Роман Пришвина «Кащеева цепь»: Расстрел васильков
Невозможная жуть бывает, когда вдруг неожиданный дождь сломает лед, растопит снега, и земля, уже однажды умершая, кажется, второй раз умирает. Собираются на кончину мутные, самые короткие дни, и господствует вдали над городом рыжее электрическое небо. Страшны эти русские ночи, у того, кто их пережил, рука бы опустилась взять свою юность назад и повторить все еще раз. Только одно и утешает, что и южному жителю от чего-нибудь другого приходится так же, как и северному, что каждому, если только он мало-мальски на что-то похож, приходится хоть раз в жизни испытать то же самое, что испытывает настоящий путешественник в полярных льдах.
Алпатова это и поддерживало, что другого нет выхода, что так надо непременно. Только временами встает соблазн, какая-то угадка, что если бы...
Вот что значит это если бы не?
Если бы не... то встает перед ним какая-то сладостная и недозволенная высота. Если бы не... то свои собственные мысли взлетели на вулкане огненной страсти, а не ложились бы на спину где-то эти чужие формулы, как отпечатки шагов ступающего куда-то вперед человека. Вот бы хоть раз взлететь самому на всю свою высоту!
Бывает, смутно мелькает безумная радость, когда поднимаются снежные вихри, и потом наутро солнце встает над снегами, и через форточку пахнет как-то вместе морозом и солнцем. Может быть, это бывает оттого, что великое множество людей в горе своем жаловались морозу и солнцу, в радости, как людей приглашали на пир, и так у них там много накопилось всего человеческого, что достается и заключенному через форточку камеры. Раз в сумерках показалось Алпатову, будто кто-то остановился у окна и светит не последними остатками короткого зимнего дня, а сам от себя. Вспомнилось из раннего детства такое же: он был у Марьи Моревны. Голубой так же стал у окна, и Марья Моревна сказала: «Это, милый мой мальчик, день прибывает».
Больше двух недель после того стояла хмурая оттепель, и прибавка дня была незаметна. Утро в тюрьме всегда начиналось не светом, а хлопаньем замков и потом шарканьем туфель уголовных, убирающих свои матрацы. Потом, когда это смолкало, раздавались одиночные выстрелы замков политических камер, и уже потом, долго спустя, за чаем начинается рассвет. Но и шарканье туфель уголовных далеко до рассвета после глухой ночи бывало почти так же радостно, как настоящий рассвет. Пришел же наконец и такой день, что еще до шарканья туфель Алпатов открыл глаза и увидел: там, наверху, за железной решеткой, стоит Голубой.
Не одеваясь, бросился заключенный к окну, а там после первого света начались перемены. Над землей опрокинулось небесное море из малиновых волн. В тишине поднимались дымы, как столбы, и всем своим множеством поддерживали над слободой небольшое серое небо. Летела ворона. Не простая, казалось, ворона начинала торжественный день. Впрочем, она не была просто вороной, она летит клевать мертвую собаку. Но там две лисицы. Ворона делает круг и садится на дуб. Верно, что-то было такое и прошлый год, тоже после долгих пасмурных дней внезапно на свету ночные звери сходились с утренней птицей. Ворона знает порядки, тихо слетает с дуба на снег и начинает к лисицам подпрыгивать. Лисицы оглядываются на ворону и, поняв, что день начинается, бросают собаку и отправляются в лес.
Так новое утро с прибавкой света открыло Алпатову тайну движения собаки: лисицы спорили за нее, тащили каждая в свою сторону, и так, понемногу, собака двигалась в левую сторону, потому что одна лисица была сильнее другой.
Заключенный стоит и не слышит шарканья туфель уголовных, и после отдельные повороты ключа на той стороне у народников, и тут постепенное к нему приближение. Наконец Кузьмич открыл дверь и велит скоро и чисто вымыть камеру: сегодня на поверку с начальником придет доктор и ротмистр. Нельзя знать, зачем придут все начальники, но хуже не будет от них; вот тем и хорошо в тюрьме, что хуже нет ее ничего, и если что случится, то уж скорее в хорошую сторону. Конечно, думать о чем-нибудь хорошем все-таки очень опасно, но мыть камеру очень весело. Захлопали двери, вот подходят сюда ближе и ближе. Алпатов готовится. В тот раз, когда начальник сказал: «Руки по швам»,– он опустил только правую руку, левую он оставил на столе, и если бы начальник велел ему и эту руку опустить, он бы не послушался. Начальник понял и не настаивал. С тех пор и установилась определенная поза, одна рука у кармана, другая на столе. Дверь открывается. На пороге начальник, ротмистр и доктор,
– Здоровы?– спрашивает доктор.
– Часто болит голова.
– Стул?
– Ничего.
Начальник сказал:
– Вам письмо.
И подал.
Жандарм спросил:
– Есть невеста?
Алпатов подготовлен к вопросу.
– Есть.
– Это вам от невесты.
Чуть-чуть не сорвалось «благодарю», но доктор велел:
– Покажите язык.
Вынул книжку и записал.
Выслушал. Ощупал живот. Все записал.
Последние слова были:
– Вам дадут пузырек, пришлите мочу.
И все двинулись дальше.
Теперь Алпатов опять совершенно один, но в письме «милый» и «ты». Ни одна девушка ему еще не говорила «милый» и «ты». Конечно, это какая-то неизвестная девушка разыгрывает роль тюремной невесты. Но пьеса прекрасна в тюрьме, особенно если из форточки пахнет морозом и солнцем.
«Милый мой,– пишет невеста,–я по пути к нашей маме, скоро заеду к тебе на свидание и потом передам ей все о тебе. А после Пасхи я непременно за границу. Очень надеюсь, что прямо после Пасхи тебя выпустят. Встретимся за границей и там мы будем жениться. Любящая тебя Инна Ростовцева».
С крыши льется капель. На дворе часовые поставили ружья к стене, и один подсаживает другого ставить скворечник. Откуда-то взялась старая согнутая старуха с бородкой, выпускает Фомку-журавля и, слышно, там говорит:
– Ну, погуляй, погуляй, Фомушка, теперь уж ты не замерзнешь.
Фомка вытягивает шею, глядит наверх, и оттуда прямо на него падает золотая капель. Выпивает немного из лужицы, чистится, подбирается и начинает шагать.
Возле дуба явилась новая живая большая собака. К этому большому рыжему псу подскочила маленькая пестрая и лапкой ударила по носу. Большой не понял. Она еще раз, и побежала. Он все стоит. Она возвращается, становится на задние лапы, обвивает передними шею, теребит за ухо и бросается. Понял! Она от него. Он настигает. Она же вдруг обертывается и кусает его по-настоящему. Он обижается, зализывает рану, а она опять начинает играть, и опять он бежит и получает новую рану. Так весь день до вечера она заманивает, и он в дураках.
Зачем это так?
Теперь от раннего утра и до вечера Фомка с каким-то планом шагает по двору, совершенно так же, как и Алпатов, вымеривая шагами длину места своего заключения. Кажется, будто и он получил весть от своих журавлей с таинственными словами, о которых, шагая по двору, нужно долго думать, чтобы понять.
Каждый день Алпатов вчитывается в письмо и непременно открывает в нем что-нибудь новое. Ведь не может этого быть, чтобы в письме невесты без всякого смысла были подчеркнуты два раза слова: после Пасхи.
На белой бумаге таинственные следы фиолетовыми чернилами, на белом снегу голубые следы различных зверюшек. Теперь все идет заодно. Стало против тюремного замка солнце. Плывут теплые облака, а мороз сверкает на снегу всеми своими звездами. Солнце склоняется вправо, и на этой же правой стороне всякого следа человека, собаки, лисицы ложится в левую сторону тень, и непременно голубая. А когда солнце село и скрылись следы на земле, голубые звезды на небе показались следами разных небесных зверюшек.
Есть ли там человек?
Таинственные фиолетовые слова на белой бумаге нашептали Алпатову, что везде человек, что мороз не старик, а молодой охотник, бродит днем по голубым следам на снегу, ночью по небесным следам. Луна – это Морозова Прекрасная Дама. Только молодой охотник, переходя с земных следов на небесные, перенес, наверно, свои земные страсти с собой: вдруг закрылась луна и все звезды. Не потому ли все и закрылось, что охотник посягнул на свою невесту: детей от Прекрасной Дамы иметь никому не дано.
Настал великий праздник весны света. Ранним утром все сошлось вместе. Солнце вставало в красном, мороз в белом, луна в бледно-зеленом, звезда без одежды: утренняя звезда была сама голубая. Когда солнце, разгораясь, скинуло свою первую красную рубашку, мороз спустился на деревья и густо покрыл их инеем. Подымаясь из-за деревьев, солнце скинуло вторую красную рубашку – дунул ветер, с деревьев стали слетать снежинки, как лепестки у отцветающих яблонь. И когда, наконец, солнце скинуло последнюю рубашку, весь мороз на деревьях обдался росой.
Тогда внезапно открылась дверь тюремной камеры, и Кузьмич сказал:
– Одевайтесь!
Алпатов прыгнул вниз, но и там не перестали чудеса весны света.
– Кузьмич, куда же это меня?
– На свидание,– ответил Кузьмич,– невеста приехала.
Знал ли Кузьмич, что невеста не настоящая? Едва ли он думал об этом: для заключенного каждая девушка будет невестой, дали бы только свидание.
Она вошла в дверь комнаты свиданий под густой вуалью и стала по ту сторону частой двойной решетки. Он вошел со стороны тюрьмы. Их разделяла двойная железная решетка. Возле него у окна стал жандармский ротмистр, возле нее за решетками сел на подоконник начальник тюрьмы, вынул часы и сказал:
– Десять минут!
Жених и невеста молчат. Жандарму захотелось помочь:
– Пользуйтесь, всего десять минут.
Начальник тюрьмы прибавил:
– Две минуты прошло.
Она делает шаг к решетке, другой шаг – и решается.
– У вас тут, я вижу, на дворе журавль ходит, это настоящий дикий журавль?
Сразу явились слова:
– Да, это просто журавль, меня вначале тоже это больше всего удивило.
– Почему же он не улетает?
– У него заживает крыло.
– А когда заживет – улетит?
– Непременно.
И все кончилось. Осохла земля. Долго молчали.
Она повернулась к окну и сказала:
– Вон опять идет.
Он ответил:
– Журавли – природные часовые, я сам видел в полях: часовые.
Начальник тюрьмы зевнул и сказал:
– Вам остается всего четыре минуты.
– Да, надо спешить,– решилась девушка под густой вуалью.– Я тебе писала, что еду за границу учиться.
– Почему же не здесь?
– Потому что я с детства слышу, что настоящая жизнь за границей, а у нас только перенимают.
– Я тоже так слышу.
– Приезжай же и ты за границу.
– Как?
– Просто поезжай после Пасхи. Там не дороже учиться.
– Я догадывался о после-Пасхи из письма – это верно?
– Верно. Тебе будут предлагать на выбор разные города, но можно и за границу. Это можно.
Жандарм остановил:
– Прошу перестать говорить намеками.
Начальник:
– Остается только одна минута.
Жених и невеста умолкли. Журавль подошел близко к окну.
– У него, наверно, есть какое-нибудь тюремное имя? – спросила она.
– Его зовут Фомкой,– ответил Алпатов.
Начальник прекратил разговор:
– Свидание кончено.
– До свиданья!
Она подчеркнула зачем-то слогами:
– За гра-ни-цей.
Единым многоцветным кристаллом просверкал весь день.
Ночью что-то случилось, и в предрассветный час снегом залепило окно. А когда совсем рассвело, то все стало понятно: весна света кончалась.
Снег матовый, лес шоколадный. Алпатов совсем забыл о своем путешествии к Полюсу и разгадывает тайный смысл долетавших на свидании музыкальных слов.
В другую ночь небо опять не открылось. Земля спала под теплым одеялом и надышала. Утром прилетела синица на тюремное дерево, села возле скворечника и запела весенним голосом: «За границей, почему за границей, а не у нас?» Сдался мороз. Опустились синие тучи. Пошел мелкий дождь, и на окнах тюрьмы показались первые серые слезы весны.
«Почему,– думает Алпатов,– мы должны видеться далеко, за границей, а не встретиться здесь и потом поехать вместе?»
К вечеру небо открылось, и серые слезы весны на тюремном окне стали кристаллами. Закат был раскидисто красный, и когда солнце село, то вырвался вверх красный столб в виде угрожающего перста: «Погодите, вот я вам дам!»
В эту ночь перед сном Алпатову вдруг стало стыдно себя самого. Стало ему на душе, как бывает, когда замерзнет сверху вода, а снизу сбежит, между льдом и водой останется пустое место: внизу бурлит холодная черная вода, вверху на пустоте висит лед-тощак.
На одно мгновение во сне показалась девушка за решетками под густой вуалью и стала вдруг где-то далеко за границей. Он едет за ней, конечно, в Италию, и ему говорят: «Русская девушка остановилась в электрической вилле с померанцевыми деревьями». На улице везде суета, нет никому никакого дела, все встревоженно шепчут: «Начнется в воскресенье в Германии». Он очень смешон тут со своими расспросами о русской девушке и электрической вилле. И там, на вилле, он получает строгий ответ: «Она, конечно, в Германии». Он садится в экспресс, мчится в Германию и выходит на улицу большого города как раз в воскресенье. Раздаются ужасные взрывы, рушатся дома, но рабочие все идут, идут по развалинам, а там новые, новые взрывы. Почему же Алпатов, ожидавший, как великого счастья, мировой катастрофы, теперь испугался и прячется за камнями? Новые страшные взрывы, и среди камней мировой катастрофы показывается Бебель. Алпатов хочет спрятаться от него, но Бебель заметил и спрашивает по-немецки: «Кажется, это вы, Алпатов, переводили мою книгу о всемирной катастрофе и женщине будущего, почему же теперь вы прячетесь?» Тогда Алпатов, как на экзамене перед учителями, хочет сказать, что не знал. «А разве это уже мировая катастрофа?»– «Нет,– отвечает Бебель,– это еще не сама катастрофа, это первый расстрел голубых васильков». Алпатов встает, он непременно хочет умереть с васильками. Но Бебель грустно по-немецки, покачивая головой, отвечает: «Поздно, их уже расстреляли».
Алпатов проснулся с ужасной тоской: как будто кто-то железными ногами ломал лед-тощак и текущую под ним живую воду мешал с болотной грязью.
Новая заря открылась тоже красной рукой, из этого родился настоящий небесный пожар, солнце вставало в пышных одеждах, и когда разделось и засверкало, мороз, как в самые лютые зимние дни, встал возле него двумя стражами. Немного упало в этот день с крыши золотых капель, и к вечеру становилось все строже и строже, а закат был в красных мечах. Всю ночь среди путешествующих звезд метался обрывок луны, не зная, куда бы ему только спрятаться. Алпатов лежал без сна, не расставаясь со своим сновидением. Он узнал, как это часто бывает, в своем сновидении музыкальную сказку, сделанную из его собственной жизни. Бебель наяву переделался в Ефима Несговорова, с которым Алпатов когда-то вместе обещался начать мировую катастрофу. И вот теперь Алпатов больше уже не считает шагами меридиан в славной борьбе с тюрьмой. Стало так больно в душе, что Алпатов захотел заменить эту боль обыкновенной легкой физической болью и сильно, чтобы до крови было, ударил кулаком в каменную стену. Ему сейчас же ответили. Он вспоминает далекую радостную учебу в подпольном кружке, когда Ефим Несговоров учил его азбуке тюремного телеграфа, берет маленький гвоздик, чертит на стене квадратик, вписывает в него рядами буквы и, переведя на счет, выстукивает:
– Кто там?
Ему отвечают:
– Ефим Несговоров.
Тогда сразу вернулось все прежнее, как будто тюрьмы вовсе и не было.
Ефим спрашивает:
– Ты не сознался?
Алпатов выстукал:
– Нет, никогда.
Это малое в словах и великое в силе друзья стучали всю ночь. Алпатов утра не видит. Днем ходит по-прежнему или сидит и дремлет у столика. Вечером ждет тишины, когда все улягутся. Всю ночь стучит, и кажется ему, он снова поднимается на высокую гору, похожую на северные ребра в свете незаходящего солнца. Там нет таинственной тьмы и обманчивой весны с загадками, там лунная земля, закрыт доступ женщине настоящего, все в будущем, и товарищ! просто говорят друг другу «да-да» или «нет-нет».
Новый день. Алпатов дремлет у столика, не зная, что делается там, за окном. И ночью опять идет на свою правдивую гору. К утру оба осудили книгу Бернштейна как буржуазный уклон социал-демократии. Настал день, они все стучали, стараясь передать друг другу мысль о философии. Но кто-то ходил по залу, заметил.
Ночью стукнул Алпатов. Ему не ответили. Долго, сильно стучал. Пробовал днем. Все кончилось.