12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Джека Лондона «Морской волк»: Глава 10

Моя дружба с Волком Ларсеном возрастает, если только можно называть «дружбой» отношения между хозяином и слугой, или, еще вернее, между королем и шутом… Я для него игрушка, и он ценит меня не больше, чем ребенок свою игрушку. Моя обязанность — забавлять его, и пока я забавляю его, все идет хорошо. Но лишь только он начинает скучать или на него находит мрачное настроение, как он сейчас же отсылает меня из кают-компании на кухню, и счастье еще, если мне удается уйти целым и невредимым.

Его одиночество постепенно начинает ложиться тяжестью на мою душу. На судне нет ни одного человека, который не боялся бы и не ненавидел его. И нет ни одного, которого он, в свою очередь, не презирал бы. Кажется, будто его пожирает та ужасная сила, которая заключена в нем и не находит себе исхода. Он таков, каким был бы гордый Люцифер [Люцифер, буквально — «светоносец»; наименование утренней звезды; одно из древних и средневековых названий дьявола], если бы он был изгнан в общество призраков.

Такое одиночество тягостно само по себе, но оно еще более отягощалось постоянной меланхолией, свойственной его расе. Узнав его, я все яснее и яснее понимал старые скандинавские легенды. Белолицые рыжеволосые дикари, создавшие свой страшный пантеон [Пантеон — в древности храм, посвященный всем богам; усыпальница великих людей], были одной с ним кости. Легкомыслие веселых представителей латинской расы не находило в нем никакого отзвука. Его смех — выражение жесткого юмора. Но он смеется редко, гораздо чаще он печален. И печаль его так же глубока, как корни его расы. Он унаследовал ее от своих предков. Эта печаль сделала его народ умеренным, воздержанным, трезво мыслящим, опрятным и до фанатичности нравственным. Особенно ярко проявились эти черты в английском пуританизме. Главный исход эта первобытная меланхолия находила в религии, в ее наиболее грозных формах. Но Волк Ларсен отрицал такого рода утешение. Его звериный материализм исключал религию. И поэтому, когда на него находило мрачное настроение, ему оставались только его дьявольские выходки. Если бы он не был таким ужасным человеком, я мог бы иногда жалеть его. Так, например, три дня назад, утром, когда я зашел к нему в каюту, чтобы налить воды в кувшин, я вдруг неожиданно натолкнулся на него. Он меня не видел. Он опустил голову на руки, и его плечи судорожно подергивались от рыданий. Его душа точно разрывалась от страдания. Я тихонько вышел и услыхал за дверью, как он стонал: «Боже мой, Боже мой!» Я не думаю, чтобы он в это время призывал Бога, — это было просто восклицание, но оно шло из самой глубины его души.

За обедом он спросил охотников, не знают ли они какого-нибудь средства от головной боли, а вечером он, сильный человек, был почти слеп и от боли метался по кают-компании.

— Никогда в жизни я не болел, Сутулый! — сказал он, в то время как я провожал его в каюту. — И головной боли у меня никогда не было, кроме того раза, когда мне раскроило голову рукояткой от лебедки.

Эта страшная головная боль продолжалась три дня, и все это время он страдал безропотно и одиноко, как дикий зверь: без жалобы, без сочувствия, как, по-видимому, обычно страдают на судах.

Однако сегодня утром, войдя в его каюту, чтобы прибрать постель, я нашел его здоровым и погруженным в работу. Его стол и койка были завалены чертежами и вычислениями. Он наносил с помощью циркуля и угольника на большой прозрачный лист кальки какой-то чертеж.

— А, Сутулый! — приветливо встретил он меня. — Я как раз кончаю последние штрихи. Хотите посмотреть, в чем дело?

— А что это? — спросил я.

— Изобретение, сберегающее труд моряков и сводящее мореплавание к простоте детской игры. Теперь даже ребенок сможет управлять судном. Всякие сложные выкладки отпадают. Все, что отныне понадобится в самую бурную ночь, — это одна звезда, с помощью которой вы мгновенно сможете определить, где вы находитесь. Смотрите. Я помещаю чертеж на прозрачной бумаге на эту карту звездного неба и поворачиваю его к Северному полюсу. Я вычислил и перевел на чертеж широты и долготы. Достаточно положить его на звездную карту и поворачивать, пока данная точка не придется против цифр на нижней карте, и — готово! Вот вам и точное местонахождение судна.

В его голосе звучало торжество, и его глаза, в это утро чистые и голубые, как море, сияли ярким светом.

— Вы, должно быть, хорошо знаете математику, — сказал я. — Где вы учились?

— К сожалению, я никогда не был в школе, — ответил он, — приходилось самому добиваться всего. А как вы думаете, почему я сделал эту штуку? — неожиданно спросил он. — «Иль мыслю я оставить след в песках времен?»

Он засмеялся своим ужасным язвительным смехом.

— Нисколько. Я просто хочу получить патент, нажить денег и свински прокутить их за одну ночь, пока другие люди будут работать в поте лица. Вот моя цель. А вместе с тем мне было просто приятно работать над этой задачей.

— Радость творчества, — пробормотал я.

— Да, кажется, это так надо назвать. Это только другой способ выразить радость жизни, победу движения над материей, живого над мертвым, или, наконец, гордость закваски, сознающей, что она действительно закваска жизни.

Я всплеснул руками в беспомощном негодовании на его закоснелый материализм и занялся приготовлением постели. Он продолжал вычерчивать линии и геометрические фигуры на прозрачной бумаге. Его работа требовала необыкновенной чистоты и точности, и я восхищался тем, как он сдерживал свою силу и чертил тонкие, изящные линии.

Закончив уборку, я загляделся на него, зачарованный. Он был, безусловно, красив, красив настоящей мужественной красотой. И вновь с прежним изумлением я заметил, что у него на лице нет следов ни порока, ни жестокости, ни греха. Можно было поклясться, что это лицо человека, который не способен на злое дело. Говоря это, я не хочу, чтобы меня превратно понял читатель. Я хочу только сказать, что это было лицо человека, который или не делал ничего противоречащего указаниям его совести, или не имел ее совсем. Я скорее склонен именно к последнему объяснению. Он был великолепным представителем атавизма [атавизм — проявление у потомства признаков, отсутствующих у родителей, но существовавших у более отдаленных предков]. Человек, принадлежащий к первобытному типу, явившийся в мир до введения каких-либо моральных законов. Ему была неизвестна мораль, он был аморален.

Как я уже сказал, он был образцом мужественной красоты. Его лицо было гладко выбрито, и каждая черта выступала четко и резко, как у камеи. Его белая кожа от морского ветра и яркого солнца стала темно-бронзовой и говорила о многих жизненных битвах. Этот загар еще больше подчеркивал его дикость и красоту. Губы его обладали той твердостью, почти резкостью, которая характерна для тонких губ. Подбородок, челюсти говорили о жестокости и неукротимости самца. Нос был резко очерчен. Он чуть-чуть напоминал орлиный клюв и принадлежал человеку, рожденному побеждать и властвовать. Он мог быть греческим, мог быть и римским, только для первого он был немного широк, а для второго тонок. И хотя все лицо было воплощением жестокости и силы, на нем лежала печать изначальной меланхолии. Она углубляла линии в углах рта, проводила морщинки у глаз и на лбу и, казалось, придавала величие и законченность, которых иначе недоставало бы его облику.

Итак, я поймал себя на том, что стоял без дела и изучал его. Не могу передать, как глубоко заинтересовал меня этот человек. Кто он? Кем он был? Как он жил раньше? Казалось, ему принадлежали все силы, все возможности, почему же он оставался безвестным капитаном какой-то промысловой шхуны и славился среди моряков только своей невероятной жестокостью?

Мое любопытство разразилось потоком слов:

— Почему вы не совершили великих подвигов в этом мире? С вашей мощью вы могли бы подняться до любой высоты. Не зная ни совести, ни морального инстинкта, вы могли бы властвовать над миром, сломить его мановением руки. А между тем я вижу вас здесь, в зените вашей жизни, когда она уже начинает идти на ущерб, — вижу вас влачащим темное и грязное существование, охотящимся на каких-то морских зверей для удовлетворения женского тщеславия и кокетства, купающимся в свинстве, говоря вашими собственными словами. В этом нет ничего прекрасного. Почему при всей вашей изумительной силе вы ничего не сделали? Ничто не могло бы помешать или остановить вас, ничто. В чем же дело? Или у вас не было честолюбия? Или вы не устояли перед искушениями? Скажите, отчего это?

Он в самом начале моей вспышки поднял на меня глаза и спокойно следил за мной, пока я, наконец, не закончил. Я стоял перед ним задыхающийся и смущенный. Он с минуту подождал, как бы ища, с чего начать, и затем сказал:

— Сутулый, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять? Если вы помните, «иное зерно упало на камень, где оказалось немного земли, и скоро пустило росток, потому что земля была не глубока. Когда же взошло солнце, зерно увяло и засохло, потому что у него не было корня; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».

— Ну, хорошо, — сказал я.

— Хорошо? — повторил он насмешливо. — Нет, совсем не хорошо. Я был одним из этих зерен.

Он наклонился над чертежом и стал продолжать работу. Я закончил уборку и уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, когда он опять обратился ко мне:

— Сутулый, если вы взглянете на карту западного берега Норвегии, то вы увидите там залив, который называется Ромсдаль-фьорд. Я родился в ста милях от этого морского рукава. Но я не родился норвежцем. Я датчанин. Мой отец и мать — датчане; я никогда не мог узнать, как они попали в эту пустынную часть западного берега Норвегии. За исключением этого никакой тайны в их жизни не было. Это были простые, бедные, неграмотные люди. Они происходили от целого ряда поколений таких же бедных и неграмотных людей, посылавших с незапамятных времен своих сыновей в море. Больше мне нечего сказать о них и о себе.

— Как нечего? — возразил я. — Еще многое для меня не ясно.

— Ну, что же я вам могу еще рассказать? — спросил он снова, делаясь мрачным. — Рассказать о лишениях, перенесенных ребенком? О рыбной диете и грубой жизни? О лодках, на которых я плавал в море, едва научившись ходить? О моих братьях, которые один за другим уходили в море и не возвращались? О самом себе, безграмотном каютном юнге, плававшем с десяти лет на старых каботажных судах? О жестокой качке и еще более жестоком обращении, когда пинки и удары были моим сном и обедом и заменяли собой слова, а в душе моей оставляли страх, ненависть и боль? Я не хочу вспоминать. Меня охватывает даже приступ безумия, когда я думаю об этом. Были каботажные [каботажный — прибрежный] шкипера, которых я, вернувшись на родину в зрелом возрасте, охотно убил бы на месте, но только я не встретился с ними. К сожалению, эти шкипера уже поумирали, все, кроме одного, который тогда был еще штурманом, а когда я с ним встретился, стал капитаном. Я оставил его калекой, которому ходить никогда больше не придется.

— Но где же вы, читающий Спенсера и Дарвина и никогда не посещавший школы, научились читать и писать?

— На английских торговых судах. Каютным юнгой — двенадцати лет, юнгой — четырнадцати, матросом — шестнадцати и, наконец, поваром на баке. У меня были бесконечные планы и бесконечное одиночество. Я не получал ни поддержки, ни сочувствия. Я до всего дошел сам — до навигации, математики, естественных наук, литературы, и чего еще? А какая польза? Владелец и капитан судна в зените жизни, как вы говорите, — я начинаю уже идти на убыль и приближаться к смерти. Жалкая жизнь! И когда взошло солнце, я увял и засох, так как у меня не было корней.

— Но история говорит нам о рабах, поднявшихся до трона, — упрекнул я его.

— История также говорит и о счастливых возможностях, представившихся этим рабам, поднявшимся до трона, — ответил он мрачно. — Ни один человек не создает себе сам счастливого случая. Великие люди ловили этот случай, когда он им предоставлялся. Корсиканец [Наполеон I — по происхождению корсиканец (род. на о. Корсика в Средиземном море)] поймал свой случай. У меня были мечты не менее великие, чем у него. Я узнал бы свой случай, но он никогда ко мне не приходил, терние выросло и задушило меня. И вот что, Сутулый, могу вам добавить: вы знаете обо мне больше, чем кто-либо на свете, кроме моего брата.

— А кто он и где он?

— Владелец парохода «Македония», промыслового судна. Мы, вероятно, встретимся с ним у берегов Японии. Его называют Смерть Ларсен.

— Смерть Ларсен! — невольно вскрикнул я. — Он похож на вас?

— Не очень. Он безголовый кусок мяса. В нем, как и во мне, много… много…

— Зверского, — подсказал я.

— Да, благодарю вас за слово, именно — «зверского»; в нем не меньше зверского, чем во мне, но он едва умеет читать и писать.

— И он никогда не философствует о жизни? — добавил я.

— Нет, — ответил Волк Ларсен с неописуемой горечью, — и он счастливее меня, оставляя все эти вопросы в покое. Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.