Повесть Пришвина «Корабельная чаща»: Часть 8. Глубинный залом. Глава 26
Когда круглый лес, сдержанный запонью в устье молевой реки, под нажимом плывущего сверху начинает нырять под верхний слой сплава и набивать реку на всю ее глубину, то вся эта набитая лесом часть реки называется у бурлаков пыжом.
Так ведь и пыж в ружье из войлока натуго прибивается к пороху: пыж в ружье – из войлока, пыж в реке – из круглого леса.
Иной пыж бывает на несколько километров вверх от устья и толщиной до самого дна. Какое же, значит, давление снизу испытывает на себе каждое верхнее бревно! Вот отчего при крайнем нажиме нижних деревьев верхние сплошной щетиной поднимаются вверх.
Долго, конечно, под таким давлением и вся запонь оставаться не может. Тут или бурлаки дружно возьмутся за дело, откроют в запони воротца и мало-помалу, разбирая лес на сорта, выпустят его по направляющим бонам в Двину, и река от пыжа освободится. Или же, если бурлаки прозевают, «мертвяки» с якорями вырвутся, запонь разорвется и пыж вылетит из устья реки на всю волю двинской воды, как настоящий пыж вылетает из ружья после выстрела.
Хорошо еще, если так вырвется одна молевая река вроде нашей Верхней Тоймы, а если в то же время вывалит лес сразу в Двину из всех молевых речек, что это будет?
Оттого-то на всем севере бурлаки так боятся дружной весны.
Сколько тревоги, сколько волнений, сколько лишних людей, отлынивающих от дела, приходят прямо по пыжу из любопытства в сплавную контору. Сколько тоже и лишних слов вылетает из уст таких любопытных, сколько дают они всяких советов, а в глубине души, в ее сокровенной праздности, бывает, как на пожаре: бездельники втайне желают, чтобы пламя разгоралось все больше, больше.
Отчего это?
На памяти старых людей не было еще такого пыжа на Верхней Тойме, какой собрался в устье реки в ту весну, когда кончалась война и двое ребятишек, брат и сестра, в поисках своего отца показывались там и тут между людьми.
Теперь уже издали кажется, будто тогда только и говорили о том, как и где странствуют детишки, и даже некоторые настойчиво требуют проверить их бумаги, и если они своевольно плавают и ходят в лесах, то перехватить бы их и вернуть в родные места.
Еще была молва о том, что какой-то солдат без руки прошел куда-то за Пинегу в Корабельную чащу. Эта молва катилась от человека к человеку, как морская волна, и, может быть, не раз уже успела вернуться к тому самому, кто, казалось бы, первый от кого-то услышал и кому-то сам рассказал.
Так было и между теми людьми, кто, чуя опасность прорыва запони, приходил по пыжу через реку в контору на сплаве.
По раннему времени года в конторе горела железка, и многие приходили в контору, только чтобы погреться, сами же делали вид, будто тоже принимают горячее участие в спасении запони.
Больше всех тут разглагольствовал какой-то неизвестный пришлец, будто бы инструктор канадского лесопиления. Он тем отличался от всех наших знакомых, что у нас принято о всем главном помалкивать, он же делал вид, как будто и об этом всем нашем тайном все знал и смело мог о всем заключать и к чему-то все подводить.
И все у него сводилось к тому, что у нас ничего не понимают в лесном деле.
В Канаде, в Канаде, только в Канаде о лесах известна вся правда.
Наш бухгалтер из Райзо, самый скромный гражданин в мире, слушал «канадца» долго и с тихой улыбкой, как от стыда, опускал голову. Но, видно, и такому скромному и застенчивому Ивану Назарычу слушать канадца стало невмоготу.
– Милый мой! – сказал он,– ты все говоришь о правде в Канаде, да какая же в этом правда, что пилить леса и пилить. Если в этом одном будет правда и все мы будем леса пилить по-канадски, то кто же их будет растить и хранить?
– А зачем их растить? – ответил канадец,– мы же скоро перейдем на каменный уголь.
Иван Назарыч опешил и успел только сказать:
– Вот оно что!
И остался с открытым ртом.
– Вот оно что! – повторил за ним канадец,– а ты думаешь, надолго человечеству хватит угля? На самое короткое время! Но и тогда опять ничего не будет плохого.
Тут Иван Назарыч не утерпел.
– А уголь,– сказал он,– ведь, как и лес, кончится – сгорит. Что тогда?
– Ничего опять не будет плохого: тогда перейдут на силу атомную, и этого в природе столько, что над нами после смеяться будут: для чего мы так долго берегли свои леса от пилы.
– Вот оно что! – повторил Иван Назарыч, не успевший одуматься еще и от каменного угля.
– То-то вот оно и есть,– продолжал канадец,– люди за леса держатся из-за робости, и лес делается аккумулятором всего отсталого, всякой косности, он консервативен, как старая баба, и чем скорей мы с этой зеленой дрянью покончим, тем свободней, лучше нам будет жить.
– Это не способ! – заявил Иван Назарыч.
И вдруг загорелся, как это бывает о такими людьми, как с медведями в лесу: копался-ковырялся в корешках, в ягодках и вдруг, почуяв врага, стал на дыбы.
– Ты говоришь,– сказал он,– леса пилить. Сон ты это видишь или от большого ума говоришь? Наше горе пилит леса, а не мы. Ты – нет! ты не от ума говоришь. Ты же понимать должен: наша сила в лесах совершается. Есть среди наших лесов за Пинегой краса всего нашего края: Корабельная чаща. Триста лет ее берегли в республике Коми. И выросла чаща дерево к дереву так часто, что срубишь дерево, и оно на землю не упадет: прислонится к другому дереву и останется.
– Ты говоришь,– сказал он,– леса надо пилить. Сон ты это видишь наяву или от большого ума говоришь?
Канадец чуть-чуть смутился от внезапного нападения и растерянно спросил:
– Зачем сон?
– А затем сон,– ответил Иван Назарыч,– что есть люди вроде тебя, говорят складно и такие слова, что хоть возьми да прямо в карман положи. И кладут многие в карман и верят, а это после окажется сон, и кто сказал их – это сказал сон-человек.
– Как это сон-человек? – повторил канадец, не понимая еще, с какой стороны будет на него нападение.
– А так – сон,– ответил Иван Назарыч.– Как же это не сон, ежели ты горе человеческое хочешь нам представить как правду и хвалишься тем, что в Канаде спешат уничтожить леса поскорей и взяться за каменный уголь.
– А чего ты-то ерепенишься? – спросил, собираясь с духом, канадец.– Тебе-то что?
– Как же не беспокоиться мне за леса,– ответил Назарыч,– если в лесах наша сила совершается. Ты это понимаешь?
– Не понимаю,– ответил канадец.
– А вот я сейчас тебе притчу скажу, и ты поймешь. Есть у нас возле реки Мезени в маленьком государстве Коми Корабельная чаща, вот какой силы и красоты, что каждое дерево на подбор: дерево к дереву так часто, что какому надлежит падать, упасть нельзя: прислонится к другому и стоит, как живое. Полюбилась людям эта роща, и решили они ее хранить. Старики молодым передавали завет свой хранить Корабельную чащу: сила в этой роще хранится и правда. Так триста лет эту чащу укрывали от пилы и топора.
– Суеверие и косность! – сказал канадец, собираясь с духом.
– Не суеверие, а сила правды,– ответил Назарыч,– и я сейчас тебе это выведу. Триста лет хранили Корабельную чащу, и вот приходит с войны чужой солдатик без руки и говорит: «Я лесник по природе своей и дорожу лесами не меньше вас. Я солдат и служу Советскому Союзу, и я знаю: Ленин сказал и завещал нам правду сказать, и мы должны эту правду сказать на весь мир, и слово у нас это найдется, слово правды на весь мир».
Так сказал простой солдатик, и люди задумались. Не по-нашему он им сказал, не сон были его слова.
Умел сказать простой солдатик, люди задумались и порешили свою священную рощу отдать. Триста лет берегли и, услыхав слово о правде, нашли в себе силу расстаться.
Понял? Горе наше заставляет рубить леса, и радоваться тут нечему: леса надо растить и хранить, в лесах народная сила растет. Когда же время придет, мы ничего не пожалеем.
Так сказал Иван Назарыч, и кто-то спросил его о Корабельной чаще и о солдате с подвязанной рукой, но он сел на свое место, с улыбкой для всех и с вопросом: «Не сказал ли чего-нибудь лишнего?»
А молва людская, как морская волна, о Корабельной чаще и о безруком солдате и каком-то его слове правды покатилась дальше и дальше.
Из области вышел приказ держать в устье Верхней Тоймы запонь до прихода одного парохода, названного в честь славного северного партизана «Быстровым». Приказ был решительный: «До прихода «Быстрова» запонь ни в коем случае не спускать».
Вот и поговори теперь о необходимости спустить запонь, если есть из области такой решительный приказ. Кто возьмет на себя ответственность не послушаться и поступать не как надумали в области, а как надо поступить, учитывая видимый здесь и невидимый в области закон природы.
Оно, конечно, понятно, почему в области вышел такой решительный приказ: «Быстров» назначен пройти с продовольствием в такие глухие места, куда можно на пароходе попасть только раз в полую воду. Если же «Быстров» вовремя не попадет в те места, то люди, занятые охотничьим промыслом, останутся на весь сезон без муки.
Выходит, что «Быстрова» во что бы то ни стало надо пропустить.
Против этого разумного приказа восстал только один человек, вроде атамана у бурлаков, заведующий запонью Верхней Тоймы. Он требовал запонь сейчас же открывать и брался устроить такое распределение направляющих бонов, что «Быстров» мог бы между ними свободно пройти вверх.
Правда была, конечно, у бурлаков: из конторы никак нельзя было служащим увидеть того, что ясно указывало на приближение тех признаков стихийной катастрофы, какую чуяли бурлаки и не могли словами понятно об этом сказать тем, кто склонялся больше понимать приказы, чем прямые указания жизни.
Бурлак, заведующий запонью, стал раздраженно требовать разбора запони, контора вздыбилась и пошла «на принцип».
Кому-кому, а уж никак не бухгалтеру Ивану Назарычу спорить с приказом из области: все понимает, а до времени все помалкивает. И так все: один за другого, другой за третьего, снаружи как будто все за приказ, и все тоже помалкивают, а слово берет на себя сон-человек один-единственный.
Так, через какого-то пустозвона канадца контора и пошла «на принцип», хотя втайне ни у кого настоящего принципа не было: настоящий принцип, по нашему мнению, был только у бурлака, заведующего запонью.
Кто же он, этот человек, что может спорить и с приказом из области?
Все знают, это не простой человек.
Река сбежистая в весенних водах – это река безумная, она мчится, чтобы всю лесную воду почти что досуха сбросить в Двину. Такая река все равно что водопад, и вот по такому-то водопаду лесной наездник, бурлак, мчится, бывает, на одном бревне, как степняк на коне. Бурлаки на сплавах такие же молодцы, как степные наездники на своих конях.
Бывает даже, когда разнесет вдребезги запонь и моль вырвется в Двину, то и тут ватага удалых бурлаков под управлением своего природного атамана, кто на челне, кто на бревне окружат всю моль и успеют за одну какую-нибудь ночь обвязать и обнести ее бонами.
Вот такой-то молодец атаман был сейчас заведующим запонью. Не легко было такого найти. Не легко теперь с ним и справиться. За его спиной стоят сейчас все бурлаки. Вот он опять звонит по телефону:
– Долго ли вы будете реку держать?
Человек у телефона ничего не может ответить.
– Что он спрашивает? – говорит канадец.
– Спрашивает: долго ли вы будете реку держать?
– Скажи ему: скоро пустим, а если спросит: «Как скоро?» – скажи ему: «Как скоро, так сейчас».
На короткое время телефон смолкает, но вот он опять.
– Дешевый мужик! – сказал инструктор лесопиления.
И тут же объяснил свои слова:
– Такие они все пинжаки дешевые: сохранит запонь – награждать не надо, он даже и не поймет, за что его наградят, а упустит, запонь разлетится – не жалко такого и наказать... Вон опять накручивает, спроси, что ему надо.
По телефону сказали:
– Открывайте запонь – последнее предупреждение: лес встает!
Все бросились к окнам, а некоторые выбежали даже вон из конторы, и все увидели, что там и тут по всей желтой поверхности пыжа отдельные деревья, вернее – скелеты деревьев, тут же у всех на глазах без всякой видимой причины вдруг вскакивали быстро и некоторое время, чуть покачиваясь, утверждались.
– Лес встает! – повторяли свидетели этого редкого и странного явления.
И шептали суеверно о заведующем запонью:
– Он что-то знает.
Это была действительно правда: Мануйло кое-что знал.
Теперь из своей будочки с телефоном из окошка он смотрел на береговую грамоту, написанную лапками птички, смотрел на свои собственные заметки на песке, на подплывающих паучков, соображал, думал, и правда – старый бурлак кое-что знал.
Он знал – это наступает последняя ночь нажима новых и новых деревьев на пыж: в эту ночь запонь больше не выдержит.
Что же ему было особенно трудно и отчего ему было так тяжело на душе: он знал, а людям сказать и их уверить не мог. Если бы он своими словами указал бы на разные признаки, вроде грамоты птички, все бы только посмеялись, полагая, что Мануйло заводит свою новую сказку о какой-то грамотной птичке.
И еще тяжелее было, что они знать того не хотели, что ему как главному бурлаку, вроде атамана, ему, заведующему запонью, так же, как и им там в конторе, хотелось бы пропустить «Быстрова», и он по себе самому больше их понимал, какая промысловым охотникам бывает нужда в продовольствии. У него даже сложился план в голове, как это сделать, чтобы и лес спустить, и дать пройти пароходу. Им же было все дело только в приказе и в том, что Мануйло приказа не хочет слушаться.
Не для себя же, не для своей какой-нибудь выгоды он не хочет слушаться приказа, тоже не для их и благополучия он не может слушаться приказа.
И вдруг вспомнилось ему, как лежали они вместе в больнице с тем сержантом.
«Как его звали?» – стал вспоминать Мануйло.
И вспомнилось – звали его Васей, и говорили они с ним о правде истинной.
«Вот куда надо смотреть,– сказал он себе,– вот кому надо служить».
И когда от этого разговора с Васей пришел к спору своему сейчас с начальником, вдруг ему стало все ясно: он будет слушаться и не будет нарушать приказ, но он приготовится на случай, если запонь полетит в эту ночь. Он распорядится сейчас всем бурлакам приготовиться и в эту ночь, не смыкая глаз, сидеть возле лодок: дело трудное, опасное, но бывалое: окружить на Двине бонами всю моль и запереть ее.
Теперь после решения веселей ему стало смотреть из своего окошка на крутой песчаный берег с грамотой птички.
Он видел, как пауки, растопырив ноги, пешком по воде прибывали на берег, видел, как всякие букашки подплывали на остров спасения, какие-то ничтожные блошки и вошки плыли, скакали, ехали, кто на чем, кто на ком.
Их всех встречала самая хорошенькая птичка, вся ровно сизая, и на груди у ней черный галстук, сама узенькая, стройная, хвостик длинный, ножки тонкие; и все бегает, бегает, и до того забегается по краю взад и вперед, что когда надо остановиться, то хоть и на одном месте стоит, но все равно движется, и на тонких ножках своих раскачивается, и трясет хвостиком. И вдруг – цап! носиком одного из прибывших гостей – цап! другого – цап! третьего,– много нацапается, нахватается, и себе на пользу, и им, такому множеству, никогда не в убыток. И опять примется бегать по краю вперед и назад, вперед и назад.
Такие уж, видно, и гости, что им от этого ничего не делается, на то так и множится вся эта мелочь, чтобы все ее кушали и чтоб хватало на всех.
Тут были с прилету и зяблики и тоже клевали, но правильных следов на песке ни от каких птиц не оставалось: таких следов, чтобы по ним, как по следам трясогузки, можно было бы понимать движение прибывающей и убывающей воды на Двине.
С утра до ночи бегает трясогузка по песку у самой воды. И от лапок птички у самой воды, лапочка за лапочкой, складывается настоящая строчка.
Прибывает вода, строчка набеганная тонет, а птичка гонит новую, и опять новая тонет: вода прибывает.
Скоро тонет, скоро и птичка бегает, и, значит, очень, очень сильно вода прибывает.
А то и птички нет на берегу, а на глазах строчки выходят из-под воды, много или мало, скоро или медленно, смотря по тому, мало или много прибывает вода.
Какое множество рек больших и малых впадают в Двину, этого птичка не знает, ее дело только встречать гостей и брать от них свою долю. Птичке кажется, она работает только для себя, только чтобы самой наклеваться, а выходит ее дело на всех. Ведь если повысится горизонт какой-нибудь речки, Двина это чувствует, и если понизится, тоже чувствует, и все это передается на песке через лапки бегающей птички трясогузки.
Мануйло дожил почти до старости, но все удивляется и старается всегда понять, зачем это и к чему. А когда сам поймет, то это самое и считает за правду и об этом на пользу хочет сказать. А вот какие-то они, вроде канадца, знать не хотят этой правды, слушают какого-то приказа, его же правду принимают за сказку, за птичью грамоту.
День как-то странно кончался, темнело больше, чем темнеет в это время, чем оно может темнеть в это время года. Строчки тонули прямо даже из-под лапок птички.
И вдруг Мануйло понял все и до конца.
Это Вычегда, большая река, вся разом бросилась в Двину, теперь неминуемо запонь в эту ночь разлетится. Вот на глазах даже и птичка бросила бегать и улетела. Надо идти, бежать, готовиться к беде и самому с собой тоже укладываться: редко бывает, чтобы спасение леса обошлось без человеческой жизни.
Была тут минутка, когда Мануйло вспомнил, что детям он послал записку и все их ждал и их все почему-то не было.
Так он подумал сейчас, уходя к бурлакам на работу, что скорей всего детей тогда забрали охотники и увезли обратно в Вологду.
И он надолго перед наступлением темноты отвел свои глаза от Двины, и вот нужно же, что как раз в эти какие-то, может быть, два часа и случилось на Двине: подплывал какой-то маленький плот с огоньком.