Роман Пришвина «Кащеева цепь»: Лобан
Вот если бы знать в свои ранние годы, когда встречаешься с первой волною своей судьбы, что та же волна еще придет, тогда совсем бы иначе с ней расставался, а в том и беда: кажется, навеки ушла и никогда не воротится. Старшие с улыбкой смотрят на детские приключения; им хорошо, они свое пережили, а для самих детей все является, как неповторимое. Долго не мог взять себе в ум Курымушка, почему так издевались над ним в гимназии, как за зверем ходили и твердили: «Поехал в Азию, приехал в гимназию». Разве нет забытых стран на свете, разве плана его не одобрил сам учитель географии, и если была его одна ошибка в выборе товарищей, то ведь от этого не исчезают забытые страны,– их можно открывать иначе. В чем же тут дело? «Уж не дурак ли я?» – подумал он. И стал эту мысль носить в себе как болезнь. Пробовал победить сам себя усердием, стал зубрить уроки, ничего не выходило: Коровья Смерть как заладил единицу, так она и шла безотрывно. Смутная была догадка в душе, что если бы что-то не мешало, то мог бы учиться, как все и даже много лучше. Однажды Коровья Смерть задал такую задачу, что все так и сели над ней, все первые математики были спрошены, никто не мог решить. Вдруг Курымушке показалось, будто он спит-не спит и ему просто видится решение отдельно от себя; попробовал это видимое записать, и как раз выходил ответ. Всю руку поднять он не посмел, а только немножко ладонь выставил, и то она дрожала. Соседи крикнули:
– Алпатов вызывается!
– Ну, выходи,– сказал Коровья Смерть,– опять какую-нибудь глупость сморозишь. Это тебе не Азия!
Курымушка вышел и стал писать мелом на доске по своему видению.
– Как же это так ты? – изумился учитель. – Откуда ты взял это решение?
– Из головы,– ответил Курымушка очень конфузливо,– мне так показалось. Это неверно?
– Вполне верно. Только ведь как же ты мог?
И, к великому изумлению всего класса, сразу после единицы поставил три, и не простое, а, как воскресение из коровьей смерти, на весь год. После этого случая он стал усердней учить уроки, но так всего было много, что от силы было все выучивать только на три. Как учатся иные всегда ровно на четыре и даже на пять, понять он не мог. Тупо день проходил за днем и год за годом: глубоко где-то в душе как засыпанная пеплом страна лежала, дремала, и вот,– когда у Алпатова стали виться кольцами русые волосы и чуть-чуть наметились усики даже, когда почти все ученики стали мечтать о танцах и женской гимназии и писать влюбленные стихи Вере Соколовой, в начале четвертого класса,– будто из-под пепла вулкан вырвался, и опять пошло все кувырком.
Мысль, что он дурак, все-таки не оставляла Курымушку и втайне его очень даже точила: он не верил себе, что может окончить гимназию, так это было трудно и скучно, предчувствие постоянно говорило, что все оборвется каким-то ужасным образом. На первых учеников он не смотрел с завистью,– они просто учились, и больше ничего,– но настоящие умные были в старших классах, и многим им он очень завидовал. Эти умные держались как-то совершенно уверенно, им было наплевать на гимназию, и в то же время они знали, что кончат ее и непременно будут студентами; это были настоящие умные – таких в его классе не было ни одного. Против его четвертого класса был физический кабинет, в нем были удивительные машины, и там восьмиклассники занимались, настоящие умные ученики, и среди них Несговоров был первый, к нему все относились особенно. Раз Курымушка засмотрелся в физический кабинет, и Несговоров, заметив особенное выражение его лица, спросил:
– Тебе что, Купидоша?
Каким-то Купидошей назвал.
Робко сказал Курымушка, что хотелось бы ему тоже видеть машины.
Несговоров ему кое-что показал.
– Перейдешь в пятый класс,– сказал он,– там будет физика, все и узнаешь.
– А сейчас разве я не пойму?
– Отчего же. Вот тебе физика, попробуй.
Дома Курымушка нашел в книге одно интересное место про электрический звонок, стал читать, рисовать звонки, катушки. На другой день случилось ему на базаре увидеть поломанный звонок, стал копить деньги от завтраков, купил, разобрал, сложил, достал углей, цинку, банку и раз – какое счастье это было! – соединил проволоками, звонок задергался; подвинтил – затрещал, еще подвинтил, подогнул ударник – он и зазвенел. Через два месяца у него была уже своя электрическая машина, сделанная из бутылок, была спираль Румкорфа: в физическом кабинете Несговоров показал ему все машины, и при опытах он там постоянно присутствовал. Как-то раз он сидел у вешалок с одним восьмиклассником и объяснял большому устройство динамомашины. Несговоров подошел и сказал:
– Вот Купидоша у себя в классе из последних, а нас учит физике. Почему это так?
– Да разве нас учат? – вздохнул ученик и запел:
Так жизнь молодая проходит бесследно...
Несговоров тоже запел какую-то очень красивую французскую песенку.
Когда ябедник Заяц показался в конце коридора, Несговоров перестал петь.
– Спой, пожалуйста, еще,– попросил Курымушка,– мне это очень нравится.
– Нельзя, Заяц идет: это песня запрещенная.
Так и сказал: за-пре-щен-на-я. С этого и началось. Запрещенная песенка навела на мысль Курымушку взять как-нибудь и открыться во всем Несговорову. Но как это сделать? Он понимал, что открываться нужно по частям, вот как с физикой: захотелось открыться в интересе к машинам, сказал, его поняли, а что теперь хотелось Курымушке, то было совсем другое: сразу во всем чтобы его поняли и он бы сразу все понял и стал, как все умные. Ему казалось, что есть какая-то большая тайна, известная только учителям, ее они хранят от всех и служат вроде как бы богу. А то почему бы они, такие уродливые, держали все в своих руках и их слушались и даже боялись умные восьмиклассники? Просто понять,– они служили богу, но около этого у восьмиклассников и было как раз то, отчего они и умные: им известно что-то запрещенное, и вот это понять – сразу станешь и умным. Каждый день с немым вопросом смотрел Курымушка во время большой перемены на Несговорова, и вопрос его вот-вот был готов сорваться, но, почти что разинув рот для вопроса, он густо краснел и отходил. Мучительно думалось каждый день и каждую ночь, как спросить, чтобы Несговоров понял.
– Чего ты смотришь на меня так странно, Купидоша? – спросил однажды Несговоров.– Не нужно ли тебе чего-нибудь от меня? Я с удовольствием.
Тогда желанный вопрос вдруг нашелся в самой простой форме.
Купидоша сказал:
– Я бы желал прочесть такую книгу, чтобы мне открылись все тайны.
– Какие такие тайны?
– Всякие-развсякие, что от нас скрывают учителя.
– У них тайн никаких нет.
– Нет? А бог! Ведь они богу служат?
– Как богу?
– Ну, а из-за чего же они и мы переносим такую ужасную скуку, и родители наши расходуются на нас; для чего-нибудь все это делается?
– Вот что, брат,– сказал Несговоров,– физику ты вот сразу понял, попробуй-ка ты одолеть Бокля, возьми-ка почитай, я тебе завтра принесу, только никому не показывай, и это у нас считается запрещенной книгой.
– За-пре-щен-ной!
– Ну, да что тут такого... тебе это уже надо знать: существует целая подпольная жизнь.
– Под-поль-на-я!
По этой своей врожденной привычке вдруг из одного слова создавать себе целый мир Курымушка вообразил сразу себе какую-то жизнь под полом, наподобие крыс и мышей, страшную, таинственную жизнь, и как раз это именно было то, чего просила его душа.
– Та песенка,– спросил он,– тоже подпольная?
– Какая?
– Мотив ее такой: там-та-та-а-та...
– Тише! Это «Марсельеза». Конечно, подпольная...
– Вот бы мне слова...
– Хорошо, завтра я тебе напишу «Марсельезу» и принесу вместе с Боклем. Только смотри, начинаешь заниматься подпольной жизнью – нужна конспирация.
– Кон-спи-ра-ция!
– Это значит держать язык за зубами, запрещенные книги, листки – все прятать так, чтобы и мышь не знала о них. Понял?
– Понял очень хорошо, я всегда был такой...
– Конспиративный? Очень хорошо, да я это и знаю: не шутка начать экспедицию в Азию в десять лет.
– Еще я спрошу тебя об одном,– сказал Курымушка,– почему ты называешь меня Купидошей?
– Купидошей почему? – улыбнулся Несговоров.– У тебя волосы кольцами, даже противно смотреть, будто ты их завиваешь, как на картинке, и весь ты скорее танцор какой-то, тебе бы за барышнями ухаживать.
Курымушка посмотрел на Несговорова, и до того ему показались в эту минуту красивыми его живые, умные, всегда смеющиеся глаза и над ними лоб высокий, с какими-то шишками, рубцами, волосы, торчащие мочалкой во все стороны, заплатанные штаны с бахромой внизу и подметки, привязанные веревками к башмакам,– все, все было очаровательно. Всех учеников за малейшую неисправность костюма одергивали, даже в карцер сажали, а Несговорову попробовал раз директор сделать о подметках замечание...
– Уважаемый господин директор,– сказал Несговоров,– вам известно, что на моих руках семья, и у сестер и братьев подметки крепкие; вот когда у них будет плохо, а у меня хорошо, то очень прошу вас сделать мне замечание.
– Вам бы надо хлопотать о стипендии,– робко заметил директор.
– Обойдусь уроками,– ответил Несговоров.– К Пасхе у меня будут новые подметки, даю вам слово!
Как это понравилось тогда Курымушке!
– Знаешь,– сказал он теперь,– я сегодня же остригу волосы свои под машинку, с этого начну.
– И очень хорошо; у тебя есть серьезные запросы.
Не так запрещенная книга и «Марсельеза», а вот совершенно новый мир, открытый этим разговором,– ведь только звонок на урок оборвал разговор, а то бы можно и все узнать у Несговорова, всю подпольную и нелегальную жизнь – вплоть до бога,– вот это открылось, вот чем был счастлив Курымушка.
«Начать, значит, с того,– думал он на уроке,– чтобы наголо остричься, это – первое; во-вторых, хорошо бы дать теперь же зарок на всю жизнь не пить вина...» Правда, вина он и так не пил, но хотелось до смерти в чем-нибудь обещаться и не делать всю жизнь. «Вот и вино – если обещаться не пить, то уж надо не пить ни капельки; а как же во время причастия пьют вино... правда, это кровь, но потом за-пи-ва-ют вином... Как это? Надо завтра спросить Несговорова, он все знает, и все теперь можно спросить».
Быстро проходил урок географии, ни одного слова не слыхал Курымушка из объяснений Козла, и вдруг тот его вызвал.
– Чего ты сегодня смотришь таким именинником? – спросил Козел.
Но что можно снести от Несговорова, то нельзя было принять от Козла: «смотреть именинником» было похоже на «Купидошу».
– А вам-то какое дело? – сказал он Козлу.
– Мне до вас до всех дело,– ответил Козел,– я учитель.
– Учитель, ну так и спрашивайте дело. Зачем вам мои именины?
– Хорошо. Повтори, что я сейчас объяснил.
Курымушка ничего не мог повторить, но очень небрежно, вызывающе сложил крестиком ноги и обе руки держал фертом, пропустив концы пальцев через ремень.
Тогда Козел своим страшным, пронзительным зеленым глазом посмотрел и что-то увидел.
Этим глазом Козел видел все.
– Ты был такой интересный мальчик, когда собирался уехать в Азию, прошло четыре года, и теперь ты весь ломаешься: какой-то танцор!
То же сказал Несговоров – и ничего было, а Козел сказал, так всего передернуло, чуть-чуть не сорвалось с языка: «Козел!» – но, сначала вспыхнув, он удержался и потом побледнел; наконец и с этим справился и сделал губами совершенно такую же улыбку, как это делал Коровья Смерть, когда хотел выразить ученику свое величайшее презрение словами «есть мать?» и потом – «несчастная мать!».
– Где ты научился такие противные рожи строить?
– В гимназии.
– Пошел на место, ломака, из тебя ничего не выйдет.
С каким счастьем когда-то Курымушка от того же Козла услышал, что из него что-то выйдет, а теперь ему было все равно: он уже почти знал о себе, уже начало что-то выходить, и уже не Козлу об этом судить.
Пока так он препирался у доски с учителем, на парту его Коля Соколов, брат известной всей гимназии Веры Соколовой, положил записку. Письмецо было очень коротенькое, с одним только вопросом: «Алпатов, согласны ли вы со мной познакомиться? Вера Соколова». Получить бы такое письмецо вчера – какие бы мечты загорелись! Ведь почти у каждого есть такая мечта – выше этого некуда идти,– как познакомиться с Верой Соколовой, да еще по ее выбору! С каким бы трепетом вчера он написал, что согласен, и просил бы назначить свидание. Но сегодня против этого, совсем даже поперек, лежало решение остричь наголо волосы и всю жизнь не пить вина; выходило – или то, или другое, а остричься и познакомиться с Верой Соколовой было невозможно. «Может быть, не стричься?» – подумал он и ясно представил, будто он с Верой Соколовой катается на катке под руку и шепчет ей что-то смешное, она закрывается муфтой от смеха и... «Нет,– говорит,– нет, не могу, я упаду от смеха, сядемте на лавочку». Садятся на лавочку под деревом, а лед зимний, прозрачный колышется, тает, и волны теплые несут лодочку. Кто-то загадывает ему загадку: плывет лодочка, в ней три пассажира, кого оставить на берегу, кого выбросить, а кого взять с собой. «Веру Соколову беру!» – отвечает он и плывет с ней вдвоем, а навстречу плывет Несговоров с Боклем в руке, поет «Марсельезу», посмотрел на Курымушку, ничего не сказал, ничего не показал на лице и все скрыл, но все понял Курымушка, как в душе больно стало этому прекрасному человеку.
Звонок последнего урока вывел Курымушку из колебания, он твердым почерком написал поперек письма, как резолюцию: «Не согласен»,– передал письмо Коле Соколову и пошел из гимназии прямо в парикмахерскую.
– Nun, nun... wa-as ist's, o du, lieber Gott! 1 – встретила его добрая Вильгельмина.– Такие были прекрасные русые волосы, и вот вдруг упал с лестницы: von der Treppe gefallen!
Курымушка посмотрел на себя в зеркало и с радостью увидел, что лоб у него такой же громадный, как у Несговорова, и тоже есть выступы и рубцы.
А прислуга Дуняша как увидела безволосого, так и руками всплеснула:
– Лобан и лобан!
Примечание
- Что же это, боже мой! (нем.)