Роман Александра Герцена «Былое и думы»: Часть шестая. Англия (1852–1864). Глава Х. Camicia Rossa
Шекспиров день превратился в день Гарибальди. Сближение это вытянуто за волосы историей; такие натяжки удаются ей одной.
Народ, собравшись на Примроз-Гилль, чтоб посадить дерево в память threecentenary[341], остался там, чтоб поговорить о скоропостижном отъезде Гарибальди. Полиция разогнала народ. Пятьдесят тысяч человек (по полицейскому рапорту) послушались тридцати полицейских и, из глубокого уважения к законности, вполовину сгубили великое право сходов под чистым небом и, во всяком случае, поддержали беззаконное вмешательство власти.
…Действительно, какая-то шекспировская фантазия пронеслась перед нашими глазами на сером фонде Англии, с чисто шекспировской близостью великого и отвратительного, раздирающего душу и скрипящего по тарелке. Святая простота человека, наивная простота масс и тайные скопы за стеной, интриги, ложь. Знакомые тени мелькают в других образах – от Гамлета до короля Лира, от Гонериль и Корделий до честного Яго. Яго – всё крошечные, но зато какое количество и какая у них честность!
Пролог. Трубы. Является идол масс, единственная, великая, народная личность нашего века, выработавшаяся с 1848 года, – является во всех лучах славы. Все склоняется перед ней, все ее празднует, это – очью совершающееся hero-worship[342] Карлейля. Пушечные выстрелы, колокольный звон, вымпела на кораблях – и только потому нет музыки, что гость Англии приехал в воскресенье, а воскресенье здесь постный день… Лондон ждет приезжего часов семь на ногах; овации растут с каждым днем; появление человека в красной рубашке на улице делает взрыв восторга, толпы провожают его ночью, в час, из оперы, толпы встречают его утром, в семь часов, перед Стаффорд гаузом. Работники и дюки[343], швеи и лорды, банкиры и High Church, феодальная развалина Дерби и осколок Февральской революции, республиканец 1848 года, старший сын королевы Виктории и босой sweeper[344], родившийся без родителей, ищут наперерыв его руки, взгляда, слова. Шотландия, Ньюкастль-он-Тейн, Глазгов, Манчестер трепещут от ожидания, а он исчезает в непроницаемом тумане, в синеве океана.
Как тень Гамлетова отца, гость попал на какую-то министерскую дощечку и исчез. Где он? Сейчас был тут и тут, а теперь нет… Остается одна точка, какой-то парус, готовый отплыть.
Народ английский одурачен. «Великий, глупый народ», – как сказал о нем поэт. Добрый, сильный, упорный, но тяжелый, неповоротливый, нерасторопный Джон-Буль – и жаль его, и смешно! Бык с львиными замашками только что было тряхнул гривой и порасправился, чтоб встретить гостя так, как он никогда не встречал ни одного ни на службе состоящего, ни отрешенного от должности монарха, – а у него его и отняли. Лев-бык бьет двойным копытом, царапает землю, сердится… но сторожа знают хитрости замков и засовов свободы, которыми он заперт, болтают ему какой-то вздор и держат ключ в кармане… а точка исчезает в океане.
Бедный лев-бык, ступай на свой hard labour[345], тащи плуг, подымай молот. Разве три министра, один неминистр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали всенародно в камере пэров и в низшей камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. «Кому же ты больше веришь: моему ослу или мне?» – говорил обиженный мельник, в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…
Или разве они не друзья народа? Больше, чем друзья: они его опекуны, его отцы с матерью…
…Газеты подробно рассказали о пирах и яствах, речах и мечах, адресах и кантатах, Чизике и Гильдголле. Балет и декорации, пантомимы и арлекины этого «сновидения в весеннюю ночь» описаны довольно. Я не намерен вступать с ними в соревнование, а просто хочу передать из моего небольшого фотографического снаряда несколько картинок, взятых с того скромного угла, из которого я смотрел. В них, как всегда бывает в фотографиях, захватилось и осталось много случайного, неловкие складки, неловкие позы, слишком выступившие мелочи рядом с нерукотворенными чертами событий и неподслащенными чертами лиц…
Рассказ этот дарю я вам, отсутствующие дети (отчасти он для вас и писан), и еще раз очень, очень жалею, что вас здесь не было с нами 17 апреля.
I. В Брук Гаузе
Третьего апреля к вечеру Гарибальди приехал в Соутамтон. Мне хотелось видеть его прежде, чем его завертят, опутают, утомят.
Хотелось мне этого по многому. Во-первых, просто потому, что я его люблю и не видал около десяти лет. С 1848 я следил шаг за шагом за его великой карьерой; он уже был для меня в 1854 году лицо, взятое целиком из Корнелия Непота или Плутарха…[346] С тех пор он перерос половину их, сделался «невенчанным царем» народов, их упованием, их живой легендой, их святым человеком, и это от Украйны и Сербии до Андалузии и Шотландии, от Южной Америки до Северных Штатов. С тех пор он с горстью людей победил армию, освободил целую страну и был отпущен из нее, как отпускают ямщика, когда он довез до станции. С тех пор он был обманут и побит, и так, как ничего не выиграл победой, не только ничего не проиграл поражением, но удвоил им свою народную силу. Рана, нанесенная ему своими, кровью спаяла его с народом. К величию героя прибавился венец мученика. Мне хотелось видеть, тот ли же это добродушный моряк, приведший «Common Wealth» из Бостона в Indian Docks, мечтавший о плавучей эмиграции, носящейся по океану[347], и угощавший меня ниццким белетом, привезенным из Америки.
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о добрых людях, строивших одной рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини к позорному столбу. Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая, что те имели по крайней мере цель – сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.
…В Соутамтоне я Гарибальди не застал. Он только что уехал на остров Вайт. На улицах были видны остатки торжества: знамена, группы народа, бездна иностранцев…
Не останавливаясь в Соутамтоне, я отправился в Коус. На пароходе, в отелях все говорило о Гарибальди, о его приеме. Рассказывали отдельные анекдоты, как он вышел на палубу, опираясь на дюка Сутерландского, как, сходя в Коусе с парохода, когда матросы выстроились, чтоб проводить его, Гарибальди пошел было, поклонившись, но вдруг остановился, подошел к матросам и каждому подал руку, вместо того чтоб подать на водку.
В Коус я приехал часов в девять вечера; узнал, что Брук гауз очень не близок, заказал на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.
Зато на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо моря и неба, земли и дали, была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь часов поехал я под этой душей в Брук гауз.
Не желая долго толковать с тугой на пониманье и скупой на учтивость английской прислугой, я послал записку к секретарю Гарибальди – Гверцони. Гверцони провел меня в свою комнату и пошел сказать Гарибальди. Вслед за тем я услышал, постукиванье трости и голос: «Где он, где он?» Я вышел в коридор. Гарибальди стоял передо мной и прямо, ясно, кротко смотрел мне в глаза, потом протянул обе руки и, сказав: «Очень, очень рад! Вы полны силы и здоровья, вы еще поработаете!» – обнял меня. – «Куда вы хотите? Это комната Гверцони; хотите ко мне, хотите остаться здесь?» – спросил он и сел.
Теперь была моя очередь смотреть на него.
Одет он был так, как вы знаете по бесчисленным фотографиям, картинкам, статуэткам: на нем была красная шерстяная рубашка и сверху плащ, особым образом застегнутый на груди; не на шее, а на плечах был платок, так, как его носят матросы: узлом завязанный на груди. Все это к нему необыкновенно шло, особенно его плащ.
Он гораздо меньше изменился в эти десять лет, чем я ожидал. Все портреты, все фотографии его никуда не годятся: на всех он старше, чернее, и, главное, выражение лица нигде не схвачено. А в нем-то и высказывается весь секрет не только его лица, но его самого, его силы, – той притяжательной и отдающейся силы, которой он постоянно покорял все окружавшее его… какое бы оно ни было, без различия диаметра: кучку рыбаков в Ницце, экипаж матросов на океане, drappello[348] гверильясов в Монтевидео, войско ополченцев в Италии, народные массы всех стран, целые части земного шара.
Каждая черта его лица, вовсе неправильного и скорее напоминающего славянский тип, чем итальянский, оживлена, проникнута беспредельной добротой, любовью и тем, что называется bienveillance (я употребляю французское слово, потому что наше «благоволение» затаскалось до того по передним и канцеляриям, что его смысл исказился и оподлел). То же в его взгляде, то же в его голосе, и все это так просто, так от души, что если человек не имеет задней мысли, жалованья от какого-нибудь правительства и вообще не остережется, то он непременно его полюбит.
Но одной добротой не исчерпывается ни его характер, ни выражение его лица; рядом с его добродушием и увлекаемостью чувствуется несокрушимая нравственная твердость и какой-то возврат на себя, задумчивый и страшно грустный. Этой черты, меланхолической, печальной, я прежде не замечал в нем.
Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по морю, пробегают какие-то мысли. Ужас ли то перед судьбами, лежащими на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия? Последнего не думаю – его личность давно исчезла в его деле…
Я уверен, что подобная черта страданья перед призваньем была и на лице девы Орлеанской, и на лице Иоанна Лейденского – они принадлежали народу: стихийные чувства, или, лучше, предчувствия, заморенные в нас, сильнее в народе. В их вере был фатализм, а фатализм сам по себе бесконечно грустен. «Да совершится воля твоя», – говорит всеми чертами лица Сикстинская мадонна. «Да совершится воля твоя», – говорит ее сын-плебей и Спаситель, грустно молясь на Масличной горе.
…Гарибальди вспомнил разные подробности о 1854 годе, когда он был в Лондоне, как он ночевал у меня, опоздавши в Indian Docks; я напомнил ему, как он в этот день пошел гулять с моим сыном и сделал для меня его фотографию у Кальдези, об обеде у американского консула с Бюхананом, который некогда наделал бездну шума и, в сущности, не имел смысла[349].
– Я должен вам покаяться, что я поторопился к вам приехать не без цели, – сказал я, наконец, ему. – Я боялся, что атмосфера, которой вы окружены, слишком английская, т. е. туманная, для того, чтоб ясно видеть закулисную механику одной пьесы, которая с успехом разыгрывается теперь в парламенте… Чем вы дальше поедете, тем гуще будет туман. Хотите вы меня выслушать?
– Говорите, говорите, мы старые друзья.
Я рассказал ему дебаты, журнальный вопль, неленость выходок против Маццини, пытку, которой подвергали Стансфильда.
– Заметьте, – добавил я, – что в Стансфильде тори и их сообщники преследуют не только революцию, которую они смешивают с Маццини, не только министерство Палмерстона, но, сверх того, человека, своим личным достоинством, своим трудом, умом достигнувшего в довольно молодых летах места лорда в адмиралтействе, человека без рода и связей в аристократии. На вас прямо они не смеют нападать на сию минуту, но посмотрите, как они бесцеремонно вас трактуют. Вчера в Коусе я купил последний лист «Standard’a»; ехавши к вам, я его прочитал, посмотрите. «Мы уверены, что Гарибальди поймет настолько обязанности, возлагаемые на него гостеприимством Англии, что не будет иметь сношений с прежним товарищем своим и найдет настолько такта, чтоб не ездить в 35, Thurloe square»[350]. Затем выговор par anticipation[351], если вы этого не исполните.
– Я слышал кое-что, – сказал Гарибальди, – об этой интриге. Разумеется, один из первых визитов моих будет к Стансфильду.
– Вы знаете лучше меня, что вам делать, я хотел вам только показать без тумана безобразные линии этой интриги.
Гарибальди встал; я думал, что он хочет окончить свидание, и стал прощаться.
– Нет, нет, пойдемте теперь ко мне, – сказал он, и мы пошли.
Прихрамывает он сильно, но вообще его организм вышел торжественно из всякого рода моральных и хирургических сондирований, операций и пр.
Костюм его, скажу еще раз, необыкновенно идет к нему и необыкновенно изящен, в нем нет ничего профессионно-солдатского и ничего буржуазного, он очень прост и очень удобен. Непринужденность, отсутствие всякой аффектации в том, как он носит его, остановили салонные пересуды и тонкие насмешки. Вряд существует ли европеец, которому бы сошла с рук красная рубашка в дворцах и палатах Англии.
Притом костюм его чрезвычайно важен: в красной рубашке народ узнает себя и своего. Аристократия думает, что, схвативши его коня под уздцы, она его поведет куда хочет, и, главное, отведет от народа; но народ смотрит на красную рубашку и рад, что дюки, маркизы и лорды пошли в конюхи и официанты к революционному вождю, взяли на себя должности мажордомов, пажей и скороходов при великом плебее в плебейском платье.
Консервативные газеты заметили беду и, чтоб смягчить безнравственность и бесчиние гарибальдиевского костюма, выдумали, что он носит мундир монтевидейского волонтера. Да ведь Гарибальди с тех пор был пожалован генералом королем, которому он пожаловал два королевства; отчего же он носит мундир монтевидейского волонтера?
Да и почему то, что он носит, – мундир?
К мундиру принадлежит какое-нибудь смертоносное оружие, какой-нибудь знак власти или кровавых воспоминаний. Гарибальди ходит без оружия, он не боится никого и никого не стращает; в Гарибальди так же мало военного, как мало аристократического и мещанского. «Я не солдат, – говорил он в Кристаль-паласе итальянцам, подносившим ему меч, – и не люблю солдатского ремесла. Я видел мой отчий дом, наполненный разбойниками, и схватился за оружие, чтоб их выгнать». «Я работник, происхожу от работников и горжусь этим», – сказал он в другом месте.
При этом нельзя не заметить, что у Гарибальди нет также ни на йоту плебейской грубости, ни изученного демократизма. Его обращение мягко до женственности. Итальянец и человек, он на вершине общественного мира представляет не только плебея, верного своему началу, но итальянца, верного эстетичности своей расы.
Его мантия, застегнутая на груди, – не столько военный плащ, сколько риза воина-первосвященника, profeta-re[352]. Когда он поднимает руку, от него ждут благословения и привета, а не военного приказа.
Гарибальди заговорил о польских делах. Он дивился отваге поляков.
– Без организации, без оружия, без людей, без открытой границы, без всякой опоры выступить против сильной военной державы и продержаться с лишком год – такого примера нет в истории… Хорошо, если б другие народы переняли. Столько геройства не должно, не может погибнуть; я полагаю, что Галиция готова к восстанию?
Я промолчал.
– Так же, как и Венгрия, – вы не верите?
– Нет, я просто не знаю.
– Ну, а можно ли ждать какого-нибудь движения в России?
– Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело – не его дело, у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди, а у них его нет. Так продолжался разговор еще несколько минут; начались в дверях показываться архианглийские физиономии, шурстеть дамские платья… Я встал.
– Куда вы торопитесь? – сказал Гарибальди.
– Я не хочу вас больше красть у Англии.
– До свиданья в Лондоне – не правда ли?
– Я непременно буду. Правда, что вы останавливаетесь у дюка Сутерландского?
– Да, – сказал Гарибальди и прибавил, будто извиняясь: – Не мог отказаться.
– Так я явлюсь к вам напудрившись, для того чтоб лакеи в Стаффорд гаузе подумали, что у меня пудреный слуга.
В это время явился поэт лавреат Теннисон с женой – это было слишком много лавров, и я по тому же беспрерывному дождю отправился в Коус.
Перемена декорации, но продолжение той же пьесы. Пароход из Коуса в Соутамтон только что ушел, а другой отправлялся через три часа, в силу чего я пошел в ближайший ресторан, заказал себе обед и принялся читать «Теймс». С первых строк я был ошеломлен. Семидесятипятилетний Авраам, судившийся месяца два тому назад за какие-то шашни с новой Агарью, принес окончательно на жертву своего галифаксского Исаака. Отставка Стансфильда была принята. И это в самое то время, когда Гарибальди начинал свое торжественное шествие в Англии. Говоря с Гарибальди, я этого даже не предполагал.
Что Стансфильд подал во второй раз в отставку, видя, что травля продолжается, совершенно естественно. Ему с самого начала следовало стать во весь рост и бросить свое лордшипство. Стансфильд сделал свое дело. Но что сделал Палмерстон с товарищами? И что он лепетал потом в своей речи?.. С какой подобострастной лестью отзывался он о великодушном союзнике, о претрепетном желании ему долговечья и всякого блага навеки нерушимого. Как будто кто-нибудь брал au sérieux эту полицейскую фарсу Greco, Trabucco et С°.
Это была Мажента.
Я спросил бумаги и написал письмо к Гверцони; написал я его со всей свежестью досады и просил его прочесть «Теймс» Гарибальди; я ему писал о безобразии этой апотеозы Гарибальди рядом с оскорблениями Маццини.
«Мне 52 года, – говорил я, – но признаюсь, что слезы негодования навертываются на глазах при мысли об этой несправедливости», и проч.
За несколько дней до моей поездки я был у Маццини. Человек этот многое вынес, многое умеет выносить, это старый боец, которого ни утомить, ни низложить нельзя; но тут я его застал сильно огорченным именно тем, что его выбрали средством для того, чтоб выбить из стремян его друга. Когда я писал письмо к Гверцони, образ исхудалого, благородного старца с сверкающими глазами носился передо мной.
Когда я кончил и человек подал обед, я заметил, что я не один: небольшого роста белокурый молодой человек с усиками и в синей пальто-куртке, которую носят моряки, сидел у камина, à l’américaine[353], хитро утвердивши ноги в уровень с ушами. Манера говорить скороговоркой, совершенно провинциальный акцент, делавший для меня его речь непонятной, убедили меня еще больше, что это какой-нибудь пирующий на берегу мичман, и я перестал им заниматься, – говорил он не со мной, а с слугой. Знакомство окончилось было тем, что я ему подвинул соль, а он зато тряхнул головой.
Вскоре к нему присоединился пожилых лет черноватенький господин, весь в черном и весь до невозможности застегнутый, с тем особенным видом помешательства, которое дает людям близкое знакомство с небом и натянутая религиозная экзальтация, делающаяся натуральной от долгого употребления.
Казалось, что он хорошо знал мичмана и пришел, чтоб с ним повидаться. После трех-четырех слов он перестал говорить и начал проповедовать. «Видел я, – говорил он, – Маккавея, Гедеона… орудие в руках Промысла, его меч, его пращ… и чем более я смотрел на него, тем сильнее был тронут и со слезами твердил: меч господень! меч господень! Слабого Давида избрал он побить Голиафа. Оттого-то народ английский, народ избранный, идет ему на сретение, как к невесте ливанской… Сердце народа в руках божиих; оно сказало ему, что это меч господень, орудие Промысла, Гедеон!»
…Отворились настежь двери, и вошла не невеста ливанская, а разом человек десять важных бриттов, и в их числе лорд Шефсбюри, Линдзей. Все они уселись за стол и потребовали что-нибудь перекусить объявляя, что сейчас едут в Brook House. Это была официальная депутация от Лондона с приглашением к Гарибальди. Проповедник умолк; но мичман поднялся в моих глазах: он с таким недвусмысленным чувством отвращения смотрел на взошедшую депутацию, что мне пришло в голову, вспоминая проповедь его приятеля, что он принимает этих людей если не за мечи и кортики сатаны, то хоть за его перочинные ножики и ланцеты.
Я спросил его, как следует надписать письмо в Brook House: достаточно ли назвать дом, или надобно прибавить ближний город. Он сказал, что не нужно ничего прибавлять.
Один из депутации, седой, толстый старик, спросил меня, к кому я посылаю письмо в Brook House.
– К Гверцони.
– Он, кажется, секретарем при Гарибальди?
– Да.
– Чего же вам хлопотать? Мы сейчас едем, я охотно свезу письмо.
Я вынул мою карточку и отдал ее с письмом. Может ли что-нибудь подобное случиться на континенте? Представьте себе, если б во Франции кто-нибудь спросил бы вас в гостинице, к кому вы пишете, и, узнавши, что это к секретарю Гарибальди, взялся бы доставить письмо?
Письмо было отдано, и я на другой день имел ответ в Лондоне.
Редактор иностранной части «Morning Star’a» узнал меня. Начались вопросы о том, как я нашел Гарибальди, о его здоровье. Поговоривши несколько минут с ним, я ушел в smoking-room[354]. Там сидели за пель-элем[355] и трубками мой белокурый моряк и его черномазый теолог.
– Что, – сказал он мне, – нагляделись вы на эти лица?.. А ведь это неподражаемо хорошо: лорд Шефсбюри, Линдзей едут депутатами приглашать Гарибальди. Что за комедия! Знают ли они, кто такое Гарибальди?
– Орудие Промысла, меч в руках господних, его пращ… потому-то он и вознес его и оставил его в святой простоте его…
– Это все очень хорошо, да зачем едут эти господа? Спросил бы я кой у кого из них, сколько у них денег в Алабаме?.. Дайте-ка Гарибальди приехать в Ньюкастль-он-Тейн да в Глазгов, – там он увидит народ поближе, там ему не будут мешать лорды и дюки.
Это был не мичман, а корабельный постройщик. Он долго жил в Америке, знал хорошо дела Юга и Севера, говорил о безвыходности тамошней войны, на что утешительный теолог заметил:
– Если господь раздвоил народ этот и направил брата на брата, он имеет свои виды, и если мы их не понимаем, то должны покоряться провидению даже тогда, когда оно карает.
Вот где и в какой форме мне пришлось слышать в последний раз комментарий на знаменитый гегелевский мотто[356]: «Все, что действительно, то разумно».
Дружески пожав руку моряку и его каплану, я отправился в Соутамтон.
На пароходе я встретил радикального публициста Голиока; он виделся с Гарибальди позже меня; Гарибальди через него приглашал Маццини; он ему уже телеграфировал, чтоб он ехал в Соутамтон, где Голиок намерен был его ждать с Менотти Гарибальди и его братом. Голиоку очень хотелось доставить еще в тот же вечер два письма в Лондон (по почте они прийти не могли до утра). Я предложил мои услуги.
В 11 часов вечера приехал я в Лондон, заказал в York Hôlel’e, возле Ватерлооской станции, комнату и поехал с письмами, удивляясь тому, что дождь все еще не успел перестать. В час или в начале второго приехал я в гостиницу – заперто. Я стучался, стучался… Какой-то пьяный, оканчивавший свой вечер возле решетки кабака, сказал: «Не тут стучите, в переулке есть night-bell»[357]. Пошел я искать night-bell, нашел и стал звонить. Не отворяя дверей, из какого-то подземелья высунулась заспанная голова, грубо спрашивая, чего мне?
– Комнаты.
– Ни одной нет.
– Я в 11 часов сам заказал.
– Говорят, что нет ни одной! – и он захлопнул дверь преисподней, не дождавшись даже, чтоб я его обругал, что я и сделал платонически, потому что он слышать не мог.
Дело было неприятное: найти в Лондоне в два часа ночи комнату, особенно в такой части города, не легко. Я вспомнил об небольшом французском ресторане и отправился туда.
– Есть комната? – спросил я хозяина.
– Есть, да не очень хороша.
– Показывайте.
Действительно, он сказал правду: комната была не только не очень хороша, но прескверная. Выбора не было; я отворил окно и сошел на минуту в залу. Там все еще пили, кричали, играли в карты и домино какие-то французы. Немец колоссального роста, которого я видал, подошел ко мне и спросил, имею ли я время с ним поговорить наедине, что ему нужно мне сообщить что-то особенно важное.
– Разумеется, имею; пойдемте в другую залу, там никого нет.
Немец сел против меня и трагически начал мне рассказывать, как его патрон-француз надул, как он три года эксплуатировал его, заставляя втрое больше работать, лаская надеждой, что он его примет в товарищи, и вдруг, не говоря худого слова, уехал в Париж и там нашел товарища. В силу этого немец сказал ему, что он оставляет место, а патрон не возвращается…
– Да зачем же вы верили ему без всякого условия?
– Weil ich ein dummer Deutscher bin[358].
– Ну, это другое дело.
– Я хочу запечатать заведение и уйти.
– Смотрите, он вам сделает процесс; знаете ли вы здешние законы?
Немец покачал головой.
– Хотелось бы мне насолить ему… А вы, верно, были у Гарибальди?
– Был.
– Ну, что он? Ein famoser Kerl![359]…Да ведь если б он мне не обещал целые три года, я бы иначе вел дела… Этого нельзя было ждать, нельзя… А что его рана?
– Кажется, ничего.
– Эдакая бестия, все скрыл и в последний день говорит: у меня уж есть товарищ-associé… Я вам, кажется, надоел?
– Совсем нет, только я немного устал, хочу спать: я встал в 6 часов, а теперь два с хвостиком.
– Да что же мне делать? Я ужасно обрадовался, когда вы взошли, ich habe so bei mir gedacht, der wird Rat schaffen[360]. Так не запечатывать заведения?
– Нет. А так как ему полюбилось в Париже, так вы ему завтра же напишете: «Заведение запечатано, когда вам угодно принимать его?» Вы увидите эффект; он бросит жену и игру на бирже, прискачет сюда и… и увидит, что заведение не заперто.
– Sapperlot! das ist eine Idee – ausgezeichnet[361]; я пойду писать письмо.
– А я – спать Gute Nacht[362].
– Schlafen sie wohl[363].
Я спрашиваю свечку. Хозяин подает ее собственноручно и объясняет, что ему нужно переговорить со мной. Словно я сделался духовником.
– Что вам надобно? Оно немного поздно, но я готов.
– Несколько слов. Я вас хотел спросить, как вы думаете, если я завтра выставлю бюст Гарибальди, знаете, с цветами, с лавровым венком, ведь это будет очень хорошо? Я уж и о надписи думал… трехцветными буквами: «Garibaldi – libérateur!»[364]
– Отчего же, можно! Только французское посольство запретит ходить в ваш ресторан французам, а они у вас с утра до ночи.
– Оно так… Но, знаете, сколько денег зашибешь, выставивши бюст… а потом забудут…
– Смотрите, – заметил я, решительно вставая, чтоб идти, – не говорите никому: у вас украдут эту оригинальную мысль.
– Никому, никому ни слова. Что мы говорили, останется, я надеюсь, я прошу, между нами двумя.
– Не сомневайтесь, – и я отправился в нечистую спальню его.
Сим оканчивается мое первое свиданье с Гарибальди в 1864 году.
II. В Стаффорд Гаузе
В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а видел море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные площади; везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных местах шесть часов… Гарибальди приехал в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд с женой.
Английская толпа груба, многочисленные сборища ее не обходятся без драк, без пьяных, без всякого рода отвратительных сцен и, главное, без организованного на огромную скалу воровства. На этот раз порядок был удивительный; народ понял, что это его праздник, что он чествует одного из своих, что он больше, чем свидетель. И посмотрите в полицейском отделе газет, сколько было покраж в день въезда невесты Вельского и сколько[365] при проезде Гарибальди, а полиции было несравненно меньше. Куда же делись пикпокеты?[366]
У Вестминстерского моста, близ парламента, народ так плотно сжался, что коляска, ехавшая шагом, остановилась и процессия, тянувшаяся на версту, ушла вперед с своими знаменами, музыкой и пр. С криками ура народ облепил коляску; все, что могло продраться, жало руку, целовало края плаща Гарибальди, кричало: «Welcome!»[367] С каким-то упоеньем любуясь на великого плебея, народ хотел отложить лошадей и везти на себе, но его уговорили. Дюков и лордов, окружавших его, никто не замечал – они сошли на скромное место гайдуков и официантов. Эта овация продолжалась около часа; одна народная волна передавала гостя другой, причем коляска двигалась несколько шагов и снова останавливалась.
Злоба и остервенение континентальных консерваторов совершенно понятны. Прием Гарибальди не только обиден для табели о рангах, для ливреи, но он чрезвычайно опасен как пример. Зато бешенство листов, состоящих на службе трех императоров и одного «imperial»[368]-торизма, вышло из всех границ, начиная с границ учтивости. У них помутилось в глазах, зашумело в ушах… Англия дворцов, Англия сундуков, забыв всякое приличие, идет вместе с Англией мастерских на сретение какого-то «aventurier»[369] – мятежника, который был бы повешен, если б ему не удалось освободить Сицилии. «Отчего, – говорит опростоволосившаяся «La France», – отчего Лондон никогда так не встречал маршала Пелисье, которого слава так чиста?», и даже несмотря на то, забыла она прибавить, что он выжигал сотнями арабов с детьми и женами так, как у нас выжигают тараканов.
Жаль, что Гарибальди принял гостеприимство дюка Сутерландского. Неважное значение и политическая стертость «пожарного» дюка до некоторой степени делали Стаффорд гауз гостиницей Гарибальди… Но все же обстановка не шла, и интрига, затеянная до въезда его в Лондон, расцвела удобно на дворцовом грунте. Цель ее состояла в том, чтоб удалить Гарибальди от народа, т. е. от работников, и отрезать его от тех из друзей и знакомых, которые остались верными прежнему знамени, и, разумеется, пуще всего от Маццини. Благородство и простота Гарибальди сдула большую половину этих ширм, но другая половина осталась – именно невозможность говорить с ним без свидетелей. Если б Гарибальди не вставал в 5 часов утра и не принимал в 6, она удалась бы совсем: по счастию, усердие интриги раньше половины девятого не шло; только в день его отъезда дамы начали вторжение в его спальню часом раньше. Раз как-то Мордини, не успев сказать ни слова с Гарибальди в продолжение часа, смеясь, заметил мне:
– В мире нет человека, которого бы было легче видеть, как Гарибальди, но зато нет человека, с которым бы было труднее говорить.
Гостеприимство дюка было далеко лишено того широкого характера, которое некогда мирило с аристократической роскошью. Он дал только комнату для Гарибальди и для молодого человека, который перевязывал его ногу, а другим, т. е. сыновьям Гарибальди, Гверцони и Базилио, хотел нанять комнаты. Они, разумеется, отказались и поместились на свой счет в Bath Hôtel. Чтоб оценить эту странность, надо знать, что такое Стаффорд гауз: в нем можно поместить, не стесняя хозяев, все семьи крестьян, пущенных по миру отцом дюка, – а их очень много.
Англичане – дурные актеры, и это им делает величайшую честь. В первый раз как я был у Гарибальди в Стаффорд гаузе, придворная интрига около него бросилась мне в глаза. Разные Фигаро и фактотумы, служители и наблюдатели сновали беспрерывно. Какой-то итальянец сделался полицмейстером, церемониймейстером, экзекутором, дворецким, бутафором, суфлером. Да и как не сделаться за честь заседать с дюками и лордами, вместе с ними предпринимать меры для предупреждения и пресечения всех сближений между народом и Гарибальди, и вместе с дюкесами плести паутину, которая должна поймать итальянского вождя и которую хромой генерал рвал ежедневно, не замечая ее.
Гарибальди, например, едет к Маццини. Что делать? Как скрыть? Сейчас на сцену бутафоры, фактотумы – средство найдено. На другое утро весь Лондон читает: «Вчера, в таком-то часу, Гарибальди посетил в Онсло-террас Джон Френса». Вы думаете, что это вымышленное имя? Нет, это имя хозяина, содержащего квартиру. Гарибальди не думал отрекаться от Маццини, но он мог уехать из этого водоворота, не встречаясь с ним при людях и не заявив этого публично. Маццини отказался от посещений к Гарибальди, пока он будет в Стаффорд гаузе. Они могли бы легко встретиться при небольшом числе, но никто не брал инициативы. Подумав об этом, я написал к Маццини записку и спросил его, примет ли Гарибальди приглашение в такую даль, как Теддингтон; если нет, то я его не буду звать, тем дело и кончится, если же поедет, то я очень желал бы их обоих пригласить. Маццини написал мне на другой день, что Гарибальди очень рад и что если ему ничего не помешает, то они приедут в воскресение, в час. Маццини в заключение прибавил, что Гарибальди очень бы желал видеть у меня Ледрю-Роллена.
В субботу утром я поехал к Гарибальди и, не застав его дома, остался с Саффи, Гверцони и другими его ждать. Когда он возвратился, толпа посетителей, дожидавшихся в сенях и коридоре, бросилась на него; один храбрый бритт вырвал у него палку, всунул ему в руку другую и с каким-то азартом повторял:
– Генерал, эта лучше, вы примите, вы позвольте, эта лучше.
– Да зачем же? – спросил Гарибальди, улыбаясь, – я к моей палке привык.
Но видя, что англичанин без боя палки не отдаст, пожал слегка плечами и пошел дальше.
В зале, за мною, шел крупный разговор. Я не обратил бы на него никакого вниманья, если б не услышал громко повторенные слова:
– Capite[370], Теддингтон в двух шагах от Гамптон Корта. Помилуйте, да это невозможно, материально невозможно… в двух шагах от Гамптон Корта, это 16–18 миль.
Я обернулся и, видя совершенно мне незнакомого человека, принимавшего так к сердцу расстояние от Лондона до Теддингтона, я ему сказал:
– Двенадцать или тринадцать миль.
Споривший тотчас обратился ко мне:
– И тринадцать милей – страшное дело. Генерал должен быть в три часа в Лондоне… Во всяком случае Теддингтон надо отложить.
Гверцони повторял ему, что Гарибальди хочет ехать и поедет.
К итальянскому опекуну прибавился англицкий, находивший, что принять приглашение в такую даль сделает гибельный антецедент… Желая им напомнить неделикатность дебатировать этот вопрос при мне, я заметил им:
– Господа, позвольте мне покончить ваш спор, – и тут же, подойдя к Гарибальди, сказал ему: – Мне ваше посещение бесконечно дорого, и теперь больше, чем когда-нибудь; в эту черную полосу для России ваше посещение будет иметь особое значение: вы посетите не одного меня, но друзей наших, заточенных в тюрьмы, сосланных на каторгу. Зная, как вы заняты, я боялся вас звать. По одному слову общего друга, вы велели мне передать, что приедете. Это вдвое дороже для меня. Я верю, что вы хотите приехать, но я не настаиваю (je n’insiste pas), если это сопряжено с такими непреоборимыми препятствиями, как говорит этот господин, которого я не знаю. Я указал его пальцем.
– В чем же препятствия? – спросил Гарибальди.
Impressario подбежал и скороговоркой представил ему все резоны, что ехать завтра в 11 часов в Теддингтон и приехать к трем невозможно.
– Это очено просто, – сказал Гарибальди, – значит, надо ехать не в 11, а в 10; кажется, ясно?
Импрезарио исчез.
– В таком случае, чтоб не было ни потери времени, ни исканья, ни новых затруднений, – сказал я, – позвольте мне приехать к вам в десятом часу и поедемте вместе.
– Очень рад, я вас буду ждать.
От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В последние два года я его не видал. Не потому, чтоб между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что между нами мало было общего. К тому же лондонская жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит людей как-то незаметно. Он держал себя в последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849, в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.
Ледрю-Роллен, с большой вежливостию ко мне, отказался от приглашения. Он говорил, что душевно был бы рад опять встретиться с Гарибальди и, разумеется, готов бы был ехать ко мне, но что он, как представитель французской республики, как пострадавший за Рим (13 июня 1849 года), не может Гарибальди видеть в первый раз иначе, как у себя.
– Если, – говорил он, – политические виды Гарибальди не дозволяют ему официально показать свою симпатию французской республике в моем ли лице, в лице Луи Блана или кого-нибудь из нас, все равно я не буду сетовать. Но отклоню свиданье с ним, где бы оно ни было. Как частный человек, я желаю его видеть, но мне нет особенного дела до него; французская республика – не куртизана, чтоб ей назначать свиданье полутайком. Забудьте на минуту, что вы меня приглашаете к себе, и скажите откровенно, согласны вы с моим рассуждением или нет?
– Я полагаю, что вы правы, и надеюсь, что вы не имеете ничего против того, чтоб я передал наш разговор Гарибальди?
– Совсем напротив.
Затем разговор переменился. Февральская революция и 1848 год вышли из могилы и снова стали передо мной в том же образе тогдашнего трибуна, с несколькими морщинами и сединами больше. Тот же слог, те же мысли, те же обороты, а главное – та же надежда.
– Дела идут превосходно. Империя не знает, что делать. Elle est débordée[371]. Сегодня еще я имел вести: невероятный успех в общественном мнении. Да и довольно; кто мог думать, что такая нелепость продержится до 1864.
Я не противоречил, и мы расстались довольные друг другом.
На другой день, приехавши в Лондон, я начал с того, что взял карету с парой сильных лошадей и отправился в Стаффорд гауз.
Когда я взошел в комнату Гарибальди, его в ней не было. А ярый итальянец уже с отчаянием проповедовал о совершенной невозможности ехать в Теддингтон.
– Неужели вы думаете, – говорил он Гверцони, – что лошади дюка вынесут 12 или 13 миль взад и вперед? Да их просто не дадут на такую поездку.
– Их не нужно, у меня есть карета.
– Да какие же лошади повезут назад, всё те же?
– Не заботьтесь: если лошади устанут, впрягут других.
Гверцони с бешенством сказал мне:
– Когда это кончится эта каторга! Всякая дрянь распоряжается, интригует.
– Да вы не обо мне ли говорите? – кричал бледный от злобы итальянец. – Я, милостивый государь, не позволю с собой обращаться, как с каким-нибудь лакеем! – и он схватил на столе карандаш, сломал его и бросил. – Да если так, я все брошу, я сейчас уйду!
– Об этом-то вас просят.
Ярый итальянец направился быстрым шагом к двери, но в дверях показался Гарибальди. Покойно посмотрел он на них, на меня и потом сказал:
– Не пора ли? Я в ваших распоряжениях, только доставьте меня, пожалуйста, в Лондон к 2½ или 3 часам, а теперь позвольте мне принять старого друга, который только что приехал; да вы, может, его знаете – Мордини.
– Больше чем знаю, мы с ним приятели. Если вы не имеете ничего против, я его приглашу.
– Возьмем его с собой.
Взошел Мордини, я отошел с Саффи к окну. Вдруг фактотум, изменивший свое намерение, подбежал ко мне и храбро спросил меня:
– Позвольте, я ничего не понимаю. У вас карета, а едете, – вы сосчитайте: генерал, вы, Менотти, Гверцони, Саффи и Мордини… Где вы сядете?
– Если нужно, будет еще карета, две…
– А время-то их достать…
Я посмотрел на него и, обращаясь к Мордини, сказал ему:
– Мордини, я к вам и к Саффи с просьбой: возьмите энзам[372] и поезжайте сейчас на Ватерлооскую станцию, вы застанете train, а то вот этот господин заботится, что нам негде сесть и нет времени послать за другой каретой. Если б я вчера знал, что будут такие затруднения, я пригласил бы Гарибальди ехать по железной дороге; теперь это потому нельзя, что я не отвечаю, найдем ли мы карету или коляску у теддингтонской станции. А пешком идти до моего дома я не хочу его заставить.
– Очень рады, мы едем сейчас, – отвечали Саффи и Мордини.
– Поедемте и мы, – сказал Гарибальди, вставая.
Мы вышли; толпа уже густо покрывала место перед Стаффорд гаузом. Громкое, продолжительное ура встретило и проводило нашу карету.
Менотти не мог ехать с нами: он с братом отправлялся в Виндзор. Говорят, что королева, которой хотелось видеть Гарибальди, но которая одна во всей Великобритании не имела на то права, желала нечаянно встретиться с его сыновьями. В этом дележе львиная часть досталась не королеве…
III. У нас
День этот удался необыкновенно и был одним из самых светлых, безоблачных и прекрасных дней последних пятнадцати лет. В нем была удивительная ясность и полнота, в нем была эстетическая мера и законченность, очень редко случающиеся. Одним днем позже – и праздник наш не имел бы того характера. Одним неитальянцем больше – и тон был бы другой, по крайней мере была бы боязнь, что он исказится. Такие дни представляют вершины… Дальше, выше, в сторону – ничего, как в пропетых звуках, как в распустившихся цветах.
С той минуты, как исчез подъезд Стаффорд гауза с фактотумами, лакеями и швейцаром Сутерландского дюка и толпа приняла Гарибальди своим ура, на душе стало легко, все настроилось на свободный человеческий диапазон, и так осталось до той минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы, сел в карету и уехал в Лондон.
На дороге говорили об разных разностях. Гарибальди дивился, что немцы не понимают, что в Дании побеждает не их свобода, не их единство, а две армии двух деспотических государств, с которыми они после не сладят[373].
– Если б Дания была поддержана в ее борьбе, – говорил он, – силы Австрии и Пруссии были бы отвлечены, нам открылась бы линия действий на противоположном береге.
Я заметил ему, что немцы страшные националисты, что на них наклепали космополитизм, потому что их знали по книгам. Они патриоты не меньше французов, но французы спокойнее, зная, что их боятся. Немцы знают невыгодное мнение о себе других народов и выходят из себя, чтоб поддержать свою репутацию.
– Неужели вы думаете, – прибавил я, – что есть немцы, которые хотят отдать Венецию и квадрилатер? Может, еще Венецию, – вопрос этот слишком на виду, неправда этого дела очевидна, аристократическое имя действует на них, а вы поговорите о Триесте, который им нужен для торговли, и о Галиции или Познани, которые им нужны для того, чтоб их цивилизовать.
Между прочим я передал Гарибальди наш разговор с Ледрю-Ролленом и прибавил, что, по моему мнению, Ледрю-Роллен прав.
– Без сомнения, – сказал Гарибальди, – совершенно прав. Я не подумал об этом. Завтра поеду к нему и к Луи Блану. Да нельзя ли заехать теперь? – прибавил он.
Мы были на Вондсвортском шоссе, а Ледрю-Роллен живет в Сен Джонс Вуд-парке, т. е. за восемь миль. Пришлось и мне à l’impressario[374] сказать, что это материально невозможно.
И опять минутами Гарибальди задумывался и молчал, и опять черты его лица выражали ту великую скорбь, о которой я упоминал. Он глядел вдаль, словно искал чего-то на горизонте. Я не прерывал его, а смотрел и думал: «Меч ли он в руках провидения» или нет, но наверное не полководец по ремеслу, не генерал. Он сказал святую истину, говоря, что он не солдат, а просто человек, вооружившийся, чтоб защитить поруганный очаг свой. Апостол-воин, готовый проповедовать крестовый поход и идти во главе его, готовый отдать за свой народ свою душу, своих детей, нанести и вынести страшные удары, вырвать душу врага, рассеять его прах… и, позабывши потом победу, бросить окровавленный меч свой вместе с ножнами в глубину морскую…
Все это, и именно это, поняли народы, поняли массы, поняла чернь – тем ясновидением, тем откровением, которым некогда римские рабы поняли непонятную тайну пришествия Христова и толпы страждущих и обремененных, женщин и старцев молились кресту казненного. Понять – значит для них уверовать, уверовать – значит чтить, молиться.
Оттого-то весь плебейский Теддингтон и толпился у решетки нашего дома, с утра поджидая Гарибальди. Когда мы подъехали, толпа в каком-то исступлении бросилась его приветствовать, жала ему руки, кричала: «God bless you, Garibaldi!»[375]; женщины хватали руку его и целовали, целовали край его плаща – я это видел своими глазами, – подымали детей своих к нему, плакали… Он, как в своей семье, улыбаясь, жал им руки, кланялся и едва мог пройти до сеней. Когда он взошел, крик удвоился; Гарибальди вышел опять и, положа обе руки на грудь, кланялся во все стороны. Народ затих, но остался и простоял все время, пока Гарибальди уехал.
Трудно людям, не видавшим ничего подобного, – людям, выросшим в канцеляриях, казармах и передней, понять подобные явления: «флибустьер», сын моряка из Ниццы, матрос, повстанец …и этот царский прием! Что он сделал для английского народа?.. И добрые люди ищут, ищут в голове объяснения, ищут тайную пружину: «В Англии удивительно с каким плутовством умеет начальство устроивать демонстрации… Нас не проведешь – wir wissen, was wir wissen[376] – мы сами Гнейста читали!»
– Чего доброго, может, и лодочник в Неаполе, который рассказывал[377], что медальон Гарибальди и медальон богородицы предохраняют во время бури, был подкуплен партией Сиккарди и министерством Веносты!
Хотя оно и сомнительно, чтоб журнальные Видоки, особенно наши москворецкие, так уж ясно могли отгадывать игру таких мастеров, как Палмерстон, Гладстон и К°, но все же иной раз они ее скорее поймут, по сочувствию крошечного паука с огромным тарантулом, чем секрет гарибальдиевского приема. И это превосходно для них, – пойми они эту тайну, им придется повеситься на ближней осине. Клопы на том только основании и могут жить счастливо, что они не догадываются о своем запахе. Горе клопу, у которого раскроется человеческое обоняние…
…Маццини приехал тотчас после Гарибальди, мы все вышли его встречать к воротам. Народ, услышав, кто это, громко приветствовал; народ вообще ничего не имеет против него. Старушечий страх перед конспиратором, агитатором начинается с лавочников, мелких собственников и проч.
Несколько слов, которые сказали Маццини и Гарибальди, известны читателям «Колокола», мы не считаем нужным их повторять.
…Все были до того потрясены словами Гарибальди о Маццини, тем искренним голосом, которым они были сказаны, той полнотой чувства, которое звучало в них, той торжественностью, которую они приобретали от ряда предшествовавших событий, что никто не отвечал, один Маццини протянул руку и два раза повторил: «Это слишком». Я не видал ни одного лица, не исключая прислуги, которое не приняло бы вида recueilli[378] и не было бы взволновано сознанием, что тут пали великие слова, что эта минута вносилась в историю.
…Я подошел к Гарибальди с бокалом, когда он говорил о России, и сказал, что его тост дойдет до друзей наших в казематах и рудниках, что я благодарю его за них.
Мы перешли в другую комнату. В коридоре понабрались разные лица; вдруг продирается старик-итальянец, стародавний эмигрант, бедняк, делавший мороженое; он схватил Гарибальди за полу, остановил его и, заливаясь слезами, сказал:
– Ну, теперь я могу умереть; я его видел, я его видел!
Гарибальди обнял и поцеловал старика. Тогда старик, перебиваясь и путаясь, с страшной быстротой народного итальянского языка, начал рассказывать Гарибальди свои похождения и заключил свою речь удивительным цветком южного красноречия:
– Я теперь умру покойно, а вы – да благословит вас бог – живите долго, живите для нашей родины, живите для нас, живите, пока я воскресну из мертвых!
Он схватил его руку, покрыл ее поцелуями и, рыдая, ушел вон.
Как ни привык Гарибальди ко всему этому, но, явным образом взволнованный, он сел на небольшой диван, дамы окружили его, я стал возле дивана – и на него налетело облако тяжелых дум; но на этот раз он не вытерпел и сказал:
– Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять голову… слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу, когда я опять увидал родительский дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых людей, я был удручен счастием… Вы знаете, – прибавил он, обращаясь ко мне, – что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?
Я не имел ни одного слова успокоения, я внутренно дрожал перед вопросом: что дальше, что впереди?
…Пора было ехать. Гарибальди встал, крепко обнял меня, дружески простился со всеми; снова крики, снова ура, снова два толстых полицейских, и мы, улыбаясь и прося, шли на брешу; снова «God bless you, Garibaldi, for ever»…[379] и карета умчалась.
Все остались в каком-то поднятом, тихо торжественном настроении. Точно после праздничного богослужения, после крестин или отъезда невесты, у всех было полно на душе, все перебирали подробности и примыкали к грозному, безответному «а что дальше?»
Князь П. В. Долгорукий первый догадался взять лист бумаги и записать оба тоста. Он записал верно, другие пополнили. Мы показали Маццини и другим и составили тот текст (с легкими и несущественными переменами), который, как электрическая искра, облетел Европу, вызывая крик восторга и рев негодования…
Потом уехал Маццини, уехали гости. Мы остались одни с двумя-тремя близкими, и тихо настали сумерки.
Как искренно и глубоко жалел я, дети, что вас не было с нами в этот день: такие дни хорошо помнить долгие годы, от них свежеет душа и примиряется с изнанкой жизни. Их очень мало…
IV. 26, Prince’S Gate
«Что-то будет?»… Ближайшее будущее не заставило себя ждать.
Как в старых эпопеях, в то время как герой спокойно отдыхает на лаврах, пирует или спит, Раздор, Месть, Зависть в своем парадном костюме съезжаются в каких-нибудь тучах; Месть с Завистью варят яд, куют кинжалы, а Раздор раздувает меха и оттачивает острия. Так случилось и теперь, в приличном переложении на наши мирно-кроткие нравы. В наш век все это делается просто людьми, а не аллегориями; они собираются в светлых залах, а не во «тьме ночной», без растрепанных фурий, а с пудреными лакеями; декорации и ужасы классических поэм и детских пантомим заменены простой мирной игрой – в крапленые карты, колдовство – обыденными коммерческими проделками, в которых честный лавочник клянется, продавая какую-то смородинную ваксу с водкой, что это «порт»[380] и притом «олдпорт»[381], зная, что ему никто не верит, но и процесса не сделает, а если сделает, то сам же и будет в дураках.
В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не плакал; в то время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, – какие-то заговорщики решили отделаться во что б ни стало от неловкого гостя и, несмотря на то что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за old port.
Английское правительство никогда не приглашало и не выписывало Гарибальди; это все вздор, выдуманный глубокомысленными журналистами на континенте. Англичане, приглашавшие Гарибальди, не имеют ничего общего с министерством. Предположение правительственного плана так же нелепо, как тонкое замечание наших кретинов о том, что Палмерстон дал Стансфильду место в адмиралтействе именно потому, что он друг Маццини. Заметьте, что в самых яростных нападках на Стансфильда и Палмерстона об этом не было речи ни в парламенте, ни в английских журналах; подобная пошлость возбудила бы такой же смех, как обвинение Уркуарда, что Палмерстон берет деньги с России. Чамберс и другие спрашивали Палмерстона, не будет ли приезд Гарибальди неприятен правительству. Он отвечал то, что ему следовало отвечать: правительству не может быть неприятно, чтоб генерал Гарибальди приехал в Англию; оно с своей стороны не отклоняет его приезда и не приглашает его.
Гарибальди согласился приехать с целью снова выдвинуть в Англии итальянский вопрос, собрать настолько денег, чтоб начать поход в Адриатике и совершившимся фактом увлечь Виктора-Эммануила.
Вот и все.
Что Гарибальди будут овации, знали очень хорошо приглашавшие его и все желавшие его приезда. Но оборота, который приняло дело в народе, они не ждали.
Английский народ при вести, что человек «красной рубашки», что раненный итальянской пулей едет к нему в гости, встрепенулся и взмахнул своими крыльями, отвыкнувшими от полета и потерявшими гибкость от тяжелой и беспрерывной работы. В этом взмахе была не одна радость и не одна любовь – в нем была жалоба, был ропот, был стон: в апотеозе одного было порицание другим.
Вспомните мою встречу с корабельщиком из Ньюкастля. Вспомните, что лондонские работники были первые, которые в своем адресе преднамеренно поставили имя Маццини рядом с Гарибальди.
Английская аристократия на сию минуту от своего могучего и забитого недоросля ничего не боится; сверх того, ее Ахилловы пяты вовсе не со стороны европейской революции. Но все же ей был крайне неприятен характер, который принимало дело. Главное, что коробило народных пастырей в мирной агитации работников, – это то, что она выводила их из достодолжного строя, отвлекала их от доброй, нравственной и притом безвыходной заботы о хлебе насущном, от пожизненного hard labour, на который не они его приговорили, а наш общий фабрикант, our Maker[382], бог Шефсбюри, бог Дерби, бог Сутерландов и Девонширов – в неисповедимой премудрости своей и нескончаемой благости.
Настоящей английской аристократии, разумеется, и в голову не приходило изгонять Гарибальди; напротив, она хотела утянуть его в себя, закрыть его от народа золотым облаком, как закрывалась волоокая Гера, забавляясь с Зевсом. Она собиралась заласкать его, закормить, запоить его, не дать ему прийти в себя, опомниться, остаться минуту одному. Гарибальди хочет денег – много ли могут ему собрать осужденные благостью нашего «фабриканта», фабриканта Шефсбюри, Дерби, Девоншира, на тихую и благословенную бедность? Мы ему набросаем полмиллиона, миллион франков, полпари за лошадь на эпсомской скачке, мы ему купим –
Мы ему купим остальную часть Капреры, мы ему купим удивительную яхту – он так любит кататься по морю; а чтоб он не бросил на вздор деньги (под вздором разумеется освобождение Италии), мы сделаем майорат, мы предоставим ему пользоваться рентой[383].
Все эти планы приводились в исполнение с самой блестящей постановкой на сцену, но удавались мало. Гарибальди – точно месяц в ненастную ночь: как облака ни надвигались, ни торопились, ни чередовались, выходил светлый, ясный и светил к нам вниз.
Аристократия начала несколько конфузиться. На выручку ей явились дельцы. Их интересы слишком скоротечны, чтоб думать о нравственных последствиях агитации, им надобно владеть минутой – кажется, один Цезарь поморщился, кажется, другой насупился – как бы этим не воспользовались тори… и то Стансфильдова история вот где сидит.
По счастью, в самое это время Кларендону занадобилось попилигримствовать в Тюльери. Нужда была небольшая, он тотчас возвратился. Наполеон говорил с ним о Гарибальди и изъявил свое удовольствие, что английский народ чтит великих людей, Дрюэн де Люис говорил, т. е. он ничего не говорил, а если б он заикнулся –
Civis romanus sum![384]
Австрийский посол даже и не радовался приему умвельцунгс – генерала[385]. Все обстояло благополучно. А на душе-то кошки… кошки.
Не спится министерству; шепчется «первый» с вторым, «второй» – с другом Гарибальди, друг Гарибальди – с родственником Палмерстона, с лордом Шефсбюри и с еще большим его другом Сили. Сили шепчется с оператором Фергуссоном… Испугался Фергуссон, ничего не боявшийся, за ближнего и пишет письмо за письмом о болезни Гарибальди. Прочитавши их, еще больше хирурга испугался Гладстон. Кто мог думать, какая пропасть любви и сострадания лежит иной раз под портфелем министра финансов?..
…На другой день после нашего праздника поехал я в Лондон. Беру на железной дороге вечернюю газету и читаю большими буквами: «Болезнь генерала Гарибальди», потом весть, что он на днях едет в Капреру, не заезжая ни в один город. Не будучи ни так нервно чувствителен, как Шефсбюри, ни так тревожлив за здоровье друзей, как Гладстон, я нисколько не обеспокоился газетной вестью о болезни человека, которого вчера видел совершенно здоровым, – конечно, бывают болезни очень быстрые, император Павел, например, хирел недолго, – но от апоплексического удара Гарибальди был далек, а если б с ним что и случилось, кто-нибудь из общих друзей дал бы знать. А потому не трудно было догадаться, что это выкинута какая-то штука, un coup monté.
Ехать к Гарибальди было поздно. Я отправился к Маццини и не застал его, потом к одной даме, от которой узнал главные черты министерского сострадания к болезни великого человека. Туда пришел и Маццини. Таким я его еще не видал: в его чертах, в его голосе были слезы.
Из речи, сказанной на втором митинге на Примроз-Гилле Шеном, можно знать en gros[386], как было дело. «Заговорщики» были им названы и обстоятельства описаны довольно верно. Шефсбюри приезжал советоваться с Сили; Сили, как деловой человек, тотчас сказал, что необходимо письмо Фергуссона; Фергуссон – слишком учтивый человек, чтоб отказать в письме. С ним-то в воскресенье вечером, 17 апреля, явились заговорщики в Стаффорд гауз и возле комнаты, где Гарибальди спокойно сидел, не зная ни того, что он так болен, ни того, что он едет, ел виноград, – сговаривались, что делать. Наконец храбрый Гладстон взял на себя трудную роль и пошел в сопровождении Шефсбюри и Сили в комнату Гарибальди. Гладстон заговаривал целые парламенты, университеты, корпорации, депутации – мудрено ли было заговорить Гарибальди, к тому же он речь вел на итальянском языке, и хорошо сделал, потому то вчетвером говорил без свидетелей. Гарибальди ему отвечал сначала, что он здоров; но министр финансов не мог принять случайный факт его здоровья за оправдание и доказывал по Фергуссону, что он болен, и это с документом в руке. Наконец Гарибальди, догадавшись, что нежное участие прикрывает что-то другое, спросил Гладстона, «значит ли все это, что они желают, чтоб он ехал?» Гладстон не скрыл от него, что присутствие Гарибальди во многом усложняет трудное без того положение.
– В таком случае я еду.
Смягченный Гладстон испугался слишком заметного успеха и предложил ему ехать в два-три города и потом отправиться в Капреру.
– Выбирать между городами я не умею, – отвечал оскорбленный Гарибальди, – и даю слово, что через два дня уеду.
…В понедельник была интерпелляция в парламенте. Ветреный старичок Палмерстон в одной и быстрый пилигрим Кларендон в другой палате всё объясняли по чистой совести. Кларендон удостоверил пэров, что Наполеон вовсе не требовал высылки Гарибальди. Палмерстон, с своей стороны, вовсе не желал его удаления, он только беспокоился о его здоровье… и тут он вступил во все подробности, в которые вступает любящая жена или врач, присланный от страхового общества, – о часах сна и обеда, о последствиях раны, о диете, о волнении, о летах. Заседание парламента сделалось консультацией лекарей. Министр ссылался не на Чатама и Кембеля, а на лечебники и Фергуссона, помогавшего ему в этой трудной операции.
Законодательное собрание решило, что Гарибальди болен. Города и села, графства и банки управляются в Англии по собственному крайнему разумению. Правительство, ревниво отталкивающее от себя всякое подозрение в вмешательстве, дозволяющее ежедневно умирать людям с голоду, боясь ограничить самоуправление рабочих домов, позволяющее морить на работе и кретинизировать целые населения, вдруг делается больничной сиделкой, дядькой. Государственные люди бросают кормило великого корабля и шушукаются о здоровье человека, не просящего их о том, прописывают ему без его спроса Атлантический океан и сутерландскую «Ундину», министр финансов забывает баланс, income-tax, debet и credit и едет на консилиум. Министр министров докладывает этот патологический казус парламенту. Да неужели самоуправление желудком и ногами меньше свято, чем произвол богоугодных заведений, служащих введением в кладбище?
Давно ли Стансфильд пострадал за то, что, служа королеве, не счел обязанностью поссориться с Маццини? А теперь самые местные министры пишут не адресы, а рецепты и хлопочут из всех сил о сохранении дней такого же революционера, как Маццини.
Гарибальди должен был усомниться в желании правительства, изъявленном ему слишком горячими друзьями его, и остаться. Разве кто-нибудь мог сомневаться в истине слов первого министра, сказанных представителям Англии, – ему это советовали все друзья.
– Слова Палмерстона не могут развязать моего честного слова, – отвечал Гарибальди и велел укладываться.
– Это – Солферино!
Белинский давно заметил, что секрет успеха дипломатов состоит в том, что они с нами поступают как с дипломатами, а мы – с дипломатами как с людьми.
Теперь вы понимаете, что одним днем позже – и наш праздник и речь Гарибальди, его слова о Маццини не имели бы того значения.
…На другой день я поехал в Стаффорд гауз и узнал, что Гарибальди переехал к Сили, 26, Prince’s gate, возле Кензинтонского сада. Я отправился в Prince’s gate; говорить с Гарибальди не было никакой возможности, его не спускали с глаз; человек двадцать гостей ходило, сидело, молчало, говорило в зале, в кабинете.
– Вы едете? – сказал я и взял его за руку.
Гарибальди пожал мою руку и отвечал печальным голосом:
– Я покоряюсь необходимостям (je me plie aux nécessités).
Он куда-то ехал; я оставил его и пошел вниз; там застал я Саффи, Гверцони, Мордини, Ричардсона; все были вне себя от отъезда Гарибальди. Взошла М-me Сили и за ней пожилая, худенькая, подвижная француженка, которая адресовалась с чрезвычайным красноречием к хозяйке дома, говоря о счастии познакомиться с такой personne distinguée[387]. M-me Сили обратилась к Стансфильду, прося его перевести, в чем дело. Француженка продолжала:
– Ах, боже мой, как я рада! Это, верно, ваш сын? Позвольте мне ему представиться.
Стансфильд разуверил француженку, не заметившую, что m-me Сили одних с ним лет, и просил ее сказать, что ей угодно. Она бросила взгляд на меня (Саффи и другие ушли) и сказала:
– Мы не одни.
Стансфильд назвал меня. Она тотчас обратилась с речью ко мне и просила остаться, но я предпочел ее оставить в tête-à-tête[388] с Стансфильдом и опять ушел наверх. Через минуту пришел Стансфильд с каким-то крюком или рванью. Муж француженки изобрел его, и она хотела одобрения Гарибальди.
Последние два дня были смутны и печальны. Гарибальди избегал говорить о своем отъезде и ничего не говорил о своем здоровье… во всех близких он встречал печальный упрек. Дурно было у него на душе, но он молчал.
Накануне отъезда, часа в два, я сидел у него, когда пришли сказать, что в приемной уже тесно. В этот день представлялись ему члены парламента с семействами и разная nobility и gentry[389], всего, по «Теймсу», до двух тысяч человек, – это было grande levée, царский выход, да еще такой, что не только король виртембергский, но и прусский вряд натянет ли без профессоров и унтер-офицеров.
Гарибальди встал и спросил:
– Неужели пора?
Стансфильд, который случился тут, посмотрел на часы и сказал:
– Еще минут пять есть до назначенного времени.
Гарибальди вздохнул и весело сел на свое место. Но тут прибежал фактотум и стал распоряжаться, где поставить диван, в какую дверь входить, в какую выходить.
– Я уйду, – сказал я Гарибальди.
– Зачем, оставайтесь.
– Что же я буду делать?
– Могу же я, – сказал он, улыбаясь, – оставить одного знакомого, когда принимаю столько незнакомых.
Отворились двери; в дверях стал импровизированный церемониймейстер с листом бумаги и начал громко читать какой-то адрес-календарь: The right honourable so and so – honourable – esquire – lady – esquire – lordship – missss – esquire[390] – M. P. – M. P. – M. P.[391] без конца. При каждом имени врывались в дверь и потом покойно плыли старые и молодые кринолины, аэростаты, седые головы и головы без волос, крошечные и толстенькие старички-крепыши и какие-то худые жирафы без задних ног, которые до того вытянулись и постарались вытянуться еще, что как-то подпирали верхнюю часть головы на огромные желтые зубы… Каждый имел три, четыре, пять дам, и это было очень хорошо, потому что они занимали место пятидесяти человек и таким образом спасали от давки. Все подходили по очереди к Гарибальди; мужчины трясли ему руку с той силой, с которой это делает человек, попавши пальцем в кипяток; иные при этом что-то говорили; большая часть мычала, молчала и откланивалась. Дамы тоже молчали, но смотрели так страстно и долго на Гарибальди, что в нынешнем году наверное в Лондоне будет урожай детей с его чертами, а так как детей и теперь уж водят в таких же красных рубашках, как у него, то дело станет только за плащом.
Откланявшиеся плыли в противуположную дверь, открывавшуюся в залу, и спускались по лестнице; более смелые не торопились, а старались побыть в комнате.
Гарибальди сначала стоял, потом садился и вставал, наконец просто сел. Нога не позволяла ему долго стоять, конца приему нельзя было и ожидать… кареты все подъезжали… церемониймейстер все читал памятцы.
Грянула музыка horse-guards’ов[392], я постоял, постоял и вышел сначала в залу, а потом вместе с потоком кринолинных волн достиг до каскады и с нею очутился у дверей комнаты, где обыкновенно сидели Саффи и Мордини. В ней никого не было; на душе было смутно и гадко; что все это за фарса, эта высылка с позолотой и рядом эта комедия царского приема? Усталый, бросился я на диван; музыка играла из «Лукреции», и очень хорошо; я стал слушать. – Да, да, «Non curiamo l’incerto domani»[393].
В окно был виден ряд карет; эти еще не подъехали; вот двинулась одна и за ней вторая, третья; опять остановка… И мне представилось, как Гарибальди, с раненой рукой, усталый, печальный, сидит, у него по лицу идет туча, этого никто не замечает, и всё плывут кринолины, и всё идут right honourable’и[394], – седые, плешивые, скулы, жирафы…
…Музыка гремит, кареты подъезжают… Не знаю, как это случилось, но я заснул; кто-то отворил дверь и разбудил меня… Музыка гремит, кареты подъезжают, конца не видать… Они в самом деле его убьют!
Я пошел домой.
На другой день, т. е. в день отъезда, я отправился к Гарибальди в семь часов утра, и нарочно для этого ночевал в Лондоне. Он был мрачен, отрывист; тут только можно было догадаться, что он привык к начальству, что он был железным вождем на поле битвы и на море.
Его поймал какой-то господин, который привел сапожника, изобретателя обуви с железным снарядом для Гарибальди. Гарибальди сел самоотверженно на кресло, сапожник в поте лица надел на него свою колодку, потом заставил его потопать и походить; все оказалось хорошо.
– Что ему надобно заплатить? – спросил Гарибальди.
– Помилуйте, – отвечал господин, – вы его осчастливите, принявши.
Они отретировались.
– На днях это будет на вывеске, – заметил кто-то, а Гарибальди с умоляющим видом сказал молодому человеку, который ходил за ним:
– Бога ради, избавьте меня от этого снаряда, мочи нет, больно.
Это было ужасно смешно.
Затем явились аристократические дамы, менее важные толпой ожидали в зале.
Я и Огарев – мы подошли к нему.
– Прощайте, – сказал я. – Прощайте и до свиданья в Капрере.
Он обнял меня, сел, протянул нам обе руки и голосом, который так и резнул по сердцу, сказал:
– Простите меня, простите меня; у меня голова кругом идет, приезжайте в Капреру.
И он еще раз обнял нас.
Гарибальди после приема собирался ехать на свиданье с дюком Вельским в Стаффорд гауз.
Мы вышли из ворот и разошлись. Огарев пошел к Маццини, я к Ротшильду. У Ротшильда в конторе еще не было никого. Я взошел в таверну св. Павла, и там не было никого… Я спросил себе ромстек и, сидя совершенно один, перебирал подробности этого «сновидения в весеннюю ночь»…
Ступай, великое дитя, великая сила, великий юродивый и великая простота! Ступай на свою скалу, плебей в красной рубашке и король Лир! – Гонериль тебя гонит, оставь ее, у тебя есть бедная Корделия, она не разлюбит тебя и не умрет!
Четвертое действие кончилось…
Что-то будет в пятом?
15 мая 1864.
Примечания
<Глава Х>
Впервые опубликовано в К, лл. 188, 189 и 191 от 15 августа, 15 сентября и 15 ноября 1864 г. (стр. 1541–1546, 1553–1555 и 1568–1572), за подписью И – р. Печатается по тексту этого издания. В 1864 г. «Camiciarossa» была издана в Брюсселе брошюрой на французском языке. В «пражской коллекции» (ЦГАЛИ) сохранился черновой автограф раздела главы, не опубликованного Герценом (см. «Другие редакции»).
Глава «Camicia rossa» посвящена приезду Гарибальди в Лондон в апреле 1864 г. Получив многочисленные приглашения от частных лиц и общественных организаций, выражавших желание английского народа видеть его у себя в гостях, Гарибальди принял приглашение, рассчитывая использовать поездку для получения помощи Англии в деле освобождения Венеции и Рима и для привлечения на сторону Италии английского общественного мнения. Европейские дворы, как французский, так и австрийский, были недовольны приездом Гарибальди в Англию, о чем и довели до сведения английского правительства, и без того напуганного беспрецедентным по теплоте и энтузиазму приемом, оказанным Гарибальди английским народом. Правящие круги Англии стремились захватить в свои руки организацию приема Гарибальди с тем, чтобы замкнуть Гарибальди в узком кругу великосветских приемов и изолировать его от народных масс и революционной эмиграции.
Когда этот план не удался, правящие круги Англии решили прервать пребывание Гарибальди в Англии и заставить его уехать досрочно.
А. Саффи, ближайший сподвижник Маццини, дал очень высокую оценку главе «Camicia rossa», отмечая тонкую иронию и несравненное мастерство, с которыми Герцен изобличал лицемерную возню английских правящих кругов вокруг приезда Гарибальди (см. А. Saffi. Ricordi e scritti publicati…, v. VIII, 1902, Firenze, p. 42).
Camicia rossa – «красная рубашка», одежда итальянских волонтеров, сражавшихся под командованием Гарибальди за независимость Уругвайской республики, а также участвовавших в революционных боях 1848–1849 гг. и в 1860 г. за освобождение Неаполитанского королевства от власти Бурбонов. С этого времени «краснорубашечник» становится синонимом гарибальдийца.
Шекспиров день… – 23 апреля 1864 г. отмечалось трехсотлетие со дня рождения Шекспира.
Народ, собравшись на Примроз-Гилль, чтоб посадить дерево ~ остался там, чтоб поговорить о скоропостижном отъезде Гарибальди. – В лондонском парке Примроз-Гилль 23 апреля 1864 г. состоялась церемония посадки дерева в честь трехсотлетия рождения Шекспира. В этот же день в лондонских газетах было опубликовано письмо Гарибальди «К английскому народу», в котором он благодарил английский народ за теплый прием и выражал сожаление, что по независящим от него причинам он не смог посетить своих друзей в остальных городах Англии, приглашение которых он ранее принял. Полиция не дала провести митинг, посвященный выяснению причин отъезда Гарибальди, и разогнала народ.
…это – очью совершающееся hero-worshipКарлейля. – Т. Карлейль утверждал, что всемирная история есть результат деятельности великих людей, которым следует поклоняться, как необычайному чудесному явлению (см. Сarlyle. On heroes, hero-worship and the heroic in history. 1840).
…перед Стаффорд гаузом. – Дворец герцога Сутерлендского, где жил Гарибальди с 11 по 19–20 апреля 1864 г. во время пребывания его в Лондоне.
…High Church… – Ортодоксальное консервативное направление в англиканской церкви.
…старший сын королевы Виктории… – Альберт Эдуард, принц Валлийский, будущий король Великобритании Эдуард VII.
…Джон-Буль… – Нарицательное прозвище англичан; дословно John Bull – Джон Бык.
Разве три министра, один неминистр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали ~ болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. – 19 апреля 1864 г. в палате лордов и 21 апреля в палате общин были сделаны запросы о причине досрочного отъезда Гарибальди из Англии. Член правительства лорд Кларендон, премьер-министр Пальмерстон, министр финансов Гладстон, член парламента писатель Сили, герцог Сутерлендский, лейб-медик королевы Виктории Фергюссон, лорд Шефтсбюри выступили в палатах и в печати с заявлениями о якобы плохом состоянии здоровья Гарибальди, требующем немедленного отъезда из Англии. Герцог Сутерлендский на своей яхте «Ундина» отвез Гарибальди на остров Мальту и предложил далее совершить совместное путешествие на восток. Гарибальди отказался и возвратился к себе домой на остров Капреру.
…Газеты подробно рассказали о пирах и яствах ~ Чизике и Гильдголле. – Чизвик – предместье Лондона, где в вилле герцога Девонширского был устроен прием в честь Гарибальди. Гильдголл – здание Лондонского городского управления.
В Брук гаузе… – Дом Д. Сили на о. Вайт, где Гарибальди жил с 4 по 11 апреля 1864 г. Стр. 257. …«Полярная звезда», кн. V, «Былое и думы». – См. комментарии к стр. 14.
…он с горстью людей победил армию, освободил целую страну и был отпущен из нее, как отпускают ямщика… – См. комментарий к стр. 14.
…ничего не проиграл поражением, но удвоил им свою народную силу. – Во время похода гарибальдийцев на Рим с целью его освобождения от власти папы и французов в битве при Аспромонте 29 августа 1862 г. Гарибальди был ранен и захвачен в плен войсками Виктора Эммануила II, что вызвало бурю возмущения во всей Италии и усилило популярность Гарибальди.
…моряк, приведший «Common Wealth» из Бостона в Indian Docks… – Герцен встретился с Гарибальди в феврале 1854 г. в Вест-Индских доках Лондона на корабле «Common Wealth», который Гарибальди привел из Северо-Американских Соединенных Штатов и на котором он был капитаном. Рассказ Герцена об этой встрече см. также в главах XXXVII (т. Х наст. изд.) и «Горные вершины».
…о здешних интригах и нелепостях ~ линялым тряпьем с гербами. – С 26 февраля по 30 марта 1864 г. во французском суде рассматривалось дело по обвинению четырех итальянцев – Greco, Trabucco, Imperatori и Saglio – в подготовке покушения на Наполеона III. Используя ложные показания Греко, прокуратура обвинила в соучастии также Маццини и Стансфилда, депутата английского парламента, входившего в правительство Пальмерстона. Вслед за официозной французской прессой английские консерваторы на протяжении нескольких месяцев вели в печати и в парламенте кампанию разнузданной клеветы и оскорблений против Маццини и Стансфилда, надеясь вызвать правительственный кризис и заменить либеральное правительство Пальмерстона правительством консерваторов. 14, 17 марта и 4 апреля 1864 г. в парламенте обсуждался вопрос о возможности пребывания Стансфилда в составе правительства в связи с выдвинутыми против него обвинениями.
Он только что уехал на остров Вайт. 4 апреля 1864 г. Гарибальди из Саутгемптона выехал на о. Вайт, где до 11 апреля был гостем депутата парламента Сили в его поместье Брук гауз.
…я отправился в Коус. – Населенный пункт на о. Вайт, куда Герцен приехал 4 апреля 1864 г.
…к секретарю Гарибальди – Гверцони. Гверцони впоследствии написал ценную работу о Гарибальди, в которой он описал и пребывание Гарибальди в Англии в 1864 г. (см. Guerzoni. Garibaldi. Firenze, 1926).
…кучку рыбаков в Ницце, экипаж матросов на океане, drapelloгверильясов в Монтевидео, войско ополченцев в Италии… – Начав с 15-летнего возраста свою службу во флоте, Гарибальди был очень популярен среди моряков и рыбаков Ниццы. С большой любовью относились к нему и матросы, совершавшие с ним в 1851–1854 гг. океанские рейсы в Лиму, Перу, Китай и Новую Зеландию. Герцен сам видел в феврале 1854 г. отношение команды корабля «Common Wealth» к своему капитану (см. комментарий к стр. 257). Drapelloгверильясов в Монтевидео – итальянский легион, которым командовал Гарибальди с 1843 по 1848 г., сражавшийся за независимость уругвайской республики. Войско ополченцев в Италии – волонтеры национально-освободительного движения, сражавшиеся под командованием Гарибальди в 1848 г. в Ломбардии, в 1849 г. в Риме, в 1859 г. вновь в Ломбардии и в 1860 г. участвовавшие в гарибальдийском походе в Сицилию и Неаполь.
…разные подробности о 1854 годе ~ об обеде у американского консула с Бюхананом… – На обеде у американского консула Сондерса 21 февраля 1854 г. в Лондоне, где присутствовал американский посол Бьюкенен, Герцен встретился с Гарибальди (см. письмо Герцена к М. К. Рейхель от 23 февраля 1854 г.).
В ненапечатанной части «Былое и думы» обед этот рассказан. – В главе «Немцы в эмиграции» (см. стр. 161–165 наст. тома).
…Гарибальди ~ был пожалован генералом королем, которому он пожаловал два королевства… – Король Пьемонта Виктор Эммануил II пожаловал Гарибальди в 1859 г. чин генерал-майора. В 1860 г. Гарибальди в результате похода на юг Италии дал возможность Виктору Эммануилу присоединить к Пьемонту королевство Обеих Сицилий.
«Я не солдат ~ схватился за оружие, чтоб их выгнать». – Цитата из речи Гарибальди, произнесенной им 16 апреля 1864 г. в Кристальном дворце на торжественном заседании, созванном в честь Гарибальди итальянской колонией в Лондоне (см. Garibaldi. Edizione nazionale degli scritti di G. Garibaldi. Scritti e discorsi politici e militari, v. V, p. 223).
«Я работник, происхожу от работников и горжусь этим», – сказал он в другом месте. – Ответ Гарибальди на адрес рабочего комитета Англии, зачитанный на митинге в день его прибытия в Лондон 11 апреля 1864 г. (см. там же, стр. 221).
Гарибальди заговорил о польских делах. Он дивился отваге поляков. – Речь идет о польском восстании 1863–1864 гг.
я вам писал письмо, в ноябре месяце… – Письмо Герцена к Гарибальди от 21 ноября 1863 г. из Флоренции было напечатано в К,л. 177 от 15 января 1864 г. (см. т. XVII наст. изд.).
…принялся читать «Теймс». С первых строк я был ошеломлен. – В номере газеты «Таймс» за 5 апреля 1864 г. был помещен отчет о заседании палаты общин от 4 апреля, на котором обсуждался вторично поставленный Стансфилдом вопрос о его отставке с поста младшего лорда адмиралтейства. Отставка Стансфилда была принята Пальмерстоном.
Семидесятипятилетний Авраам ~ принес окончательно на жертву своего галифаксского Исаака. – В деле Стансфилда роль библейского Авраама Герцен отвел Пальмерстону, который, начиная с бонапартистского переворота во Франции в декабре 1851 г., проводил политику сближения с Наполеоном III. Последнего Герцен иронически сравнивает с Агарью, наложницей Авраама. Профранцузская политика Пальмерстона не раз подвергалась критике в палате общин. Пальмерстон, желая примирить с правительством оппозицию консерваторов и вернуть расположение Наполеона, принес им в жертву Стансфилда. Герцен называет Стансфилда галифаксским Исааком, так как Стансфилд был уроженцем Галифакса и был избран в парламент от Галифаксского избирательного округа.
…Стансфильд подал во второй раз в отставку ~ бросить свое лордшипство. – Стансфилд, ставя в палате общин 4 апреля 1864 г. вторично вопрос о своей отставке, категорически отвергал свою причастность к делу Греко и компании (см. комментарий к стр. 257), одновременно подчеркивая неизменность своей давней дружбы с Маццини. Как младший лорд адмиралтейства Стансфилд имел титул светлости (англ. lordship).
С какой подобострастной лестью отзывался он о великодушном союзнике ~ навеки нерушимого. – Герцен передает смысл речи Пальмерстона на заседании палаты общин 4 апреля 1864. Выразив сожаление, что, в силу настойчивости Стансфилда, он вынужден принять его отставку, Пальмерстон заявил затем, что члены парламента проникнуты сознанием важности личной безопасности Наполеона III и устойчивости его династии, так как Наполеон является верным другом и союзником Англии и оплотом мира в Европе.
Это была Maженmа. – Сравнением позиции Пальмерстона в деле Стансфилда с положением Австрии после битвы при Мадженте 4 июня 1859 г., в которой австрийские войска потерпели поражение от французских и сардинских, Герцен подчеркивает унизительную роль Пальмерстона, пожертвовавшего Стансфилдом в угоду Наполеону III.
…прочесть «Теймс» Гарибальди ~ о безобразии этой aпотеозы Гарибальди рядом с оскорблениями Маццини. – В номере «Таймса» от 5 апреля 1864 г. рядом с отчетом о заседании парламента, где обсуждался вопрос о Стансфилде и Маццини, было напечатано подробное описание пышного церемониала встречи Гарибальди в Саутгемптоне 3 апреля 1864 г.
Это была официальная депутация от Лондона ~ к Гарибальди. – Делегация от Совета лондонского графства передала Гарибальди приглашение на торжественную церемонию в связи с присвоением ему звания почетного гражданина Лондона, которая состоялась 20 апреля 1864 г.
Стр. 270. …бешенство листов, состоящих на службе трех императоров и одного «imperial»-mopизма… – Герцен имеет в виду официозную прессу австрийской, французской и русской империй, а также консервативную (торийскую) прессу британской империи.
«Отчего, – говорит опростоволосившаяся «La France» ~ Лондон никогда так не встречал маршала Пелисье ~ он выжигал сотнями арабов с детьми и женами… – В 1854 г. по приказу маршала Пелисье, командовавшего французскими войсками в Алжире, было задушено в дыму большое количество мирного арабского населения, находившегося в пещерах. Газета «La France» в течение нескольких недель преподносила триумфальную встречу Гарибальди в Англии как одно из очередных модных увлечений, до которых падка английская публика и которое вскоре будет предано забвению ради новой сенсации. Но в статье Bonnin’a «Le jeu de l’Angleterre» газета 24 апреля 1864 г. признала ошибочность своих утверждений.
Какой-то итальянец сделался полицмейстером, церемониймейстером ~ бутафором, суфлером. – По-видимому, Герцен имеет в виду Негретти, члена итальянского комитета в Англии, который взял на себя роль импрессарио при Гарибальди, всемерно содействуя осуществлению задуманной против Гарибальди великосветской интриги.
Такую даль, как Теддингтон… – Пригород Лондона, где Герцен жил с 28 июня 1863 г. до июня 1864 г.
…Ледрю-Роллен ~ как пострадавший за Рим (13 июня 1849 года)… – В этот день в Париже Ледрю-Роллен возглавил демонстрацию, организованную мелкобуржуазными группировками, и призвал к восстанию в знак протеста против отправки Наполеоном Бонапартом экспедиции Удино для свержения Римской республики и восстановления светской власти папы. Демонстрация была разогнана; Ледрю-Роллен был привлечен к судебной ответственности, но ему удалось бежать за границу.
День этот… – Гарибальди был у Герцена 17 апреля 1864 г. Поездка Гарибальди к Герцену сыграла немаловажную роль в провале заговора английской аристократии против Гарибальди, и не случайно сообщение о «болезни» Гарибальди и его отъезде из Англии появилось в лондонских газетах на следующий день после посещения Гарибальди дома Герцена. Вырезка из газеты «The Daily News» с заметкой, посвященной этому визиту Гарибальди, сохранилась в архиве Герцена в нескольких экземплярах (см. ЛН,т. 63, стр. 820–821).
…немцы не понимают, что в Дании побеждает не их свобода, не их единство, а две армии двух деспотических государств… – Имеется в виду война Австрии и Пруссии против Дании в 1864 г. из-за герцогств Шлезвиг и Голштиния, находившихся тогда в зависимости от Дании.
…Гарибальди в оценке своей шлезвиг-гольштинского вопроса встретился с К. Фогтом? – Ратуя за объединение Германии на основе единого демократического законодательства и демократических принципов, К. Фогт в брошюре «Andeutungen zur gegenwärtigen Lage» выступил против расширения территории Германии за счет захвата новых земель и считал, что в современной Европе на основе поглощения малых независимых государств образуются сильные милитаризованные державы, как Австрия и Пруссия, единство которых скрепляется не правом и свободой, а насилием и деспотизмом. В войне 1864 г. Фогт был на стороне Дании, утверждая, что для свободного человека ее господство предпочтительнее австро-прусского.
…есть немцы, которые хотят отдать Венецию и квадрилатер? – Опираясь на Венецию и четырехугольник крепостей – Мантуя, Пескьера, Леньяго и Верона, – австрийская армия господствовала над верхней Италией и охраняла Бреннерский проход в Альпах.
…О Триесте, который им нужен для торговли, и о Галиции или Познани… – Решением Венского конгресса в 1815 г. Триест и Галиция были переданы Австрии, а Познань – Пруссии.
…мы сами Гнейста читали!» – Гнейст в своих работах отстаивал реакционную идею сохранения за дворянством господствующего влияния в управлении государством (см., например, Gnеist. Das heutige englische Verfassungs und Verwaltungsrecht, B-de 1–2, Berlin, 1857–1860). M. H. Катков в «Московских ведомостях» проповедовал те же взгляды, ссылаясь на Гнейста.
…лодочник в Неаполе, который рассказывал ~ был подкуплен партией Сиккарди и министерством Веносты! – Герцен иронизирует над клерикалами, утверждавшими, что популярность Гарибальди создана искусственно, а не является выражением подлинных чувств народа. Д. Сиккарди в 1850 г. провел закон об отмене судебных привилегий духовенства. Министр Э. Висконти подготовил итало-французское соглашение 1864 г. о выводе французских войск из Папской области. Эпизод с неаполитанским лодочником Герцен сообщает также в примечании к своему письму к Гарибальди от 21 ноября 1863 г., напечатанному в К, л. 177 от 15 января 1864 г. (см. т. XVII наст. изд.).
…журнальные Видоки, особенно наши москворецкие, так уж ясно могли отгадывать игру таких мастеров, как Палмерстон, Гладстон и К°… – Герцен неоднократно называл M. Н. Каткова Видоком, т. е. сыщиком, доносчиком. В данном случае Герцен, видимо, имеет в виду передовую статью в газете Каткова «Московские ведомости» от 23 апреля 1864 г., в которой утверждалось, что теплый прием, оказанный Гарибальди в Англии, не выражал чувства английского народа, а был инсценирован членами правительства в дипломатических целях. Статья носила характер пасквиля и содержала ряд грубых выпадов против Гарибальди, в частности, в связи с его поездкой к Герцену 17 апреля 1864 г.
Несколько слов, которые сказали Маццини и Гарибальди, известны читателям «Колокола»… – Речи Маццини и Гарибальди, произнесенные на обеде у Герцена, приведены в статье Герцена «17 апреля 1864 г.», напечатанной в К,л. 184 от 1 мая 1864 г. (см. т. XVII наст. изд.). Герцен несколько преувеличивает значение состоявшейся у него встречи Гарибальди и Маццини, которая не привела и не могла привести к устранению противоречий между ними.
Prince's Gate – «Ворота принца», название дома Д. Сили, в котором жил Гарибальди в Лондоне после отъезда из дворца герцога Сутерлендского с 20 по 28 апреля 1864 г.
…как обвинение Уркуарда, что Палмерстон берет деньги с России. – Утверждение Уркхарта, будто Пальмерстон подкуплен царским правительством и является наемником России, являлось излюбленной темой его статей и памфлетов (см. также комментарий к стр. 159).
Чамберс и другие спрашивали Палмерстона, не будет ли приезд Гарибальди неприятен правительству. – Будучи у Гарибальди на о. Капрере, Чемберс усиленно приглашал его совершить поездку в Англию и вместе с ним приехал на пароходе «Ripon» в Саутгемптон 3 апреля 1864 г. Запрос Пальмерстону об отношении правительства к приезду Гарибальди в Англию был сделан председателем Комитета по организации встречи Гарибальди Ричардсоном.
Гарибальди согласился приехать с целью снова выдвинуть в Англии итальянский вопрос, собрать настолько денег, чтобы начать поход в Адриатике… – Мнение Герцена о цели поездки Гарибальди в Англию полностью подтверждается итальянскими источниками; А. Саффи в своих воспоминаниях пишет, что Гарибальди надеялся получить в Англии денежные средства и корабль для похода в Адриатику, чтобы поднять восстание в Венеции и среди балканских народов против поработившей их Австрии (см. A. Saffi. Ricordi e scritti, v. VIII, p. 40).
…раненный итальянской пулей… – См. комментарий к стр. 257.
…лондонские работники были первые, которые в своем адресе преднамеренно поставили имя Маццини рядом с Гарибальди. – Лондонский рабочий комитет в день приезда Гарибальди в Лондон 11 апреля 1864 г. от имени рабочих Англии преподнес ему адрес, в котором, отмечая выдающуюся роль Гарибальди в освобождении и объединении Италии, также напоминал о не менее выдающихся заслугах Маццини в деле национального возрождения Италии.
…на эпсомской скачке… – Эпсом – пригород Лондона, где ежегодно устраивались конные состязания, из которых главное – дерби.
…Кларендону занадобилось попилигримствовать в Тюльери. – Лорд Кларендон в апреле 1864 г. вошел в состав английского кабинета и для урегулирования ряда спорных вопросов англо-французских отношений, в частности, чтобы рассеять недовольство, возникшее у французского правительства в связи с приездом Гарибальди в Англию, был направлен для конфиденциальной беседы с Наполеоном III в Париж, где пробыл с 14 по 19 апреля 1864 г.
…Дрюэн де Люис говорил, т. е. он ничего не говорил… – Герцен в завуалированной форме высказывает мысль, что английское правительство не допустило бы вмешательства Франции в дела Англии в нежелательном для ее правящих кругов направлении и что французский министр иностранных дел Друэн де Люис отлично понимал невозможность подобной попытки.
«Я близ Кавказа рождена». – Цитируя строку из «Бахчисарайского фонтана» Пушкина, Герцен тонко иронизирует над английскими притязаниями на особые привилегии. Свою мысль Герцен подкрепляет приводимым затем латинским изречением («Civis romanus sum»), намекая на речь Пальмерстона, которую тот произнес в палате общин в 1850 г. в связи с греко-английским конфликтом (дело Пасифико), когда Англия отклонила посредничество Франции и принудила Грецию подчиниться своим требованиям. Пальмерстон в своей речи утверждал, что как в древности принадлежность к римскому гражданству обеспечивала право на господствующее положение в мире, так ныне это право дает принадлежность к английскому подданству.
Австрийский посол даже и не радовался приему умвельцунгс-генерала. – Австрийским послом в Англии в 1864 г. был Аппонии. «Умвельцунгс-генерал» – Гарибальди. Австрийское правительство было крайне недовольно дружеским приемом Гарибальди в Англии, поскольку Гарибальди в прошлом руководил борьбой за освобождение Италии от австрийского ига, а целью его приезда в Англию было получение помощи для изгнания австрийцев из Венеции.
Из речи, сказанной на втором митинге на Примроз-Гилле Шеном… – Первый митинг в Примроз-Гилле в связи с отъездом Гарибальди был разогнан полицией 23 апреля 1864 г. (см. комментарий к стр. 254). Второй митинг, созванный на Примроз-Гилле комитетом рабочих в знак протеста против недоброжелательного и лицемерного отношения английского правительства к Гарибальди, состоялся 7 мая 1864 г. Речь Шена, видного юриста, друга Маццини, опубликованную в газете «Таймс» от 9 мая 1864 г., Герцен взял за основу при изложении закулисной истории событий, вынудивших Гарибальди покинуть Англию.
…прописывают ему без его спроса Атлантический океан и сутерландскую «Ундину»… – См. комментарий к стр. 256.
Это – Солферино! – Деревня в северной Италии, где 24 июня 1859 г. во время австро-франко-итальянской войны произошло сражение, в котором австрийская армия была разбита французскими и пьемонтскими войсками. Этим напоминанием о Сольферино Герцен намекал на моральное поражение Пальмерстона.
340. Статья эта назначена была для «Полярной звезды», но «Полярная звезда» не выйдет в нынешнем году; а в «Колоколе», благодаря террору, наложившему печать молчания на большую часть наших корреспондентов, довольно места для нее и еще для двух-трех статей.
341. трехсотлетия (англ.). – Ред.
342. поклонение героям (англ.). – Ред.
343. Я прошу позволение дюков называть дюками, а не герцогами. Во-первых, оно правильнее, а во-вторых, одним немецким словом меньше в русском языке. Autant de pris sur le Teutschtum <Все-таки победа над германизмом (франц.)>.
344. трубочист (англ.). – Ред.
345. каторжный труд (англ.). – Ред.
346. «Полярная звезда», кн. V, «Былое и думы».
347. Там же.
348. отряд (итал.). – Ред.
349. В ненапечатанной части «Былое и думы» обед этот рассказан.
350. Квартира Стансфильда.
351. заранее (франц.). – Ред.
352. пророка-царя (итал.). – Ред.
353. по-американски (франц.). – Ред.
354. курительную комнату (англ.). – Ред.
355. Здесь: за кружкой пива (англ. pale-ale). – Ред.
356. изречение (итал. motto). – Ред.
357. ночной звонок (англ.). – Ред.
358. Потому что я глупый немец (нем.). – Ред.
359. Великолепный малый! (нем.). – Ред.
360. я подумал про себя: этот что-нибудь посоветует (нем.). – Ред.
361. Черт возьми! Вот это идея – прямо великолепно (нем.). – Ред.
362. Доброй ночи (нем.). – Ред.
363. Спите спокойно (нем.). – Ред.
364. «Гарибальди-освободитель» (франц.). – Ред.
365. Я помню один процесс кражи часов и две-три драки с ирландцами.
366. карманные воришки (англ. pickpocket). – Ред.
367. «Добро пожаловать!» (англ.). – Ред.
368. «императорского» (франц.). – Ред.
369. «авантюриста» (франц.). – Ред.
370. Поймите (итал.). – Ред.
371. Ее захлестнуло (франц.). – Ред.
372. пролётку (англ. hansom).
373. Не странно ли, что Гарибальди в оценке своей шлезвиг-гольштинского вопроса встретился с К. Фогтом?
374. на манер импрессарио (франц.). – Ред.
375. «Господь да благословит вас, Гарибальди!» (англ.). – Ред.
376. мы знаем что знаем (нем.). – Ред.
377. «Колокол», № 177 (1864).
378. сосредоточенного (франц.). – Ред.
379. «Бог да благословит вас, Гарибальди, навсегда» (англ.). – Ред.
380. портвейн (англ. port). – Ред.
381. старый портвейн, «три звездочки» (англ. old port). – Ред.
382. наш создатель (англ.). – Ред.
383. Как будто Гарибальди просил денег для себя. Разумеется, он отказался от приданого английской аристократии, данного на таких нелепых условиях, к крайнему огорчению полицейских журналов, рассчитавших грош в грош, сколько он увезет на Капреру.
384. Я – римский гражданин! (лат.). – Ред.
385. генерала от переворота (нем. Umwälzungsgeneral). – Ред.
386. в общем (франц.). – Ред.
387. выдающейся личностью (франц.). – Ред.
388. наедине (франц.). – Ред.
389. знать и дворянство (англ.). – Ред.
390. Достопочтенный такой-то и такой-то… почтенный… эсквайр… леди… эсквайр… его светлость… мисссс… эсквайр (англ.). – Ред.
391. Член парламента, член парламента, член парламента (англ. Member of Parliament). – Ред.
392. конногвардейцев (англ.). – Ред.
393. «Мы не заботимся о неизвестном завтрашнем дне» (итал.). – Ред.
394. достопочтенные (англ.). – Ред.