Повесть Пришвина «Корабельная чаща»: Часть 4. Мануйло из Журавлей. Глава 13
Митраша с Настей выросли в Усолье и Москву никогда не видали. Сейчас тоже объехали Москву северным путем из Переславля через станцию Берендеево.
Во время войны в Усолье собирался народ по ночам на высокое место, смотрел на небо в сторону Москвы, и небо было в зареве, и какие-то страшные огни то вспыхивали, то потухали, и народ повторял одно зловещее слово:
– Бомбят!
А недавно в той стороне стали показывать другие огни, они высоко поднимались на темном небе: голубые, красные, зеленые, и сыпались разноцветными фонтанами вниз, и всем видно было – это огни радости, и люди весело повторяли:
– Победа!
И все это горе и радость – в Москве, а самой Москвы не видать.
Вот отчего, с первых же слов Мануйлы, как только он сказал, что был у Калинина, Митраша подумал о нем с уважением: Мануйло видел Москву! Вот бы теперь узнать от него все о Москве: какая она сама, какие там люди и что они делают. И еще хорошо бы тоже узнать, как Мануйло в Москве достигал своего путика и что это за свои путики и какие они.
Утром, как только дети проснулись, Мануйло уже и рыбы поймал, и наварил ухи, и дожидался у теплинки, когда они встанут и будут с ним вместе уху хлебать.
За ухой Митраша подумал, что первое надо спросить о своем путике, а потом, как Мануйло его достигал.
– Что это: свой путик? – спросил Митраша.
– А у отца твоего разве не было,– ответил Мануйло.– Кто твой отец?
– Мой отец лесник.
– А если он лесник,– сказал Мануйло,– то как же ты ничего не знаешь о путиках?
– У нас на родине нет своих путиков,– сказал Митраша,– ты, дядя Мануйло, скажи нам, какой бывает свой путик, и как ты в Москве достигал своего путика, и какая Москва.
– Свой путик, ребята,– сказал Мануйло,– долгий, он достается нам от отцов, и дедов, и прадедов.
Путик у меня долгий, и на деревьях затесы: наше знамя охотничье делается одним рубышом и означает Волчий зуб.
Путик мой пересекает чужой путик, и на россошине у меня стоит знамя Волчий зуб.
Наше знамя на россошине означает мою сторону, мой полуденный ветер.
Знамя Волчий зуб означает: «Не ходи другой на мой ветер, на мой топор».
Знамя другого человека стоит на другой россошине и означает Воронью пяту и делается в три рубыша.
Знамя другого человека на россошине означает: «Не ходи на мой ветер, на мою пяту, на мой топор».
Такой у нас в суземе закон: другой не ходи на мой топор!
Мануйло остановился и задумчиво глядел в глаза Митраши.
Было ему так, что с малолетства слышал про этот закон и думал о нем одно, что это верный, хороший и твердый закон. А вот теперь говорит, глядит в эти ясные большие серые глаза, и что-то ему чудится: где-то он видел эти глаза и что-то было такое, вроде как бы кто против этого закона ему говорил.
И вот этот мальчик сейчас его спрашивает:
– Страшно у вас?
И на вопрос: «Чего страшно?» – отвечает:
– Себе-то, дядя Мануйло, хорошо на путике, а другому страшно: вдруг нечаянно и попадешь как-нибудь на твой топор?
– Нечаянно можно,– ответил Мануйло,– нельзя только с умыслом. Так вот я вам и сказываю дальше:
На путике своем у корней дерева я вижу от солнца светлое пятнышко, насыпаю на это место песочку и на том гуменце ставлю силышко.
Откуда ни посмотришь на силышко – гуменце все бывает видко.
Глядит птица с высоты – и ей внизу гуменце видко.
Летит мимо птица, и ей гуменце мое вот как видко: и сверху, и снизу, и сбоку.
Все видко!
Птица в лесу любит песочек на солнышке, пуржится в нем, трепышется и попадается в силышко.
И тут я иду, собираю дичь, и отец мой ходил по тому же путику, и дед, и прадед ходил, и у них всегда было одно знамя Волчий зуб. Теперь же пришло время, и с меня требуют, чтобы я свой путик отдал в колхоз, а меня назначат на чужой путик.
– Нет,– ответил я,– никто не может управлять моим путиком: у меня есть свои тайны, и я о них никому не скажу. Примите меня в колхоз со своим путиком.
Колхоз назывался «Бедняк», и им было завидко. Я же хотел им добра: не себе, а всем было бы мясо с моего путика. Но им было завидко, и они меня не приняли в колхоз со своим путиком. Живые помочи!
– А это что? – спросил Митраша.
– Ничего,– ответил Мануйло,– у нас полесники все так говорят: помогает... Так вот я дальше сказываю:
Горько мне было на душе, когда я бурлачил в лесу этой зимой: от горя своего потерял я голову, и оттого упало на меня высокое дерево, и я тоже под ним упал на землю.
И тут вспомнилось Мануйле ясно, что был у него разговор с другим человеком о своем путике, и где именно: в госпитале с сержантом Веселкиным.
Теперь бы еще о глазах вспомнить, что там же он и видел такие глаза, как у Митраши, и спросить сироту о том, как звали его раненого отца. Но как раз в это время над самой рекой бреющим полетом пролетел с грозным шумом самолет и вышиб из головы Мануйлы нарастающее внимание к человеку.
Он продолжал о своем путике.
– Потерял голову! – дивился Митраша.
– Ну да! – ходил, как в тумане, все равно, что не было у меня головы, и я не мог услышать, скоро обернуться, увидеть, увернуться: я потерял голову – и дерево упало на меня.
Мне было на душе горько: я не мог жить без людей и не мог жить без своего путика. «Прощайте!» – сказал я.
Но меня подняли и в больнице выходили. И один человек, самый хороший, какого я только видал на свете, послал меня в Москву искать правды.
– Бедный Мануйло! – сказала Настя, и глаза ее, большие, темные, заблестели от слез, как ягоды блестят на дожде.
Не пожалей Настя Мануйлу, очень может быть, Мануйло и стал бы расспрашивать у Митраши про отца, и так бы все и дошли до правды. Но Мануйло заметил, какой милой от слез сделалась девочка, и своей огромной ладонью погладил ее золотистые волосы.
– Ты не меня жалей, а наш колхоз, недаром же он сам себя назвал «Бедняком». Мне же, деточка, везде хорошо: что ни задумаю, мне во всем счастье. И об одном я горюю, что люди не хотят брать свое счастье и похваляются своей беднотой.
– Дядя Мануйло,– сказал Митраша,– не надо больше про колхоз «Бедняк» и про путик, расскажи нам, что это за Москва, и какая она, на что похожа?
– Москва ни на что не похожа,– ответил Мануйло.– Большой дом и много окон: десять, двадцать, может, сто. А над этим большим домом построен другой большой дом, и тоже все окна и окна: не пересчитать. Над этим вторым домом сверху третий такой же, и опять все окна и окна, и опять вверх. Есть дома в двадцать домов и вверх.
А к этому дому рядом примазан другой такой же, с другим смазан третий, и так целая улица.
И тоже улица – не улица, как ручей – не река. Улицы, как речки, вливаются в большую реку, и по ней течет не вода, а народ.
Вот иду я, иду, и нигде мне самому ничего не видко: только все люди и люди, как льдины в ледоход.
Иду я, иду, и ничего мне самому не слышно: все везде кругом гудит, стучит, звенит и огнями играет: и красными, и зелеными, и желтыми.
Иду я, иду и вижу перед собой, великий мост через реку выгнулся и повис, по мосту люди идут тесно по той и по другой стороне. А по середине машины, много машин, как жуки: и черные, и синие, и разные. А под мостом внизу по реке идут пароходы по воде, а по берегам реки – опять машины. Только по мосту они ползут нешибко, как жуки по земле, а там они летят, как жук по воздуху, и гудят.
Иду по мосту, на ту сторону, гляжу на пароход, и мне мнится, будто не пароход идет, а мост подо мною идет.
Голова кружится!
Иду я и не смотрю больше на пароход, и голова у меня больше не кружится и будто стала на свое место. Все впереди видно мне опять.
Вот на той стороне дом великий, а на дворе уже темнеет, и в том великом доме загораются огни: один огонек, другой, третий, и пошло, и пошло: не счесть, сколько огней!
Я больше не иду, а как стал на мосту, так и стою, и смотрю, когда вовсе стемнеет и все огни загорятся.
Много огней в доме загорелось, и от низу и до верху в окнах все видко.
Там укладывает мать, вся в белом, маленьких детей в кроватки.
Там умываются.
А там – пьют вино.
А еще повыше – двое так сидят...
И все внизу видко, и только невидко, где окна завешаны.
А в одном окне мальчик сидит за столом, пишет, читает, губками перебирает, себе помогает, весь кудрявенький, хорошенький, а лампа зеленая.
Гляжу я на мальчика под зеленой лампой и забыл про себя, что я приехал в Москву, и куда мне идти, и что мне делать.
Стою спиной у железной решетки и гляжу туда на огни. Сам не вижу и не знаю, кто проходит, кто стоит возле меня и на меня глядит.
Вдруг человек хорошего вида, не молодой – не старый, из-под руки меня спрашивает ласково:
– Скажи, друг, откуда ты к нам пожаловал?
– С Пинеги,– отвечаю,– мы пинжаки.
– Оно и видно,– говорит,– издалека приехал. Похоже, еще и не устроился нигде. Чего же ты тут так долго стоишь и глядишь? Что ты видишь?
– Мне,– говорю,– вон тот мальчик полюбился под зеленой лампой: сидит, пишет, читает, губками себе помогает, какие веселые волосы. Не можешь ли мне сказать, кто этот мальчик у вас?
Засмеялся неизвестный человек на мои слова и говорит:
– Мальчик этот у нас, это вернее всего – новый Пушкин родился. Мы ждем от него, чтобы он так сказал о правде, чтобы все ее поняли и чтобы весь свет пошел за нашей правдой. Вот мы какие, вот какой у нас мальчик! Слыхал,– спрашивает,– про Пушкина?
– Нет,– отвечаю,– человек я северный, бурлак и охотник, сказки сам сказываю, а про Пушкина, может, и слыхал, да к чему он – не понимаю. Сделай милость, расскажи!
– Пушкин,–говорит,–был человек замечательный: он говорил только правду. Мы все ждем, чтобы он опять родился: вот, может быть, этот мальчик и есть новый Пушкин.
Тут я понял, что он это пошутил: не может человек два раза родиться. Но мне полюбилось, как он сказал: мне самому тоже хочется в своих сказках правду сказывать.
– Милый ты мой,– говорю я, и радуюсь, и прошу его,– друг, давай где-нибудь посидим, поговорим.
И показываю ему в окно на тех двух в окошке, что вот уже час или более так сидят, ничего не делают и между собой неслышно говорят.
– Можно! – отвечает мне мой друг.
И повел меня опять назад через тот великий мост.
Ну вот, пришли мы в другой большой дом, там все сидели, ели, пили, и мы сели за столик одни. Он меня накормил и сам немного отведал, а потом спрашивал и записывал, и так-то ему это полюбилось, когда я ему рассказал, что приехал в Москву просить, чтобы приняли меня в колхоз со своим путиком.
– Счастливый ты,– говорит,– человек!
– Это,– говорю,– я знаю.
– Нет, в том счастливый ты,– говорит,– человек, что на меня напал!
Так сложил он свои бумажки, заплатил по счету и велел вызвать машину.
Сели мы в машину и поехали скоро, вся Москва со всеми огнями за нами гонится и не может догнать.
– Хороша,– говорю,– Москва!
А он мне:
– Да и ты хорош!
Так приехали мы в общежитие, и тут ведено мне было жить спокойно и ждать, когда меня позовут. Прощаясь, друг мне еще раз сказал:
– Счастлив, что напал на меня.
И назвался Иваном Егорычем.
Ну, хорошо! Рано утром я просыпаюсь на белой постели, а вокруг все до одного человека спят. Слышу: внизу где-то люди шумят, покрикивают, скребут и машины гудят и шуршат.
– Что бы это было такое?
А кругом меня человек к человеку спят на белых простынях.
Спросить некого.
Вижу, кот сидит на окне и тоже вроде меня слышит и тревожится: что бы это было такое?
Окно все голубеет, все светлеет. Кот что-то по-своему понял, сел на задние лапки, поднялся и передними двумя, часто перебирая, начинает драть по мороженому стеклу.
Драл-драл, и ему стало видко.
Видит кот, галки летят, много летит галок, и он мордочкой ведет в их сторону:
Галки прямо – и кот прямо, галки вбок – и кот вбок, галки вправо, галки влево: куда галки – туда кот.
Подхожу и я сам к окну. Живые помочи!
Полна улица людей, и все с лопатами. Машины приходят, машины уходят. Приходят машины пустые, уходят – полны снега.
Все работают, улицу очищают, снег накладывают.
Чем, думаю, я-то плох? Потихоньку оделся, спускаюсь с лестницы и спрашиваю у людей:
– Что вы делаете?
А они мне весело отвечают:
– Весну делаем!
Чем же, думаю, я-то плох? Беру себе лопату в руки...
Так у них в Москве: головой работают больше по ночам, и эти – по утрам долго спят.
А кто руками, так еще начинают работать в темноте, как и у нас, на Пинеге. И я с теми каждый день в темноте начинаю, в темноте и кончаю.
Так у нас все скоро вышло: весну в Москве сделали.
Хорошо весну сделали мы: ни одного пятнышка белого. А когда снегу не стало – что делать солнцу? Сушить улицу. Сушит оно и играет цветными платочками на головах. Любо!
Первые дни меня в общежитии спрашивали:
– Что ты делаешь?
А я в ответ:
– Весну делаю!
А они мне:
– Ты что же, в дворниках или в трест по очистке нанялся?
А я им:
– Нет, я это не задаром в Москве хлеб ем.
С тем они от меня и отошли.
Потом вдруг приходит машина и говорят мне:
– За тобой! – И повезли меня к Калинину.