросы лениво тянули снасти, в них уже не было ни малейшего усердия. Я слышал, как среди них раздавались глухие проклятия.

Но не так обстояло дело с охотниками. Невозмутимый Смок уже рассказывал какой-то анекдот, и они спустились в каюту, покатываясь от смеха.

Когда я проходил на корму, ко мне подошел спасенный механик. Его лицо было бледно и губы дрожали.

— Ради создателя, сэр, что это за судно? — воскликнул он.

— У вас есть глаза, и вы сами видите, — ответил я почти грубо, так велики были боль и страх в моем сердце.

— Где же ваше обещание? — обратился я потом к Волку Ларсену.

— Да я вовсе и не собирался брать их к себе на борт, когда давал вам обещание, — ответил он. — И, кроме того, вы согласитесь, что я действительно не тронул их пальцем. Нисколечко, совсем не тронул, — засмеялся он через минуту.

Я ничего не ответил. Я не мог говорить: я был слишком ошеломлен происшедшим. На мне теперь лежала ответственность за эту женщину, которая спала в каюте. Я должен был взвесить всю серьезность этой ответственности. А пока единственной разумной мыслью, пронесшейся через мое сознание, было не спешить ни с каким решением, если я хочу когда-нибудь прийти ей на помощь.

Глава XX

Остаток дня прошел без событий. Легкий шквал, налетевший на нас, начал стихать. Механик и трое смазчиков после горячего объяснения с Волком Ларсеном получили экипировку из судового склада и были распределены между охотниками по разным лодкам. Всем назначены были вахты на шхуне. Помещение им было отведено на баке. Они ушли туда протестуя, однако не очень громко, — они уже успели понять характер Волка Ларсена. А рассказы о капитане, которые им немедленно были преподнесены на баке, окончательно отбили у них желание бунтовать.

Мисс Брюстер — мы узнали ее имя от механика — все еще спала. За ужином я попросил охотников не кричать, чтобы не тревожить ее. Она вышла из каюты только на следующее утро. Я хотел было устроить так, чтобы она получала пищу отдельно, но Волк Ларсен запротестовал.

— Кто она такая, — сказал он, — чтобы считать унизительным для себя сесть за общий стол и войти в наше общество?

Но выход ее к обеду вызвал все-таки некоторое смущение. Охотники молчали, точно набрали в рот воды. Только Джок Хорнер и Смок держали себя развязно, с любопытством поглядывали на нее и даже вмешивались в разговор. Остальные четверо, уткнувшись в свои тарелки, громко и глубокомысленно жевали, и уши их двигались в такт с челюстями.

Волк Ларсен вначале был неразговорчив и только отвечал на вопросы, которые ему задавали. И не потому, что он чувствовал смущение, совсем нет. Но эта женщина была для него новым типом, она не была похожа на женщин, которых он знал, и потому он был заинтересован. Он изучал ее, и его глаза отрывались от ее лица только тогда, когда он следил за движениями ее рук или плеч. Я тоже изучал ее, и хотя я один только и поддерживал разговор, все же чувствовал себя немножко неловко и не совсем владел собой. Наоборот, Волк Ларсен держал себя вполне спокойно, с полной уверенностью в себе: он не боялся женщин так же, как бурь и битв.

— Когда же мы придем в Иокогаму? — спросила она, обратившись к нему и доверчиво глядя ему в глаза.

Вопрос требовал прямого ответа. Челюсти прервали свою работу, уши перестали двигаться, и, хотя глаза были устремлены в тарелки, все присутствующие насторожились.

— Месяца через четыре, а может быть, и через три, если сезон закончится рано, — ответил Волк Ларсен.

У нее перехватило дыхание.

— А мне сказали… — пролепетала она, — я думала, что до Иокогамы всего один день пути. Вы…

Она не докончила и обвела взором равнодушные лица, все еще упорно смотревшие в тарелки.

— Вы не имеете права, — закончила она.

— Этот вопрос вы должны обсудить с мистером Ван-Вейденом, — возразил он, насмешливо посмотрев в мою сторону. — Мистер Ван-Вейден у нас авторитет в вопросах права. А я простой моряк и смотрю на дело несколько иначе, чем он. Возможно, что для вас — несчастье оставаться с нами, но для нас это, конечно, большое счастье.

Он с улыбкой посмотрел на нее. Под его взглядом она опустила глаза, но затем снова подняла их и вызывающе поглядела на меня. Я прочел в глазах ее молчаливый вопрос: «Вы считаете это справедливым?» Но я решил соблюдать строгий нейтралитет и ничего не ответил.

— Что вы думаете обо всем этом? — спросила она.

— Это очень грустно, — ответил я, — в особенности если за эти три-четыре месяца могут пострадать какие-либо ваши неотложные дела. Но вы сказали, что едете в Японию для поправления здоровья, в таком случае я должен вас уверить, что нигде вы не поправитесь так, как на борту «Призрака».

Я увидел, как ее глаза, упорно смотревшие на меня, вспыхнули от негодования, и потупился под ее взглядом; краска залила мне лицо. Я поступил как трус, но мог ли я поступить иначе?

— Мистер Ван-Вейден имеет право так говорить, — усмехнулся Волк Ларсен.

Я кивнул, а она, овладев собою, ожидала разъяснений.

— Он и теперь не очень-то крепок, — продолжал Волк Ларсен, — но все же он удивительно поправился. Посмотрели бы вы на него, когда он появился у меня на борту. Более жалкого образчика человеческой породы с трудом можно было представить себе. Не правда ли, Керфут?

При таком прямом обращении Керфут смутился, уронил нож на пол и промычал что-то, по-видимому, подтверждая слова Ларсена.

— Чистка картофеля и мытье посуды укрепили его. Правда, Керфут?

Тот снова промычал утвердительно.

— А посмотрите-ка на него теперь. Правда, его еще нельзя назвать силачом, но все-таки его мускулы развились с тех пор, как он попал на судно. По крайней мере на своих ногах научился стоять. Теперь при взгляде на него этому трудно поверить, а тогда он положительно был неспособен стоять на своих ногах без посторонней помощи.

Охотники фыркнули, но она посмотрела на меня с таким сочувствием, что это вознаградило меня за все издевательства Волка Ларсена. По правде говоря, я так давно не встречал ни в ком участия, что оно сразу тронуло меня, и с этой минуты я стал ее рабом. Но я был зол на Волка Ларсена. Своими насмешками он унижал мое человеческое и мужское достоинство; он унижал мою самостоятельность, которую сам же похвалил; ведь он сказал, что я «стою на своих ногах».

— Возможно, что я научился стоять на своих ногах, — сказал я, — но мне нужно еще научиться наступать на ноги других.

Он вызывающе посмотрел на меня.

— Значит, ваше воспитание проделано только наполовину, — сухо ответил он и обратился к мисс Брюстер. — Мы очень гостеприимны на «Призраке», — сказал он, — мистер Ван-Вейден знает это. Мы делаем все, чтобы наши гости чувствовали себя здесь как дома. Не правда ли, мистер Ван-Вейден?

— Даже предоставляем им чистить картошку и мыть посуду, — ответил я, — не говоря уже о хватании за горло, в знак дружбы.

— Я попросил бы вас не составлять себе ложного представления о нас по словам мистера Ван-Вейдена, — вмешался Ларсен с притворным беспокойством. — Заметьте, мисс Брюстер, что у него на поясе висит кортик — вещь… гм… довольно необычная для служащего на шхуне. Хотя Ван-Вейден и очень почтенная личность, однако… как бы это сказать… бывает склонен к ссорам, и строгие меры иной раз необходимы по отношению к нему. Когда же он спокоен, то не станет отрицать, что только вчера грозил убить меня.

Я задыхался от гнева, и мои глаза, конечно, стали не особенно ласковы. Он указал на меня:

— Посмотрите на него. Даже в вашем присутствии он с трудом сдерживает себя. Он не привык к обществу дам. Надо будет и мне вооружиться, прежде чем выйти с ним на палубу.

Он печально покачал головой, повторяя:

— Нехорошо, нехорошо!

Охотники покатились со смеху.

Грубые голоса этих людей и раскаты их хохота в тесной каюте производили дикое впечатление. Все было нелепо. Гладя на случайно попавшую сюда женщину, столь чуждую этой среде, я впервые почувствовал, насколько сам слился уже с этими людьми. Я сжился с ними и с их умственным кругозором, я был частью команды охотничьей шхуны, жил общей жизнью со всеми ними, питался, как они, и думал, как они. Для меня уже не было ничего странного ни в окружающей обстановке, ни в грязных одеждах, ни в грубых лицах, ни в громком смехе, ни в стенах каюты, принимающих то вертикальное, то горизонтальное положение, ни в раскачивающейся лампе.

Намазывая масло на хлеб, я взглянул случайно на свои руки. Кожа на пальцах ободрана, пальцы распухли, под ногтями грязь. Я знал, что борода выросла у меня густой щетиной, что рукав куртки разорван, у ворота синей рубахи давно уже нет пуговиц. Кортик, о котором упоминал Волк Ларсен, действительно болтался у меня на поясе. Я считал все это вполне естественным, но, взглянув сейчас на окружающее ее глазами, я понял, какое странное впечатление должна была она испытывать.

Мисс Брюстер поняла, что слова Ларсена были насмешкой, и снова бросила мне сочувственный взгляд. Но в ее взгляде была и тревога. Именно эта насмешка заставила ее задуматься более серьезно над своим положением.

— Может быть, меня возьмет с собой какой-нибудь встречный пароход, — сказала она.

— Здесь не проходят никакие суда, — ответил Волк Ларсен, — за исключением таких же охотничьих шхун, как наша.

— У меня нет одежды, нет ничего, — возразила она. — По-видимому, вы не представляете себе, сэр, что я не мужчина и не привыкла к той бродячей жизни, какую ведете вы и ваши спутники.

— Чем скорее вы привыкнете к ней, тем будет лучше, — последовал ответ.

А затем Ларсен прибавил:

— Я дам вам материю, иголки и нитки. Надеюсь, что для вас не будет слишком тяжелым трудом сшить себе одно или два платья.

Она сделала гримасу, и можно было понять, что искусство шить было ей незнакомо. Я видел, что она напугана и удивлена, но старался этого не показать.

— Я полагаю, что вы, по примеру мистера Ван-Вейдена, скоро привыкнете делать для себя все сама. Это будет вам на пользу. Кстати, чем вы зарабатываете себе на жизнь?

Она поглядела на него с нескрываемым удивлением.

— Я не желаю оскорблять вас, поверьте мне. Люди хотят есть и поэтому должны добывать себе пищу. Вот эти люди бьют котиков, чтобы жить; я управляю шхуной; мистер Ван-Вейден — по крайней мере, в настоящее время — зарабатывает свой хлеб, помогая мне. А что делаете вы?

Она пожала плечами.

— Вы сами себя кормите, или это делает кто-нибудь другой?

— Боюсь, что большую часть моей жизни меня кормили другие, — засмеялась она, храбро стараясь войти в шутливый тон Ларсена.

Однако я видел, что в ее глазах все чаще появлялось выражение ужаса, когда она смотрела на этого человека.

— Может быть, и постель для вас стлал кто-нибудь другой?

— Случалось делать это и самой, — ответила она.

— И часто?

С насмешливым раскаянием она отрицательно покачала головой.

— А вы знаете, что в Соединенных Штатах делают с бедными людьми, которые, подобно вам, не зарабатывают себе на жизнь?

— Я очень невежественна, — оправдалась она. — А что же делают там с бедными людьми, которые живут, как я?

— Их отправляют в тюрьму. Преступление, состоящее в том, что человек не зарабатывает на свое пропитание, называется бродяжничеством. Если бы я был мистером Ван-Вейденом, который вечно возится с вопросами о справедливости и несправедливости, о праве и бесправии, я спросил бы вас: какое право вы имеете жить, не зарабатывая на свою жизнь?

— Но так как вы не мистер Ван-Вейден, то я не обязана отвечать вам. Не так ли?

Она улыбнулась ему испуганными глазами. И этот взгляд поразил меня в самое сердце. Я должен был переменить разговор и направить его в другое русло.

— Заработали ли вы хоть один доллар своим трудом? — спросил Ларсен, заранее уверенный в ответе и уже торжествуя победу.

— Да, заработала, — тихо ответила она, и я чуть не расхохотался, увидев, как вытянулось его лицо. — Я помню, как однажды в детстве, когда мне было девять лет, папа подарил мно один доллар за то, что я просидела спокойно пять минут.

Он снисходительно улыбнулся.

— Но это было давно, — продолжала она, — и вы едва ли стали бы требовать от девочки девяти лет, чтобы она сама зарабатывала себе на хлеб. Но сейчас, — добавила она после коротенькой паузы, — я зарабатываю около тысячи восьмисот долларов в год.

В одно мгновение, точно по команде, глаза всех оторвались от тарелок и устремились на нее. Действительно, на женщину, зарабатывавшую тысячу восемьсот долларов в год, стоило посмотреть. Даже Волк Ларсен не мог скрыть своего удивления.

— Жалованье или сдельная работа? — спросил он.

— Сдельная, — быстро ответила она.

— Тысяча восемьсот, — высчитывал он. — Это значит полтораста долларов в месяц. Ну, что же, мисс Брюстер, это не разорит «Призрак». Считайте себя на жалованье все время, пока вы останетесь с нами.

Она не ответила. Она еще не свыклась с причудами этого человека и не могла принимать их равнодушно.

— Я забыл спросить, — продолжал он вкрадчиво, — относительно рода ваших занятий. Какие полезные предметы вы выделываете? Какие орудия производства и материалы вам понадобятся?

— Бумага и чернила, — засмеялась она. — Ах да! Еще пишущая машинка.

— Так вы — Мод Брюстер, — сказал я медленно и уверенно, как будто обвиняя ее в каком-нибудь преступлении.

Она с любопытством посмотрела на меня.

— А вы откуда знаете?

— А разве нет? — спросил я.

Она кивнула головой. Теперь пришла очередь Волку Ларсену удивляться. Это имя для него ничего не значило. Но я был горд тем, что знал его, и в первый раз чувствовал свое превосходство над Ларсеном.

— Я помню, что писал рецензию на тоненький маленький томик… — начал я, но она прервала меня.

— А вы? — воскликнула она. — Вы…

Она смотрела на меня широко раскрытыми от удивления глазами.

Я, в свою очередь, кивнул.

— Вы — Хэмфри Ван-Вейден, — закончила она и прибавила со вздохом облегчения, не заметив, что этот вздох кольнул Волка Ларсена. — Я так рада! Я помню вашу статью, — поспешно прибавила она, поняв неловкость своего восклицания, — статью, слишком лестную для меня.

— Нисколько, — возразил я галантно. — Этим вы отрицаете мое независимое суждение. Впрочем, все мои собратья-критики были одного мнения со мной. Разве Лэнг не включил ваш «Вынужденный поцелуй» в число четырех самых знаменитых женских сонетов, написанных на английском языке?

— Но ведь вы назвали меня американской миссис Мейнель!

— А разве это не правда?

— Нет, это неверно… Это меня задело.

— Мы можем судить о неизвестном только по известному, — ответил я с обычной моей академической манерой. — Как критик я должен был дать вам известное место в литературе. Теперь же вы сами определили его. Семь тоненьких томиков ваших стихов стоят у меня на полке; а рядом — два потолще, это статьи, которые не уступают стихам. Я думаю, недалеко то время, когда при появлении новой неизвестной писательницы в Англии критики назовут ее «английской Мод Брюстер».

— Вы слишком любезны, благодарю вас, — прошептала она, и изысканность ее тона вызвала в моей душе целый сонм ассоциаций. Передо мною вдруг воскресла вся моя прежняя жизнь на другом конце мира, и я почувствовал острую боль — щемящую тоску по родине.

— Итак, вы — Мод Брюстер, — торжественно сказал я, смотря на нее.

— Итак, вы — Хэмфри Ван-Вейден, — ответила она, глядя на меня с такой же торжественностью. — Как все это странно! Я не понимаю. Мы никогда не ожидали от вашего серьезного пера какой-нибудь романтической истории из жизни моряков!

— Да я и не собираю здесь никаких материалов, уверяю вас, — ответил я. — У меня нет ни склонности, ни способности к беллетристике.

— Скажите, почему вы всегда прятались у себя в Калифорнии? — спросила она. — Это нелюбезно с вашей стороны. Мы, на Востоке, почти не видели вас.

Я поклоном поблагодарил ее за приветливые слова.

— Однажды я едва не встретилась с вами в Филадельфии, — вы должны были читать лекцию, кажется, о Броунинге? Но, к сожалению, мой поезд опоздал на четыре часа.

Мы оба позабыли, где находимся, забыли о Волке Ларсене, молчаливо слушавшем нашу болтовню. Охотники встали из-за стола и ушли на палубу, а мы все еще болтали. Остался один Волк Ларсен. Вдруг я вспомнил о нем и увидел, что он, откинувшись на спинку стула, с любопытством прислушивается к языку чуждого для него мира.

Я оборвал нашу беседу на полуслове. Настоящее со всеми его опасностями и треволнениями снова обрушилось на меня. Это передалось и мисс Брюстер. И при взгляде на Волка Ларсена в ее глазах отразился странный, непреодолимый ужас.

Волк Ларсен медленно встал и неловко засмеялся металлическим смехом.

— Не обращайте на меня внимания, — сказал он с притворным самоунижением. — Не считайтесь со мной. Беседуйте, пожалуйста. Продолжайте.

Но наш разговор оборвался, и мы тоже встали из-за стола с неловким смехом.